bannerbanner
Полынок книга 1
Полынок книга 1

Полная версия

Полынок книга 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

– Эк баское,– Бабаня пощупала сухими пальцами,– я-то сроду не нашивала эких бусин!

– Дык, спори, себе нашей, – скривилась Марфа.

– Тьфу на тебя, Марфа, чё брякаешь незнамо што!

Сверху нарядной рубахи одели сарафан из тяжёлого дешёвого китайского шёлка бежевого цвета с золотисто-зелёным узором. В этом наряде венчались её мать и она. На голову покойнице одели повойник, сверху покрыли небольшим расписным полушалком.

Бабаня с довольным лицом пощупала сарафан:

– Их ты, ишо и на подкладке! Больно хорошее венчальное, и шёлк, вона, китайскай, а уж моя нарядка свадибшная стлела!

– Ой, бабы ! А обутку каку? – воскликнула Матрена.– Вона, под лавкой поршни, тока уж ношены-переношены!

Акулина махнула рукой на Матрёну, снова наклонилась над сундуком, долго рылась, вытащила новехонькие чёрные полуботиночки с двумя пуговками:

– Эко баски, инда жалко!

Марфа всплеснула руками:

– Ой, бабоньки, вот так и живём: всё храним да бережём на празднички! Теперь милушка наша на том свете будет гулять в нарядках!

Бабаня поджала сухие губы, проговорила с сомнением в голосе:

– Ох, бабы, нетути такова, чтоб покойницу обряжали как на гулянку! Ей тамотко в одновой рубахе да босой перед Отцом небесным стоять, прощения вымаливать.

Акулина обтёрла концом запоны сухие глаза:

– Я вот вам что скажу: вся жисть её на глазах у Боженьки прошла, жонка она ладная была, денно и ношно в работе да в нужде. Кто её видел в нарядках? Только в храме постоит, сердешная, в чистой одежонке. Пущай в последний путь нарядна будет! Годов ей всего ничего, почитай, и до двадцати не дожила!

Старухи заподдакивали:

– Чё уж, обувай!

Марфа, кряхтя, стала впихивать ноги покойницы в ботинки:

– Ой, бабы, тесно идут, пойду к себе, принесу новы поршни.

Акулина подошла к ней:

– Ты совсем одичала: кто босу ногу пихат в обувку? Матрён, подай чулки, я в сундуке видела тонюсенькие, видно, матушка ейная ишо вязала.

Матрёна с кряхтеньем нарыла в сундуке чулки, подала. Бабы натащили чулки, чуть выше колен подвязали верёвочками. Потом натянули обувку, Марфа, прищуриваясь, оглядела:

– Ох, больно любенько! Вставай, милушка, поглядись на себя! Господи, Отец небесный, ты пошто нас, старух, не забирашь к себе? Чем она прогневала тебя: ей бы жить да жить!

Акулина сердито махнула на неё рукой:

– Не голоси, тя Боженька не спросил! – одернула на покойнице все юбки.

Бабки сложили и связали кисти рук льняной верёвочкой, ноги тоже обвязали, покрыли умершую куском белёного льна. Прижгли ладан, окурили им покойницу и избу, в изголовье, в ногах и по бокам зажгли четыре большие свечи. Вложили в руки образ Спасителя и крест, отошли в сторонку, посмотрели на свою работу, перекрестились и низко в ноги поклонились покойнице:

– А что ж, за батюшкой послали?– спросила Марфа.

Акулина ответила:

– Ужотко староста послал за батюшкой. Платошке всё трын – трава: ему и горя нет! Стыдобища на всю деревню: в избе жена покойница, дитё чужие бабы пестуют, а он себе гуляет, горло заливает! Ну читай, Марфуша, заупокойную!

Марфа была сиротой и выросла в монастыре, там её выучили читать и писать, умела ловко шить и кроить. Годов в четырнадцать матушка игуменья послала её к пасечнику, она глянулась его сыну Ивану. Заартачилась Марфа, не приняла постриг, сбежала и окрутилась с Ванькой, только недолгое её замужнее счастье было! Забрёл на пасеку медведь, ну и заломал её мужа. Вот и доживает свой век со свёкром на пасеке.

Марфа достала из холщёвого мешочка псалтырь, положила на себя крест и тихим приятным голосом начала читать:

– Помяни, Господи Боже наш,

в вере и надежде живота вечнага

новопреставленной рабы Твоей Василисы…

Бабаня широко распахнула двери, вышла на крылечко, пригласила небольшую кучку народа, всё больше бабки, старики да ребятишки:

– Ну, подите к покойнице, поклонитесь в ножки ей, нашей ладушке, отмучилась сердешна… Ох-хо-хо, коротюсенький бабий век!

Народ окружил домовину с покойницей, кое-кто крестился и шептал молитву, некоторые старухи начали завывать. Ребятишки, толкая друг друга, лезли вперёд от любопытства. В избу вошла, мелко крестясь на красный угол, одноглазая Маньша, подошла к усопшей.

– Господииии, Василиса, чё уж тыыыы так управилась раненько, вот и робёночка оставила на этом свееетеее, горе-то какое, открой глазоньки, поглянь на свет белый! – зарыдала в голос.

Вслед за ней завыли бабы и старухи. Перестав причитать, Маньша спросила:

– А домовину кто делат?

Акулина пожала плечами:

– Так она жона мужняя, так должон думать он, а ево не видно давненько, – рассуждала бабка.

Маньша поклонилсь покойнице, вышла из избы. Но через некоторое время снова вошла и зашептала на ухо Акулине:

– Какая домовина: Платон с Никишкой пьяные в лыск к речке бредут, песни горланят!

Акулина оторопело посмотрела на Маньшу, вдвоём выскочили из избы, побежали по улице вниз к реке. Ещё издалека увидев спины мужиков, закричали в два голоса:

– Эй, лихоманка вас возьми! Чтоб вас лешак забрал! Стой, Платошка, анчутка! – кричала Маньша.

Мужики повернулись, продолжая махать руками, нетвёрдо стоя на ногах, орали песню:

– Я на ярманке бывал,

сладку водочку вкушал,

пряник Мане покупал…

Задыхаясь, Акулина подбежала к Платону, застучала в его грудь сухонькими кулачками:

– Что ж ты, нехристь, что ли? Жона твоя покойница, а ты глаза пошто залил, песни орешь? Ужо надобно усопшую в домовину приложить, а ты гуляшь – грех это большой!

– А нетути, – сказал Платон, – иде взять?

– Нешто мы не понимаем, – пьяно качаясь, сказал Никишка, – чичас сплаваем, пойдём к старосте, будем просить помощи.

– А ну-ка, заворачивай, Платон! – теребя его за рукав, просила бабка Акулина, – иди домой, не срамись на всю деревню!

Платон плюнул наземь, оттолкнул в сторону Никишку – тот упал в траву. Пытался встать и снова падал, бормотал:

– Подай-ка руку, сам-то не встану!

Но снова завалился набок, утихомирился.

Так и пошли, держа Платона за рукава с двух сторон, Акулина и Маньша. Он то и дело встряхивал плечами, чтоб бабы отцепились от него. Дойдя до своей избы, Платон отпихнул бабку и Маньшу, упёрся лбом в стенку дома, заскрежетал зубами, затем сел на чурбак, опустил голову, заёрзал плечами.

– Не срамись,– тихо сказала Акулина,– жара вона какая стоит, пухнуть начнёт Василиса, дух тяжёлый пойдёт от неё, хоронить бы надо, не вылежит трёх дён!

Бабка не дождалась ответа, тяжело вздыхая, ушла. Деревенский люд начал выходить из избы от покойницы, разбредаться по домам. Платон всё так же сидел на чурбаке, не смея войти в избу. На крыльцо вышла Марфа, которая читала заупокойную, подошла, склонив голову набок, посмотрела на Платона, поправила платок, проговорила тихо:

– Ужо и я пойду, устала, да и глаза болят, отдохну маненько и приду. А ты позаботься о ней, да и о живой душе-то не забывай: без матери младеньчик остался, считай, сирота уж наполовину! Народ ведь не на празднике, всё дела, работы, завсегда рук в хозяйстве не хватает, один ты по деревне бродишь, как неприкаянный. Могилку-то копали?

– Да, копали, просил я.

– Кто копал?

– Никишка, Федьша.

– Ужо они накопают!

Вернулась бабка Акулина, спросила:

– Ну что, паря, сидишь сиднем?

– Да что ещё и ты душу терзаешь!

– А душа, что ль, есть у тебя?

– У самого голова от дум трещит.

– Трещит твоя башка с перепоя!

– И душа моя на месте, и голова трещит не с перепоя, от дум трещит!

– Стыдно к старосте идти: Пантелеймон, надысь, сильно ругался, грозил выгнать из деревни?

– Что ему моя жизнь: поперек горла? Хлебушка у него не прошу!

– А ужо в ноги поклонишься: лошадёнку надо просить, далече до кладбища! На руках домовину-то не донести. Али к Саватею поди, чай, не откажет, ды Фёдор кузнец тоже свезёт. Горлин Петя завсегда поможет: у него жеребец славный, кобыла у него, вота, ожеребилась недавно.

Платон потёр лоб, пробурчал:

– Ещё и домовины нет, а ты уж за лошадь все уши прожужжала!

– Ох грехи наши тяжкие! – Акулина сухонькими ладошками потерла поясницу. – Ох спина, спинушка!

Поставила козырьком иссохшую руку ко лбу, долго смотрела на горизонт, где тёмный сосновый бор чертил неровными краями небо. Чистенькие барашки облаков замерли, зацепившись за верхушки сосен.

– Не иначе к дождю, однако, дождь будет. Я вот что думаю, Платошка: сколько годов ещё Боженька мне отмерил – неизвестно! – пожевала тонкие блеклые губы, обтёрла ладошкой рот и, словно боясь передумать, потащила Платона за рукав.– Айда ко мне во двор, пойдём, пойдём!

Он тяжело поднялся, пьяный угар уходил, наступала похмельная маята, ноги ступали тяжёло, квело побрел за Акулиной. Вошли к ней во двор, бабка распахнула дверь сарайчика, вошла в него, заорала:

– Кыш, кыш, кышшь, места вам мало!

Две пестрые курицы выскочили из сарая, кудахча под ноги Платона, и, взмахивая крыльями, побежали в разные стороны.

– Вот, Платоша, домовина моя! Ещё Петруша жив был – упросила сделать мне, уж сильно осердился, ну, конечно, посерчал да посерчал, но сделал. Золотые рученьки были у него, Царствие ему небесное!

Перекрестилась и утёрла передником сухие глаза:

– Любила я Василисушку: добрая жёнушка была! Тебя, бедоносца, не жалко, о её душе скорблю.

Содрала старые домотканые половички, которые укрывали домовину. Та слегка пожелтела, но еще пахла сосной.

Платон растерялся, не знал, что делать: то ли благодарить старуху, то ли уйти.

Нарушив тишину, бабка Акулина продолжала говорить:

– Можа, поживу ещё годка три али поболя,– при этом хитро улыбнулась линялыми голубыми подслеповатыми глазками, сама себе ответила, разводя руки в стороны,– а и пожила бы! Ещё налажу себе-то жильё небесное! Без домовины не зароют – бери, неси и не держи чёрных мыслей, надо по-божьи поступать!

Платон отстранил бабку, поднял крышку, поставил её стоймя возле стены, затем взвалил нижнюю часть себе на спину, понёс из сарайчика. Во дворе потоптался, прислонил домовину к стене сарайчика, прохрипел:

– Погодь, надо покурить это дело.

– Ну-ну, покури, родимый, а я в избу пойду.

Петух, снова увидев чужака, ловко дёрнул головой, свалив ярко-красный гребень на другую сторону, вытанцовывая и приплясывая, распушив перья на шее, с подскоком пошёл на него. Платон его шуганул: «Кыш, треклятый!» Но петух не унимался: хлопая крыльями, подлетая почти ему до груди, пытался клюнуть того.

– Ды что за тварь такая! – обозлился Платон ,схватил с лавки небольшой треснутый горшок, кинул в петуха, ловко попал в него, тот распластался, хлопая крыльями, истошно крича. Затем вскочил и, хромая, побежал, взлетел на перила крыльца, срываясь на хрип, закукарекал.

Платон потёр рукой вспотевший затылок, вышел из двора Акулины и направился к избёнке вдовца деда Савватея. Толкнул тяжёлые двери, наклоняясь, вошёл. В избе никого не было, муха, сонно жужжа, билась в оконце. Вышел на крыльцо и направился по тропинке в конец большого огорода: там стоял новый рубленый дом, сверкая желтыми брёвнами новоселья. В нём проживал Кондрат, старший сын Савватея, с тремя детишками и женой. Из избы выскочила пышногрудая молодуха:

– Ой, доброго дню, дядька Платон!

– И тебе доброго здоровьечка! Я-то к Савватею заходил, но нет его.

– А где ж ему быть, как не на реке, раненько убёг, всё с бреднем шастает, – тараторила молодуха. Сделала горестное лицо, расплакалась, перекрестилась, – Бог прибрал Василису, отмучилась сердешная! Господи, ещё жить да жить, а робёночка ростить надо, я прибегу, подмогну, если что!

Платон покивал головой, в ворота, которые были с угла нового дома, постучали. Молодуха кинулась открывать, во двор въехала подвода с огромным стогом сена, на самой верхотуре сидели счастливых два парнишки и девка в красном сарафане. Кондрат, поведший под уздцы мерина, похлопал коня по морде, приговаривая:

– Погодь, не балуй! Степка, распрягай да водички неси коню, угорел он, поди!

Ловко поймал детей, соскользнувших с воза к нему в руки. Подошёл к Платону, поздоровались:

– Да, ужо знаю печаль твою: бабы по деревне новость обнесли! Ты, ежели что помочь, так я завсегда!

Платон опустил голову, пряча глаза, закашлялся, хрипло спросил:

– Табачку немного, курить охота, аж душу рвёт!

– А, табачку… Это я сейчас! Антонида, а ну табачку сыпани с зелёного мешочка! Платон, давай кисет-то!

Тот махнул рукой:

– Да потерял, незнамо где!

– А у меня три штуки, моя-то нашила.

Молодуха стояла на крыльце подбоченевшись.

– Ты что, глуха? Неси, давай, кисет и табак!

Она молча вынесла кисет, шитый из старой выношенной рубахи серого цвета, наполненный наполовину табаком, подала в руки Платона.

– Благодарствую, пойду я! – молвил тот. Сгорбившись, он пошёл через огороды.

Воздух вечерел звоном комарья, улица вздыхала стуком берёзовых поленьев: кто-то в ближайшем дворе рубил дрова. Навстречу шёл Ивашка с вилами.

– Я, вота, иду к Пантелеймону, коровник надо почистить, скока пить можно, ить работать надо!

– Давай покурим,– уныло сказал Платон.

– Ну, покурим, не окиснет-то навоз!

Подошли к избе Платона, сели на крылечке, помешали табачка из разных кисетов.

– Скусней будет! – объяснил Ивашка.

Прикурили, затянулись. Ивашка подскочил как ужаленный:

– О, дык смотри! Чё это домовина стоит у Акулины во дворе, померла, когда?

– Да не, она свою домовину подала Василисе.

– Это как? – задавился дымом Ивашка, встал и снова уселся на крыльцо.

Платон попросил:

– Ну давай, подмогни.

– Святое дело, святое дело, – пробормотал Ивашка.

Пошли во двор Акулины, взявшись за домовину – один спереди, другой сзади – пошли через улицу к избе Платона. Протащили через сенцы, втащили в избу. Несколько баб и старухи, сидевшие возле покойницы, засуетились. Марфа и Бабаня поставили широкую скамью под образа.

– Надо бы стружечек на донышко,– прошептала Марфа,– а кто домовину ладил?– спросила она, поворачиваясь к Платону.

– Это… да это готова была!

– Ооо! Кадысь, она сготовила себе-то домовину!

Он, хмурясь, тяжело ворочая языком, пробурчал:

– Домовину себе давно наладила Акулина, ну, вот теперь в неё положим Василису!

Марфа подошла к покойнице, большим и средним пальцем начала обмерять Василису. Шепча про себя счёт, подошла к домовине, тоже обмерила её, наклонила голову к плечу, повернулась, сказала:

– Господи, тютелька в тютельку, можно, конечно, и посвободней. Ох грехи наши тяжкие!

Вошла Акулина, держа в руках церковное покрывало и старенький в заплатах мешок. Подойдя к домовине, начала вываливать из него стружку, которая светилась желтым воском, разровняла, из сундука достала туго скрученный небелёный холст, раскрутила, застелила им стружки, маленькую тряпицу растелила на сундуке, высыпала остатки стружек, завернула подобие подушки, приложила в домовину, перекрестилась. Окропила всё святой водой:

– Ну, ложите, бабы, её в домик навечный!

Ивашка окрестил себя, взялся за плечи Васелисы, Бабаня придерживала её голову, другие бабы – за ноги:

– Ох, тяжела! Бабы, поясницу придержите!

Аккуратно положили покойницу в домовину. Старухи ловко стали поправлять одежду на Василисе, накрыли её покрывалом, которое принесла повитуха.

– Ну, вота!– Акулина приложила справа около покойницы икону Спасителя.– Не серчай, милушка, на нас, что, можа, не так справили, ты ужо прости нас,– поклонилась низко в пояс.

Бабы одна за одной кланялись, крестились и выходили из избы, осталась только Марфа. Она зажгла большую свечу, поставила её в изголовье Василисы, открыла псалтырь, начала читать.

Сумерки кутали избу. Марфа прижгла ещё одну свечу, поставила её к себе ближе, затем подошла к покойнице, перекрестилась, накрыла покрывалом её лицо и снова положила крест на себя, проговорила:

– Спи, милушка! А я почитаю тебе, о твой душе поскорблю, о ней грешной!

Платон вошёл в избу, сел на лавку как чужой, молча глядел в пол. Марфа замолчала, повернулась:

– Двери прикрой, налетит комарьё! Господи, спаси и сохрани нас на ночь грядущую! Лоб перекрести, сядь поближе к покойнице, жона ведь твоя!

Тот перекрестился и спросил:

– А ещё кто из баб-то придёт в ночь?

– Да уж знамо дело – зайдут, ночь долгая!

Не выдержав, Платон поднялся:

– Я покурить выйду, курить охота.

Тихонько вышел из избы, скрипя дверью. В сенях уже было темно, нащупал ступеньки, сел на крыльцо, деревня погружалась в ночь. На краю улицы взвизгнули девки, тренькнула балалайка, кто-то заругался, заскрипели двери чьей-то избы. Белесый туман, крадучись, поднимался из оврага, неровными крыльями начал щупать деревню, воровски пополз по улице. Впервые у Платона заныло в левой стороне, наливая свинцом грудь. Гавкнула сонно собака, он вздрогнул, светлячки запылали зеленоватым светом кое-где по некошеной траве двора. Сидел, слушая ночь, курил одну за одной. Кто-то, бормоча, шёл по улице:

– Осподи, царица небесна! Ужотко темнотища, хушь глаз выколи!

Во дворе появилсь небольшая сгорбленная фигура.

– Ой, ктой то на крылечке?

Платон подал голос:

– Да это я…

– А, Платошка.

Он узнал бабушку Нюшу.

– Я-то не сплю, – ворчала старуха,– донимают ноженьки – ужо попарю в баньке травками, так инда легче, а вота заленилась, туточки они и заныли. Пойду, думаю, покоротаю ноченьку с Василисушкой, поди, Марфа там. Проводи, а то упаду на крылечке.

Платон поднялся, взял бабку за локоть и повёл её в избу.

– Ох, не тащи шибко-то, еле ползу!

Открыл двери, старуха, кряхтя, зашла. Снова сел на крыльцо, облокотился о дверной косяк. Деревня затихла, только светляки мерцали тревожной зеленцой. Очнулся Платон, когда край неба посветлел и зарозовелся, и уже вовсю кричали петухи. Звёзды блеклым венцом таяли в светлеющем небе, лёгкий утренний ветер зашумел листвой деревьев. Деревня просыпалась: замычали коровы, зовя хозяек, мужики звонко начали отбивать косы, пастух посередь деревни ловко, гулко щёлкнул кнутом и загудел в рожок, переходя на веселый пересвист. Начинался новый день лета. Платон сорвался с крыльца, почти бегом огородами дошёл до избёнки Никифора, торкнулся в двери и столкнулся с хозяином.

– О, ранний гость! Ты чё, Платошка, прибёг, али каку помогу надо?

Топчась, не поднимая глаз, Платон проговорил:

– Душа горит огнём!

Никифор почухал затылок, оправил на себе неподпоясанную грязную рубаху:

– Ды где взять, ноне даже и бражки нет, вота вчерась братка с женой приходил. Ды он меня так кнутовищем нахлопал – вона, поглянь, вся спина в рубцах! – задрал рубаху, показывая исполосованную в красно-синих разводах спину. – Обещался я зарок дать не пьянствовать, тверёзым надобно быть, в церкву поедем на неделе. Ты поди, сейчас жонка братова обещалась прийти с утрева избу намыть ды рубах с портами настирать.

Платон, не поднимая головы, икнул:

– Квасу хоть налей!

– О, этого добра полно! Ядрёный, аж прошибает всё нутро!

Никифор зашёл в избу, вынес огромную кружку с пеной наверху. Платон схватил, давясь и проливая на рубаху, влил в себя остро-кислую влагу, выдохнул, отрыгивая, отдал кружку:

– Ну, пошёл я!

– Поди с Богом!

Бабка Акулина проснулась рано, лежала, вслушиваясь в тишину дома. «Что-то коза Милка не блеет, рано, наверно». Перевернувшись на другой бок, придремала и снится ей Васка: как будто идут они с ней по полю, и недалеко роща берёзовая, уж очень красивая, вся как прозрачная. Василиса рукой её остановила: «Не ходи дальше, баушка, не пустят тебя». И пошла одна, а из-за берёз старец вышел в одежде белой, и сам весь белесый, взял за руку Василиску, а она крикнула: «Ох, баушка, ты пошто меня отпустила, страшно мне!»

Акулина вздрогнула, проснулась, ложа на себя кресты: «Осподи, куды ночь, туды и сон!»

Кряхтя и охая, спустилась с печи, из рукомойника плеснула воды в лицо, вытерлась подолом рубахи. Шаркая ногами, подошла к иконам, чуть наклонилась вперёд, всматриваясь в тёмные лики. Покачала головой с укоризной, то ли себя осуждая, то ли ещё кого-то, опустилась на колени: вот уж молиться ей совсем не хотелось первый раз в жизни! Долго стояла на коленях, склонив голову и плечи, затем исподлобья посмотрела на иконы, погрозила пальцем и громко сказала:

– Ну да чё, доволен, Отец небесный? Я тебе верой и правдой всю жизнь служила! Ты пошто Василиску забрал? Меня-то надо было уж на покой! Чем она тебя прогневила? А? Пошто молчишь?

Охая, поднялась с колен и пошла, не оборачиваясь к иконостасу, махнула рукой, сказала недовольным голосом:

– Молчишь? Ну молчи, молчи! Таперича я гневаюсь на тебя!

Хмуря брови, села на лавку, распустила жиденькие седые волосы, достала гребень из берестяной коробки, стоявшей на лавке, начала расчёсываться, затем сплела тонкие косицы, уложила вкруг головы, связав концы бечевкой, покрыла голову повойником, сверху платком. Пошла к сундуку, открыла тяжелую крышку, достала темно-коричневый сарафан, крашенный ольхой, ношеный-переношеный, к нему кофту из серой бумазеи, вздыхая и шепча что-то про себя. Оделась. Пригладила на себе одежду, сверху напялила домотканую запону. Постояла, подумала, порылась в сундуке, достала чёрный платок, сняла с головы белый и повязалась другим, вздохнула и сказала:

– Ну, вота, бабка нарядилась!

Взяла самовар, приладила на нём трубу, вынесла на улицу, поставила на землю около стола, потемневшего от дождей, ветров и снегов. Накидала внутрь сухих шишек, сходила в сарайку, принесла сухие лучинки:

– А ,батюшки, светы мои, нетути угольков – ох, старая, поди-ка к соседушке.

Заложив руки за спину, вышла со двора, торкнулась в калитку к соседям, крикнула:

– Катеринка, суседушка, поди на крылечко!

Старый кобель открыл глаза, зевнул, издал вялый рык, но передумал, перевернулся на спину, начал перекатываться, гонять блох. Молодуха выскочила на крылечко, завязывая тесёмки на рубахе:

– Ой, баушка Акулина, заходи в избу, а то девка моя горлопанит, а уж Василискин ревит, как труба иерехоринская, сладу нет, и сиська не спасат! Уж чаво надо ему? Полюшка не приняла его, грудница у ей приключилась. Я уж откажусь кормить его: он досуха титьки опорожняет, моей девке молока нет!

Акулина обтёрла рот сухой ладошкой:

– Раз прожорливый такой, надо рожок ему давать!

Катеринка, сложив руки на груди, затараторила:

– А меня никто не спросил, нужон-то мне младеньчик? Мои-то двойняшки хоть кого ухайдакают, а ещё и девка животом мается! Ты входи в избу.

Акулина махнула рукой:

– Что ты, милушка, не взойду, мне бы угольков. На-ко в лопушок поклади, – сорвала возле забора два больших листа. Катеринка подошла, взяла листья, вбежала в избу, той же ногой выскочила:

– Держи, баушка. Чё, Василису-то коды хоронят?, Не вылежит ведь три дня дома-то!

Акулина взяла угольки:

–Ещё не ходила, вот ужо хоть чайку попью да пойду. А как не хоронить, за три дня покойница поплывёт: жара вона стоит кака!

– Староста посылал за батюшкой али нет?

– Утром должон быть!

Молодуха, не дослушав, убежала на рёв младенцев. Бабка пошла к себе во двор, распалила самовар, он аж загудел, пуская искры. Она легонько шлепнула его по боку:

– Что, железна душа, обрадовался огоньку-то?

Вошла в огород, нащипала листьев смородины, чуть мяты, направилась в избу, там из резного шкафчика достала заварник, положила в него травки. Подумала, пошарила на полочке, достала махонький узелок, развернула его на столе, перебрала в нём чаинки. Из заварника вытряхнула мяту и смородиновые листья, положила в чайник две щепоти чая, шепча: "Ужотко совсем ошалела бабка, ишь как приспичило чай переводить, нет бы на празник, эээххх, видно, перед смертью чаю больно-то захотелось! Да и беречь некому, вот сахарку надо, – порылась ещё в шкафчике, достала фарфоровую сахарницу, на крышке два голубка, любовно обтерла её фартуком,– памятна вещь- то: Петруша на именины одарил!"

Вынула из неё темные от времени щипчики, размотала тряпицу с куском сахара с размером в кулак, отщипнула от него несколько кусочков. И снова, бережно завязав в тряпицу, спрятала в шкаф. Развернула холстинку с караваем хлеба, ножом нарисовала на нем крест и отрезала ломоть, понюхала: «Ох, как пахнет хлебушек запашисто!»

В запону положила хлеб, заварник, кусочки сахара, чашку с щербинками по краям и деревянную ложку, вышла на улицу: "Осподи, солнышко-то уж по небу побежало – я всё ползаю, чаю не пимши!"

Самовар сердито кипел, плескаясь.

"Эээ, милай, не серчай!" – выложила всё на стол и, чтобы не обжечься, запоной сняла трубу с самовара, подняла его, кряхтя, поставила на стол. Поднесла заварник, открыла краник, наполнила кипятком, раздалось хриплое мяуканье, бабка заглянула под стол:

На страницу:
6 из 8