
Полная версия
Полынок книга 1
Приложила руки ко рту, зычно крикнула:
– Лизаветка, полдник-то подай косарям на крылечко!
Из избы вылетела девка, в синем сарафане и серой льняной кофте, расшитой по рукавам красным узором, поставила на крылечко берестяную торбочку, широко потянулась, щурясь на яркое солнце, крикнула:
– Мама, там тя баушка кличет!
Схватила коромысло и вёдра, стоявшие на лавочке и, припевая, выскочила со двора.
– Давай, мужики! Давайте, – торопил Фома, – покель Маньша тиха стала.
Откинул щеколду, начал выталкивать мужиков из баньки. Платон с Ивашкой и Федьшей вывалились в яркое, росное утро – босые ноги приятно охладила трава, ещё не высохшая с ночи. Подталкивая друг друга в спины, поспешили со двора в разные стороны. Платон сердито побрёл вниз по улке к своей избе, смотря в землю: трезвым стыдно плестись вдоль домов. Но было тихо, гортанно заорал петух, Платон вздрогнул:
– Тьфу, зараза!
Зашёл в свой двор, забежал за развалившуюся баньку, начал с удовольствием мочиться в высокие кусты крапивы. В голове мелькнула мысль: нужник бы новый поставить! Поддёрнул штаны, вышел из – за баньки, присел на крылечко избы. Стал припоминать: чего так загулеванили? Последний год после попоек не помнил проишедшего. Пытаясь хоть что-нибудь вспомнить, потёр голову рукой, увидел, что на пальце нет серебряного венчального кольца.
– Куды делось, утерял, должно быть?
Тупая боль жгла голову, горело всё нутро, тело лихорадило похмельем. «Ох, махонький бы стаканчик, да бы и от глоточка не отказался живительной влаги, которая даёт смелость, мысли уберёт, стыд и мелкое дрожание в руках. Кажись, где – то в избе, бутылочка была начатая»
Липкая слюна давила горло, сердце бухало, каждую клеточку кидало в жар. Он покрылся липкой испариной зловонного пота, скривился от запаха своего вонючего тела.
"Сейчас глоточек выпью и на реку пойду, сплаваю, чтоб дух похмельный отогнать!"
Хотел встать с крыльца, но передумал, пошарил руками карманы штанов, кисета не нащупал, хотя курить – то и не хотелось. Отодвинулся от солнечного тепла вглубь крыльца, облокотился на стену избы, закрыл глаза.
– И чего всё так неладно? В город, что ли, уйти: хорошо там было, народ работящий уважал! Как ухнешь молотом по наковальне – аж душа замирает, и петь охота. Сам хозяин завсегда приходил на мою работушку поглядеть. Лил заводишко колокола, ковал оградки, кресты и всякую церковную утварь. На весь Урал славились чистым звоном их колокола. Ходил в выходные дни на гулянья, наряжался в пиджак и жилетку с тонюсенькой полоской, кремовую рубаху, шитую по вороту коричневой гладью, синие коверкотовые штаны, мягкие сапожки, ладно облегавшие ногу и картуз с чёрным лаковым козырьком. Платон резко подёргал плечами.
– Эх, уйду, точно, назад в город! – сладко думалось ему каждый раз после попойки. – А, мать твою через дышло! И впрямь уйду! – выругался, смачно сморкнулся в ступеньки серо-зелёной слизью. Соскочил с крыльца, пошёл, согнувшись, в глубь огорода, поросшего жгучей крапивой, полынью и лопухами. Продираясь сквозь заросли, прислушался: вроде тихо на реке. Подошёл к воде, жмурясь от солнечных бликов, озираясь, скинул одежду, зажимаясь, начал заходить воду. Она обожгла его ледяной влагой. Платон весь покрылся мурашками. Сделал два больших шага, плюхнулся в реку, постанывая и охая, стал загребать воду, топя в ней похмелье. Выскочил из речки, пробираемый дрожью, забежал в кусты, торопливо оделся. Стряхнул влагу с кудрей, быстрым шагом, так же таясь кустами, пошёл к своей избе. Почти вбежал в сенцы, хряпнул наотмашь дверь, ввалился в избу. Закричал в темноватое нутро:
– Васка, а Васка! Собирай котомку да переодёвку положи! Сколь можно чужие куски доедать? Помрём с голодухи! Не лежит душа моя к земле – она тоже это чует! Того гляди – по кусочки пойдём с сумой!
Остановился посерёдке избы, помаргивая со светлого дня, дожидаясь, когда глаза пообвыкнут. Увидел на лавке спящую Василису.
– Пошто спишь середь белого дня? Собирай котомку: ухожу!
Платон сел возле стола, на котором стоял холодный самовар. В небольшой мисочке пьяным луком пахли солёные рыжики с покрошенной в них вареной картошкой, две надтреснутые чашки из-под чая, туесок с мёдом и торчащей из него деревянной ложкой.
– Василиска! – заорал Платон. Перепуганный сверчок тихонько меж брёвен во мхе потыркал. – Вот здорова спать!
Ему было весело и совсем не злобно – он гордо расправил плечи от своего решения, сел на лавке царём, словно на троне. Наклонился, пошарил рукой под лавкой, нащупал латаный обрезанный старый валенок, в котором Василиса бродила зимой по двору, схватил его и запустил им в жену через стол, ловко попал в неё. Заржал, что метко попал, в голове затрещало, разозлился, крикнул:
– Вставай!
Как-то странно зачмокала и закряхтела Василиса.
– Хм, чей-то непонятно, – бурчал Платон, – счас встану, космы повыдергаю!
Но не встал, потому что помнил, как однажды, нещадно избив её, когда она носила под сердцем второго ребёнка, проснувшись утром, увидел Василису, которая стояла на столе и привязывала верёвку к кольцу, вбитому в потолок для детской зыбки. Платон очумело спросил тогда:
– Ты чё делашь?
Она ответила:
– Побожись, что более бить не станешь меня! Ежели не дашь слово – сквозону в петлю с твоим семям и погублю враз две души!
Скукоженные пальцы Платона быстро смастерили щепоть. Ложил на себя кресты, глотая обещания, божился, что ни в жисть более не тронет её. Слово держал, больше не бил, всё только орал, нагоняя страху, тряся перед женой старыми вожжами, оставшимися от лошаденки.
– А чо, я-то ничо" – оправдывая себя, гундосил он.
Встав с лавки, подошёл к жене, неласково дернул тощее одеяло. От увиденного остолбенел: около Василисы, весело чмокая её грудь, лежал младенец. Очумело глядя на ребенка, он начал креститься.
– Ааа, вот чаво так славно выпивали – так, чай, робёнка обмывали! Фу, заспал- то, не помню.
Сморщился лицом, напрягая память: "Ага, вчера – то ходили к Петровне с мужиками и просили самогону. Та расхваливала его, что, мол де, хорош он у неё, на кедровых орешках: мужик её кедровал каждый год. Петровна долго не давала в долг, покуда Платон не сдернул со своего пальца широкое серебряное венчальное кольцо. Заядлый рыбак Федьша отвалил ей две больших щук. Расплывшись в широкой улыбке, курносая Петровна шмыргала округлыми дырами носа, приговаривала:
– Ужо налью-то бутылочку!
– Каку бутылочку? Ты чё, баба! Две подай: вона кольцо како тяжёленькое. Василиска – то моя сынком разродилась!
– А, батюшки, светы мои! Неужто правда? И живёхонек?
– А чё ему сдеется!
– Что ж, такое дело, налью две, гуляйте на здоровье!"
"Что она в самогон кладет? – поморщился, отрыгивая похмельем. – Ну, только не орех! Точно помёт куриный – мужики говаривали".
Глазея на младенца, перевёл взгляд на жену: "Чем рубаха у неё замазана?" Наклонился над Василисой, взял пальцами край рубахи, потянул на себя, отдёрнул руку. Ткань была влажная – в нос пахнуло таким непонятным, страшным, но знакомым запахом. Он заглянул в лицо жены. Оно было очень белым, бескровные очертания губ потерялись, и только красивые тонкие брови да чёрно – угольные ресницы обрисовывали глазницы. Младенец с недовольным кряхтеньем и завыванием чмокал грудь. Платон попятился, споткнувшись, упал навзничь, так и спиной, не вставая, пополз к двери, не отрывая взгляда от окровавленной рубахи.
– Неужто я её убил, – зашептал, – неужто убил!
Затылком, не почувствовав боли, стукнулся об дверь, через порог выпал в сенцы. В голове стучало, как молотом: «Убивец… убивец… таперича каторга. Как убивца сошлют!»
Так же, сидя на полу, ногой толкнул дверь, она закрылась. Цепляясь за стены, поднялся. «Бежать, бежать надо! Куды бежать?» Сердце налилось страхом. Корячась на непослушных ногах, вывалился на крыльцо и долго тяжело дышал, оглядываясь. Вокруг ни души. Взгляд уперся в избу Акулины. Подумалось ему: «Ведь Акулина с ней была, а я – то с Федшей и Ивашкой в бане у Фомы выпивал, там и уснул. Не мог я её убить!» Немного успокоился, ватными ногами подошёл к бабкиной избе.
Дверь распахнулась, на крылечко, моргая заспанными глазами, вышла Акулина, держа что-то замотанное в старенькую вязанку.
– Бог в помощь, баушка! – хмуро, чуть постукивая зубами, сказал Платон.
– Доброго денёчка, – ответила она, затопталась на крылечке, как овца, словно ни в своём уме.– Ох, и уморилась я с твоей бабой, до первых петухов маялась!
– А ты, баушка, кодысь ушла от Василисы ? – склонив голову набок, он пытался заглянуть повитухе в лицо.
Спрятав взгляд в землю, бабка затараторила, привирая:
– Уж под утро, козлух да коровок погнали на выпас! Как разродилась – отмыла, отпоила чаем с медочком милушку нашу! До свету сидела подле её. Всё по-доброму сделала, – продолжала привирать бабка. – Я ж тебе говорю, с первыми петухами вошла в свою избу. Всю ноченку с ней протолклась, – затеребила рукав рубахи Платона. – Василисушка обещалась полушалкой празнишной, бурдовой с кистями, обещалась одарить меня!
Досадуя на себя, она продолжала трещать, как сорока:
– Вота, травки напарила, сейчас напою её, апосля баньку свою истоплю, ды как напарю мамку нашу с робёнком! Благодать будет!
– Ну, иди,– кивнул головой Платон и пошёл к своей избе.
Бабка суетливо засеменила ногами возле него, забегая наперёд и заглядывая ему в глаза. «Ох, что-то взгляд тяжелый», – теряясь в догадках, щепотью кинула на себя крест, в её душе поселился страх. Ругая себя, что уснула мертвецким сном, не дождалась Платона, к роженице не сходила. «Авось, Господь милостлив!» – прошептала бабка.
Подошли к избе. Платон взошёл на крыльцо, толкнул дверь, но сам не вошёл. Акулина сухой тенью сквозонула в сенцы. Там, на лавке, поставила укутанный настой, сердце почуяло неладное. В полумраке нащупала рукой дверь, открыла, ступила через порог, ноздри учуяли приторный запах духоты. Всплеснув руками, старуха иссохшими ладонями закрыла лицо, стояла, не шолохнувшись, обдумывая случившееся. Отняла руки от лица, мелкими шажками приблизилась к Василисе, заглянула и отшатнулась: лицо покойницы было наполнено горечью смерти. Подошла к иконам, встала на колени, широким крестом осенила себя троекратно, низко склоняя голову, громко зачастила:
Пресвятая троица! Помилуй нас!
Господи, очисти грехи наши!
Владыче, прости беззакония наши!
Святый, посети и исцели немощи наши
Имени твоего ради!
Ещё раз положила несколько крестов на себя, кряхтя, поднялась.
Уже с суровым лицом подошла к покойнице, осмотрела всю её. Осторожно наклонилась над умершей, бережно взяла ребёнка, который сонно посасывал её грудь. Он с громким чмоком оторвался от неё. Акулина, отнесла младенца за занавеску, положила дитя на кровать, приговаривая: «Чу, чу, чу!»
– Ужотко полежи, апосля перематки сменю на сухи,– прикрыла его полушалком стареньким.
Вернулась к Василисе, взяла за плечи, положила с бока на спину, шепча:
– Холодна, померла не сейчас, кабыть ночью.
Сложила кисти рук с посиневшими ногтями на груди, С пола подняла лоскутное одеяло, накрыла покойницу с головой. Упала на колени и заголосила:
– Прости мя, грешную, не уберегла я тебя, милушка моя! Прости бабку старую, уснула я, лебёдушка ты моя! Не учуяла я беды твоей! – бесцветные глаза старухи окропились слезами.– Горюнюшка ты моя, не порадовалась жизни, недолгий век твой был! Отмучилась душенька твоя, а моя в мученьях таперича будет! Ох ты, моя жалечка, что же ты наделала, зачем простилась с белым светом! Прости, Отец небесный, меня за грехи тяжкие, – не переставала голосить повитуха, – да на кого ты оставила сыночка свово? Да нежто сердечко твое не бьется? Открой глазоньки свои да глянь на свою сиротинушку! Как ангелочек твой без мамушки расти-то будет? – Резко оборвала причитанья, сложив губы трубочкой, выдохнула воздух. Поднялась с трудом, держась за спину, проговорила, – На всё воля божья и без его ведома волос с головы не упадёт, – поддакнула, – да, да!
Взяла с сундука старенький платок, навесила его на маленькое зеркало в резной оправе, косо висевшее на стене. Подошла к двери, распахнула её, крикнула:
– Платон! Подь сюды!
Тот вошёл в избу. Акулина твёрдым взглядом обмерила его, сказала властно:
– Прибрал Господь Василису за грехи её тяжкие! Нам надобно о теле покойницы позаботиться, а уж о душе Господь Бог подумает! Пойду, покличу Бабаню, Марфу рябую и ишо Матрёну: без них никак – обмывать будем да обряжать!
Платон прохрипел:
– Эххх! – растёр ладонью с силой лоб.– Что ж не усмотрела? – спросил он сорвавшимся голосом Акулину, сел на лавку, низко наклонил голову, начал мять ее дрожащими пальцами. Из горла вырвался такой натужный вой, что бабка вздрогнула всем телом.
– О, господь с тобой! – прошептала она, перекрестив Платона.– Что зверьём воешь? Раньше бы выл, кода жива была!
Тот соскочил с лавки, сжал кулаки, близко подошёл к Акулине, выдохнул в неё:
– Чтоб тя паралик разбил, лешачиха! Такую жонку сгубила!
Потряс над головой бабки кулачищами и вышел в распахнутую дверь. Повитуха постояла ещё немного с зажмуренными глазами, открыла их с обидой, прошептала:
– Ты поглянь-ко – лешачихой обругал! Уж последний пропойца на деревне и тот наровит обругать, – зашмыгала носом и пошла из избы. Поставила ногу на порожек, сказала,– ты подумай, кто станет колотить домовину, – и уже больше для себя пробурчала, – вота, как мой-то помер, так и добру домовину сколотить на деревне, ииих, некому теперь.
Сгорбившись, сложив руки за спиной, пошла по улице, подошла к избёнке с резными наличниками.
На колченогой трухлявой скамье сидели старухи в тёмных платочках, вязали берёзовые веники. Одна из них спросила:
– Ну, чаво, Акулька, плетёшься еле-еле? Веников тебе навязать, али сама поскачешь в березнячок? Девки Ляксандры уж по чернику бегали, три зобеньки приташыли!
Повитуха махнула на неё рукой:
– Ой, бабы, не до веников мне! Прибрал Господь нашу грешницу Васку!
Марфа всплеснула руками:
– А, батюшки, светы мои! Господи, это ж в каку немилость она пала перед отцом небесным?
Бабаня закрыла лицо руками, приговаривая:
– И чё же это деется на белом свете?
Старухи начали креститься. Матрёна, насупив брови, недовольно сказала:
– Слыхивала я, возле колодца бабы говорили про Василиску, что, де, мол, в родах мается. А ты чё ж не сподмогла, робёнок – то в утробе, небось, остался?
Акулина положила широкий крест на себя:
– Типун те на язык! Родила она уж – солнышко за серёдкой неба было! Ух, крупнай младеньчик, нарушил он ей нутро, вота кровями изошла!
Марфа встала с лавки, отряхивая фартук, зло махнула на Акулину рукой:
– Ты, Акулька, совсем ополоумела: самой – то пора на погост, уж мохом вся башка обросла, ничё не сображашь! А ты всё по молодкам бегаешь, небось, сундук набила за всю жисть подарками! Одних шалей, вота, я у тя десяток штук насчитала!
Повитуха плюнула в её сторону:
– Да чтоб на тя лихоманка напала за такие слова! Это кто же меня одаривал так богато? Вона, две шалки лежат, уж третья ношена, – старуха засопела носом.
Бабаня покачала головой:
– Ежели правду говорить – ты уж по деревне не одну молодайку уморила!
Старухи начали шуметь, незлобно переругиваться. Матрёна встала с лавки, поправила платок:
– Закудахтали старые квочки: а надо быть да кабыть! Не квохчите! Все мы: "Чужу беду руками разведу!" – а токмо своей ума не дать! А ты, что, совсем ополоумела? Пошто за фершалом не послала, он туточки в трех верстах был цельный месяц, в Ельцовке? Сама мне сказывала, что староста свою бабу возил к нему с почечуем.
Повитуха закачала головой:
– Ох и умна ты больно! Ежели б знал, где упал, то соломы подослал! Кто знает наперёд? Токо Господь ведает, кому сколь причитается, и скоко отмеряно годков на этом свете. Чё ж, она не первая! Сколь, вона, баб рожает?Уж и укорили: уморила! Особливо тебе, Матрена, грех говорить: а твоей младшенькой кто сподмог? Уж годов десять как лежала бы в сырой землице! Я – то ей и сподмогла! Подумай токо – мертвые двойни! А как изымать? Насилу выходила, трое суток не отходила от дочушки твоей!
Матрена закивала головой:
– Истинная правда! Мы уж по сей день молимся о твоём здоровье, это я тебе безо всякой хитрости говорю!
Матрёна сложила в кучу веники.
– Поди, Бабаня, снеси веники в амбар да привесь – пусь сохнут. Ох, мухоморши, пошто виноватых искать, да понапраслину разводить? Айдате обмывать да обряжать новопреставленную Василису!
Старухи побрели по дороге, останавливаясь и шумно споря. Акулина спросила:
– Погодь, бабы! А какой седни день? А, батюшки! Кабы Кузьмы да Демьяна – дык, седни грыжи заговаривают! Надо бы сбродить тебе, Бабаня, до Катеринки: девка её мается, грыжу наревила!
Бабаня отмахнулась:
– К вечеру, можа, схожу!
Глава 3
Господи, Исусе Христе,
Боже наш!
Ты – сирых хранитель,
скорбящих прибежище и плачущих утешитель....
(Молитва об усопшей матери)
Матрена, Бабаня, Марфа и Акулина вошли в избу, перекрестились на красный угол. Подошли к покойнице, повитуха осторожно стащила с неё одеяло. Бабки завыли в голос, особенно Бабаня, известная плакальщица на всю деревню. Заголосила, запричитала тоненьким голоском:
– Ах ты, ладушка наша, да на кого ты кровинушку оставила, ох, да будет он таперича сызмальства сиротинушкой, да в чужих мамках одна маята! Злая мачеха не приголубит соколика. Открой глазоньки, посмотри на белый свет, на солнышко ясно да белыми ручками возьми робёночка свово, и кто его попестует! Вставай, ягодка наша, муж твой убивается по тебе, нежто ты не слышишь!
– Ну цыть, чё завыла, надо обмыть, обрядить, а уж потом и поголосим, попричитаем, – перебила Акулина.
Матрена спросила:
– А младеньчик где, не слышно, не ревит?
– А пошто ревить-то, чай, понимает, что мамки нет, я его от холодной сиськи забрала! – сказала Акулина и покачала головой.
Марфа дёрнула за рукав кофты Бабаню, зашептала:
– Ой, плохой знак: молоком кормлен от мёртвой матери, ох, тяжелая судьба будет у мальчонки, никакими молитовками не отмолишь!
Повитуха махнула на неё рукой:
– Типун тебе на язык, буровишь невесть что! Авось, всё обойдется, ишо, можа, и молоко не прибыло у неё, так чмоктал, поди, пустую титьку. Слышь, Марфа, кто у нас из молодух молоком заливается?
– А кто?– зачастила шепотом Марфа.– Вот Фрося Авдейкина, что двойню принесла.
– Что ты, мать моя,– вставила Бабаня,– самой не хватает, им месяца по три.
– Ну да! – согласилась Марфа.– Акулина, а ты две недельки взад к молодайке Полюшке на роды бегала. Проведывала ты её? Молошна она или нет?
Повитуха поморгала глазами:
– А как же, проведала на днях, чаю с ней напились от пуза. Одарила меня, Полюшка, больно добро!
– Ишь ты, – удивилась Матрёна,– и что, богато тебе поднесли? Там семейство прижимисто!
– Ой, не скажу я это! Право дело, хорошо одарили: три аршина китайки синей, печатку мыльца городского пахучего!
– Добро подали,– Матрёна скривилась в усмешке,– ну, Акулька, намоешься в бане таперича мылом духовитым! Тоды тебя точно сватать придёт бобыль Микитка!
Повитуха закрыла лицо ладошкой, тихонько засмеялась, тряся сухими, острыми плечами. Перекрестила себя, прошептала: "Господи, прости нас, полоумных! Ну, Матрён, язык у тя как помело, уж как брякнешь несвязуху!"
– Ну, поди, Марфа, снеси мальца, упроси, чтоб на кормёжку взял хоть кто-нибудь! Недельки на две, а тамотко и рожок дадим. – Акулина призадумалась. – Ежели Полюшка не возьмет, так Катеринке снеси. Да перематки смени, чай, дитё наскрозь мокрое!
Марфа зашла за перегородку, послышались завыванья ребенка.
– Ну, никши, никши, вота в сухое сейчас заверну. Ды пойдём по деревне, титьку тебе поищем. Сколь ладненький, ты поглянь, волосья каки у тя баски, и сам прям картина! – Она вышла с младенцем из-за занавески. – Погляньте, бабы, сколь любенький мужичок!
Матрёна с Бабаней заглянули в сонное личико ребенка. Бабаня перекрестила его несколько раз.
– Ишь ты, на Платошку бусурмана схож, абы токмо пропойцой не стал. Отец с него никакой – себе ума не дал, а уж дитяти и подавно. Ну, Господь с тобой! – и ещё раз перекрестила ребёнка. Марфа вышла с младенцем из избы.
Матрёна покачала головой:
– Господи, Отец небесный, что он за нелюдь, Платошка: баба Богу душу отдала, а ему трава в поле не расти, где его носит?!
Бабаня махнула на Матрену рукой:
– Ой, мать моя! Васка-то ему жива не нужна была: с первёхоньких дней всё вожжами охаживал, коды привёз он её сюды!
Акулина и Матрена взяли в сенцах по ведру, пошли в Катеринину баньку, принесли в избу тёплой воды, большую охапку сена. Повитуха Акулина осенила себя крёстным знамением, осторожно, словно боясь разбудить Василису, разрезала на теле окровавленную рубаху, аккуратно стащила её с покойницы.
Бабаня разложила сено на полу. Старухи с молитвой подняли Василису с лавки, положили на пол ногами к печке, сняли с пальца широкое серебряное венчальное кольцо, положили его за образа. Бабаня налила в новую большую корчагу тёплой воды и начала обмывать крепкое тело покойницы. Акулина развернула платочек с малюсеньким кусочком мыла. Льняной тряпочкой отмывала засохшую кровь с бёдер, приговаривала вполголоса:
– Лебёдушка ты наша! Собираем нашу ланюшку к отцу, да матери, да сестре, да братикам. Уж не будешь ты теперь сиротинушкой: ангельскую твою душу поведут под белы рученьки в рай Господний!
Обмыли с Бабаней три раза тело Василисы, читая молитву:
Святый Боже, Святый крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…
Ополоснули её густые тяжёлые волосы, обтёрли и высушили утирушником.
Вошла Марфа, шёпотом сказала: «Взяла Катеринка младеньчика, обиходит его».
Долго стояли над обнаженным красивым телом Василисы. Матрёна тихо проговорила:
– Кака красота лежит – ни женой толком не была, ни матерью не успела стать! С таким телом родить да родить дитёв.
Тело покойницы светилось тайным светом смерти, слегка мерцал нательный золочёный крестик, даренный крёстной матерью, лицо было бледным, серость ушла с него, мокрые каштановые волосы были сложены на плечах. Благочестивую тишину нарушали капли, падающие из рукомойника. Акулина приказала:
– Ну-кось, отодвиньте стол!
Бабки подвинули, на его место поставили широкую лавку и застелили небеленой холстиной. Марфа взяла покойницу под плечи, Акулина – под спину, Матрёна – за ноги, положили на лавку головой к иконам. Бабки собрали с пола сено, тряпочки и корчагу с остатками воды, окровавленные рубахи, обмылок Акулина спрятала в своей юбке. Вышли из избы, взяли лопату и пошли к оврагу, выкопали ямку, вылили воду, разбили корчагу, черепки тоже туда покидали. Матрёна спустилась к реке вдоль оврага, подошла к ребятишкам, которые жгли костёр:
– Что, мальцы, дадите-то головешек?
Не дожидаясь ответа, нагребла в большой лист лопуха головешек, поднялась к овражку, распалила костерок из сухой травы, наломала сухостой, покидала в огонь. В жаркое пламя бросили рубашки, половичок, сено и тряпки, дождались, когда всё сгорело, засыпали землёй, поползли из овражка, кряхтя, вошли в избу. Бабаня ойкнула, растерянно посмотрела на старух:
– Ой, бабы, а смертный узелок-то был али не был?
Акулина, сопя и ворча, полезла в небольшой сундук, расписанный узорами.
– Ну как это смертного узелка нет, чай, как взамуж девка собралась, так первейшим делом его и сбират! – достала свёрток в серой льняной тряпице. – Вот он, умиральный, ещё годочка два взад мы с ней доставали. Она тогда тоже пузатая была!
Марфа взяла его, развернула:
– Вота рубаха, поясок, иконка Спасителя, платок.
Бабки одели на усопшую из белёного льна рубаху-целошницу, расшитую свадебным красным узором, подпоясали пояском. Акулина и Бабаня расчесали покойнице длинные волосы, сплели в две косы, уложили вкруг головы. Марфа спросила:
– А что, бабоньки, в рубахе положим али нарядим?
Матрёна подошла к покойнице, погладила её по голове, коснулась губами лба.
– Моя милушка,– проговорила она слезливым голосом,– золотиночка моя, прошла твоя молодость, будешь лежать смирёхонько, кончились радости земные! Всё ты бегала по хозяйству, работала до поту, а веселья-то не было. Ды кто теперь молодую бабу в рубахе в домовину кладёт? Хоть на том свете нарядна будет – надевайте, бабоньки, в празнишно, в самое лучшее!
Акулина хмыкнула:
– Празнишного у неё воз да тележка!– кряхтя полезла в сундук, долго рылась, подала бабам сверток.– Вота и вся одёжа, от матушки ейной досталась!
Из свёртка достали нижнюю юбку, одели, расправляя слежавшуюся ткань, вытащили рубаху с пышными рукавами, расшитую по вороту и запястью мелким речным жемчугом. Старухи долго рассматривали жемчужное шитьё.