bannerbanner
Повесть о безымянном духе и черной матушке
Повесть о безымянном духе и черной матушке

Полная версия

Повесть о безымянном духе и черной матушке

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Тут и рухнул дворец, рассыпавшись искрами. Белый кипарис горел к небесам. Ровно горел, без вспышек и сполохов. Вился над ним черный ворон, каркал жутко.

И закипела вода в реке, называемая Забвение. Поднимался пар к потолку, капельками оседал на потолочных балках. А потом капали те капельки наземь, исчезали с шипеньем.

Только фонтанная дева все дремала среди пожарища. Так и роняла воду из гипсового рога. А мое тело сгорело дотла, избавился я от его страстей. Чист стал, как тот ангел, прозрачен, как тот. Мое тело стало из какой-то легкой материи, совсем невесомое. И выросла у меня за спиной пара крыльев.

Не то, чтобы я стал ангелом. Но что-то летучее. Может быть, какой-то демон или дух.

Когда сгорел весь Лимб, превратился в пепелище, тогда воспарили мы с тем, прежним, ангелом, словно пара голубков. Разом обрели небо.

И тут закончилась двадцать пятая глава. Началась двадцать шестая.


Глава 26


В моем Лимбе не было небес. А тут неба-то вдоволь. Тяжел был мой камень – тело тел, куда устремлялась вся сила моя и мысль. А тут сразу стало много неба. И бытие стало легко, и податливы стали пространства.

Как мотыльки, вились мы вокруг пожарища. Пылал подвешенный к небесам кленовый гроб. Раскачивался он на тонких золотых цепочках. Ветер огонь раздувал. И виден тот пожар был отовсюду, изо всех миров.

Догорел гроб и вниз рухнул. Летел он, как огненная комета. Кувыркался он и сыпал искрами. Дрогнула земля, когда он пал на нее. И оказался я свободен, вышедший в узкие врата.

И не обрел я имени. По-прежнему был безымянен, но теперь я был легок. И был я среди податливых пространств. В свежем и необтрепанном мире я очутился. До всего тут было рукой подать, верней, взмахнуть пару раз крыльями. Любое место тут было рядом.

И еще тут витали дети воздуха, тоже легки и безымянны. Так их было много, что не дашь ведь каждому имени. Если и на острие иголки их поместятся мириады.

Так легка была их жизнь, так они все были прозрачны, что, казалось, все равно им – быть или не быть вовсе. Века и века быв камнем, сколько я скопил легкости. А теперь растрачивал ее весело и бездумно. И тут все не истекал единственный век. Но он не залег камнем, а был рассеян в воздухе. Мерцал золотой пыльцой.

Суетливые те существа – мои братцы – вечно двигались, туда-сюда перелетали. Не нашлось для каждого из них имени. Потому не были они пригвождены словом к единственному мигу. Так, летали, порхали, один в другого перетекали, менялись обликами и названиями. Названия ведь были не их суть, а что-то вроде накидки, не лик, а личина. То, что укрывает не раскрывая.

Когда давали имена, все они от дающего попрятались, стали играть с ним в прятки. Попрятались в деревьях, в реках и озерах, в камнях, как я. И потому они остались безымянны. Когда кончились все имена, оставили они убежища и все воспарили в небо. И вот я среди них парю.

И ангел мой рядом, но оставил он свой огненный меч и потому стал от других неотличим. Мы были в небе, а под нами была земля. Красивое такое место. Все там внизу зеленело и цвело. В необтрепанном том мире всегда была поздняя весна, на границе с летом.

И там, внизу, был камень, камень скал. Но скалы там были не суровы и не грозны, не одухотворены тайно угрюмой жизнью, всегда обращенной внутрь. Да тут и вообще-то ничто себя не таило. Все растрачивало себя легко и простодушно.

А скалы те были вроде оперных декораций. Изящные и как игрушечные. Таков был мой новый сон. Сон про ангела. И тот ангел был мной.

Тут закончилась двадцать шестая глава. Началась двадцать седьмая.


Глава 27


И не тоска здесь царила, как в том моем Лимбе. Разве что легкая такая, невесомая тревога. И она делала небесную жизнь еще слаще. Там внизу, среди трав, где-то таилось урочище слез небесных. Скопились небесные слезы в маленькое озерцо. От него и шла тревога, невидимо витала над здешним простором.

Было прозрачно соленое озеро до самого песчаного дна. Но вода солона до горечи, хоть и прозрачна.

Сладок был день наш, летучих сынов воздуха. А вечера были протяженны. Размазывали они по небосводу предзакатную печаль. Но это для того, чтобы другой день был еще слаще. А ночей тут почти и вовсе не было. Так, черная какая-то капелька, невидимая глазу граничка. Закат плотно прилегал к рассвету. А зазор был капельный – трещинка на асфальте.

В Лимбе моем, заветной долине, была одна смерть – едина, цельна и величава. Тут была одна жизнь, а смерти не было. Легка была жизнь, нами не выстраданная. Там-то одно страдание и было. Тем и тяжелей, что без мук.

А тут одно небо, как поместилище и знак нашей легкости, наших крыльев. И оно бездонно – лети ввысь и ввысь, все равно останешься в поднебесье. Там вопрос упирался в стены, здесь же воспарял ввысь и ниоткуда не отзывался эхом. К кому воззвать из бездны небесной? Кого возблагодарить за легкость и вечную жизнь? Но мы не знали ответа.

Там внизу, в прежнем моем жилище, тайна была, как камень. Здесь же сокровенна была прозрачность. Поглядишь на тех сынов воздуха – крылышки у них стрекозиные, тельце воздушное, все насквозь видны. Но и они сокровенны, и они тайна.

Как скапливал я легкость в тяжелом, как камень, своем мире, так они своей легкостью скапливали угрюмую тайну. Как тянуло меня ввысь встреч жизни, так тянуло их вниз – припасть к земле.

Что обрел я, обменяв свое подземелье на выси? Остался я при тайне сокровенной, слитной и единой. Ох, как томит эта единственность тайны, необходимость ее оглаживать и ласкать, как жемчужную бусинку. Обменял бы я ее, гладкую и мутную, на извилистый мир земли. Там тайн нет, хоть и целый ворох загадок. Там небо высоко, и туда не взлетишь полетом. Зато снизу вверх можно на него любоваться. Сам ты не проникнешь в небеса, но зато туда взлетит твоя молитва. Приникнет к Божьему Престолу, и капнет сверху вниз небесная слезинка. Прямо в озерцо небесных слез.

Тут конец главе двадцать седьмой. Началась двадцать восьмая глава.


Глава 28


Подумал я, витая в небе: стоило ли менять то на это, коль из ловушки вечной осени попал я в вечную весну? Если из западни вечных сумерек угодил в вечный день? Стоило ли менять то на это? Дробил я свой камень, холил и пестовал свое отчаянье. Проспал я архангельские трубы. И вот пала крышка гроба и взлетел в небеса мой вольный дух. Затерялся в голубиной стае.

Что мне в этом? Не все ли равно, вечная ли тоска или безысходный расцвет, бесплодная надежда? Так думал я и произносил слова вслух. Но был их смысл для меня темен.

И подумал я: здесь небеса всегда. Здесь я приобрел привычку к небу. Там привык я к смерти. Тут привык к небесам. К их вечной незамутненности. Нет тут ни единой грозовой тучки, клочка напряженной мути, что вот-вот разрешиться свежим ливнем. Там – единое тело тел, тут – единая душа душ. А я где? Обшарил я все здешние пространства, обошел новый мой дворец. И вновь не нашел себя ни в единой комнате. Ну что ты будешь делать?

Там главы кончались вдруг. Здесь вытекали медленно и плавно. И так же неторопливо являлись следующие. Я уж услышал плавный шаг главы двадцать девятой. Но она не торопилась, хотя и не медлила. И вот что я увидел, взглянув с небес своих на землю: стоит в травах золотой трон. Сидит на нем человек, зовущийся Адамом. Тот, что давал имена ангелам, но ускользнули от него ангелы.

Сидит он, поигрывает скипетром. Там сияет алмаз чистейший. И сам он, как драгоценность, сложен из сверкающих камешков.

Глядел я с небес на Адама. Оттого глава двадцать девятая замешкалась и пока не дошла до меня.

Так вот, Адам. Как изделье ювелира, сложен он из разных камешков. И все они сверкают на солнце. Сам он неподвижен, словно и не жив. Но плещутся в ограненных камнях лучики. И кажется, будто живет он. Живет буйно, весь сверкает и переливается.

Но стоит ведь встать Адаму со своего трона, как разрушится его искусная цельность. Рассыплется он кучей стекляшек. Его тело было не телесно, а как драгоценность и роскошь. Если встанет он со своего трона, то так он высок, что достанет небо макушкой. Но то будет миг один. Так, в ожидании другой главы, смотрел я на Адама. Но не дождавшись, крылья свои раскинул и полетел по пространствам. А кишели те пространства не только ангелами, а еще и снами их, и видениями. Те перелетали от одного к другому, как стаи голубков. Что было таить прозрачным ангелам, да и как утаишь? Тельце-то их – один воздух, все видны насквозь.

Слетались их видения в стайки, друг с другом переговаривались. Но не словами, а птичьим пересвистом. У самих-то ангелов нужды в друг друге не было, но, встречаясь в полете, мы приветствовали друг друга. А привет наш был всегда тот же: что, брат мой, спрашивали, хорош ли мир? И отвечал другой: дивно хорош, мой братец. А тот спрашивал: как спалось тебе, братец? А в ответ: вольно спалось и просторно. Витал я в высях, и мечта моя вилась со мной рядом. Так и летали мы с ней наперегонки. И первый говорил: ну, тогда прощай, братец. И улетал от него.

Но ангелы, надо сказать, не все были, как один, и не все, как люди. Иные были с птичьими суетливыми головками. Были, как крылатый лев, или, как бык с крыльями.

Хотел я еще сказать нечто, но закончилась эта глава. Началась другая.


Глава 29


И я сказал: я умер из смерти и взамен получил воздушную жизнь. Мой камень был сер и внутри, как снаружи. Тут же все многоцветно. Синь неба густа, трава зелена до боли в глазах, а цветы роскошны.

Только вечер тут – протяженный и вязкий, только он делал краски мягче. Затуманивались немного игрушечные горные лики – там у нас были гнездовья. Как орлы, мы рассаживались на каждом выступе, прикрывали своими крыльями голову, задумывались о чем-то. И тогда почти невидимая в сумерках грусть от одного к другому перепархивала серой птахой, перелетала по изъеденному сумерками пространству.

Тревожились дети воздуха, вскрикивали, всплескивали крыльями. Им различим становился шепот, доносящийся из занебесья. Невнятный и нежный, прост он был, тот голос, но тревожил простодушных детей воздуха невозможной своей глубиной. И ласкал он, и к чему-то звал – к тому, что и не происходит в легковесных наших просторах.

Ах вы, ласковые сумерки, тревога по иному! Нам бы так всю жизнь прожить в податливой сини, где до всего рукой подать – пару раз взмахнуть крыльями. А тут небеса зовут, наднебесье. И голос-то их каков – арфа, нежнейшие колокольца. Но тревога на самом их дне, ведь небо – твердь, а не одно пространство полета.

А нам бы всю жизнь, бесконечную, где нет смерти, прожить в том густо-синем просторе, ничего не ведая, ни о чем не заботясь. Синь его простирается из конца в конец, в глубь всех времен. Вон там вон исток, теряется он в голубой дымке. А вон, в другую сторону, там исход. И он тоже утоплен в синеве.

О чем же думали сыны света в волшебных тех сумерках, когда одна звезда всходила на небе?

О том в другой главе. А эта уж истекла до капли.


Глава 30


Так вот: только в сумерках они думали. Днем же их мысли рассыпались из их нехватких горстей. О слезном ли озерце, где вода горька, но на ней отражены небеса превыше их полета?

Слушал я слово занебесья. И не различал я в нем тоски, там грусть одна, но нет там отчаянья. О том ли мы думали, что напрасен наш полет и бессмысленна наша радость? Может, и о том, но не удерживали ни единую мысль наши полупрозрачные тела. Все тут было легко. И все было тяжело в прежнем моем склепе. Окаменела там страсть, залегла камнем. Здесь же любую мы отвевали своими крылышками.

И наутро подлетел я к своим братьям со все тем же вопросом. Что, спрашивал, не хорош ли мир? И кто-то отвечал, всплеснув крылышками: дивно хорош, братец мой. И я говорил ему: ну, братец, лети дальше. И сам улетал.

Так витали мы не одну вечность, пахтая воздух своими крыльями. Но и ангел не совсем прозрачен. И он – не один воздух, а жизнь, хотя и невесомая. Нечто мы утаивали все ж и от небес, и один от другого. И вот накопилось укрытое. И хватило его, чтоб из зародыша вызрел зачаток времени.

То было, как снесенное нами яйцо. Высиживали мы его, присев на уступы в сумерках. Крупное было яичко, как страусиное. И билась жизнь в белом яйце, жило там время. Время трагедий и сладкой боли. Жили там все времена. Ведь смахивали мы с небес пылинку тяжести каждым махом своих крыльев. Вот и скопилась жизнь во времени, а небеса остались вовсе чисты.

Проклюнулось время из яйца острым своим клювиком. И вышел оттуда темный туман. Поднялась пыльная буря. Солнце стало красным, жарким стало, так что обжигало перья. А потом осела пыль. Глядь, уж нет внизу ни цветов, ни трав. Стала внизу пустыня. И Божий гнев над ней витал. И тут уж конец главе тридцатой. Началась тридцать первая глава.


Глава 31


А птенец тот совсем уж расколупал скорлупку. Вышел он из яйца, не нелеп и страшен. Когти у него остры, а клюв железный. Разлетелись от него уж дети воздуха кто куда. Одни упорхнули в дальние выси. Это из самых легкокрылых, любимейших мной. Другие далеко не улетали, отпорхнув в сторонку, подальше, и уселись на гребне бархана. И я был среди тех.

И сказал я: невесть где рождается зыбь прошлого, и маленькие волны все накатывают на то, что сейчас. Битва прошлого и настоящего – она и есть музыка мира. И сказав так, я сам своих слов не понял.

А пока вот что, было: сиял над пустыней Божий гнев. Усохли мы все от жара и почернели. Стали носиться над песками с тревожным визгом, как летучие мыши.

И руки наши окрепли, и ноги. Напали мы на птенца. Тот отбивался своим железным клювом. Но мы все равно его до конца расковыряли. А затем унесли каждый свою частицу и зарыли в песок. Зарыл и я. А место пометили крестом из прутиков. И потом полил из слезного пруда. Того, к кому слетались мы прежними сынами воздуха, перед долгими здешними сумерками, чтоб напиться горечи. Потом зацвел тот крест.

И тут капнула глава тридцать первая последней слезинкой. Началась тридцать вторая глава.


Глава 32


И я сказал: потом разбрелись по пустыне сыны воздуха. Разбрелись они ногами, не на крыльях улетели. Ведь одолела их бескрылость. Но даже была и приятна обретенная тяжесть. Только, случалось, во сне мы вверх взмывали. Ведь в пустыне нашей ночей было вдоволь.

Избрали мы для жизни пустыню – горький плод нашей утаенной тоски. Она мала была на земле, та пустыня, горстка песка. А вокруг нее простиралась наша тоска разнообразно и красиво. Торжественно даже. В горы и океаны, в равнины и степи она обратилась. Но ветер налетел на пустыню. Песок разносил повсюду. И ко всему была примешена частица пустынной горечи. А морях вода была горька, как небесная слеза.

Я ж носился над пустыней, как дух ее. Упивался я новой своей свободой и торжествующим отчаяньем. Смерть познав и воздушную вечную жизнь, я обрел времена, и были они мне сладки. Я от каждого пустыню берег. И так прошли века.

И вот как-то увидел я человека, раскинувшего свои пестрые шатры прямо на границе моих просторов, моего победного одиночества. Вот явился он, сын века сего, а искони он враг детям воздуха. Посягнул он на горький плод моей пустыни, век длившейся моей смерти и жизни моей, длившейся век. Странно он был похож на собеседника моей смерти. И, как тот, лезет в самую сердцевину моего отчаянья.

И приступил я к нему. И тот отпрянул от меня в страхе. Видно, так дик был и неукрощен мой пустынный облик. Пал он на песок ниц и голову прикрыл шелковым покрывалом. И сказал я ему: зачем тебе, человек мира сего, моя пустыня – чаша, полная горьких моих страстей? Отцеженный мрак темной моей смерти и светлой жизни? Так спросил я его и сказал: мной, а не тобой она выстрадана. Сколько витал я в легких высях, сколько жил в угрюмом камне. Нахлебался я вдоволь свободы – и верха, и подземелья. И вот выстрадал я свободу.

Человек тот откинул свое покрывало. Глазом одним в меня вгляделся. Хотел сказать нечто. Но тут закончилась тридцать вторая глава. Началась другая.


Глава 33


И я сказал ему еще: нахлебался я высей и все пережег в горячую пустыню. Раздробил я свой единственный камень на эти вот самые песчинки. Плоско лежат пески. Но жар их – к небу. К самым вершинам и превыше их. И землю прокаляет Божий гнев до самого ее нутра. Так вбит, сказал я, кол в самую ее середку, пробивает он насквозь и небеса, и землю. То-то она – вертикаль, которой я и в помине не знал, витая в срединном небе. Туда она поднялась, куда не заносили меня мои слабые крылья.

И сказал я ему: опостылели мне мое среднее поднебесье, не выстраданная, оттого куцая свобода, и подземелье мое без страданий и мук. И вверху, и внизу была со мной не жгучая любовь, сродни ненависти, не жгучая ненависть, которая сродни любви, а так, негреющее некое чувство, неглубокие теплота и прохлада.

Если и не высказан срединный мир моих прежних высот, так уж весь обмерян моими крыльями сверху до низу. И мир низа я обмерил своим телом, как могильный червь.

Но тот, откинув шелковое покрывало, сказал мне: но ведь и мир земли моей укрощен повседневными трудами, затуманен серенькими буднями. Вот потому оба мы с тобой в пустыне, ты живешь в ней, а я к тебе пришел. Затем, что оба мы знаем: лишь тогда выдаст мир свою тайну, – она ж тайна и небесная, – лишь тогда выдаст тайну душа, когда подвергнешь ее и мир мучительной казни. Да, тогда лишь раскроет свои недра душа. А там ведь бездна – и небес, и муки. Когда казнишь ты ее, испепелишь в печке огненной пустыни, тогда, как пронзенный копьем воин, она кровавым сгустком выплюнет главное в себе.

И на этих словах конец тридцать третьей главе. Началась глава тридцать четвертая.


Глава 34


И я сказал: остановись же, ты, безумный. Зачем тебе пустыня – дивный сон моих невысоких взлетов. Я ведь, должно быть, и сам себе приснился, а ты – во плоти. Я, может быть, только легкий отблеск жизни, а ты входишь в мой сон весь целиком – не одной мыслью и страстью. Заплутаешься ты в пространствах чужого сна. Сгоришь на костре моей пустыни. И весь род твой. И упрямо как-то лежал путник, головы не поднимал, не снимал с нее шелкового покрывала.

И я сказал: привык я тут жить среди духов, которые были чисты, а сейчас почернели. Но сами они всегда безымянны и не дают имен. Не было у меня имени ни в смерти, ни в жизни, потому был я свободен. Не преградой для меня были самые узкие врата. То ведь – лишь ранка на ладонях ангела.

И я сказал: не затем ли пришел ты, чтоб дать мне имя? А значит, приговорить меня к истории, значит, обречь меня на смерть глубже моего Лимба? Развеять поле моих трагедий и сделать меня героем, пригвоздив к одному ускользающему мигу.

Заволновались, загулькали почерневшие мои братцы на гребне бархана. Стали крыльями размахивать, визжать и подпрыгивать.

И я сказал: для меня в имени всегда звучит отзвук последней ноты. Последний тот аккорд несется встреч мне из дальнего будущего. Того совершенного будущего, что укрыто покровом, который – погребальные пелены. Не достигнет его взгляд. Только ухо разве его различит, тень последнего звука. Того, что напитывает имя, делает его подлинным именем. И не именем просто, а именем имен. Так сказал я путнику.

Тут глава тридцать четвертая начала иссякать. Но я сказал еще: слушай, ты, странник горизонтали. Тебе ведь вся земля открыта. Изъезди города и страны на своих повозках, раскидывай свои шатры в благодатных долинах, среди простора степей и где хочешь. Сделай яркими и укрась свои будни, чтоб стали они также пестры, как твой расписной шатер. Помолись в кумирне всякого народа, который ты встретишь в пути. Пустыню же ты мне оставь, нахлебавшемуся до одури и смерти, и жизни. Некому тут молиться. Солнце тут жарит вовсю. Сожжет мигом деревянного болвана, а кумир золотой расплавится, словно в тигеле, оставив лужицу невыносимого блеска.

И слизал я последние капли тридцать четвертой главы. Сказал: здесь тот царит, кто без лица и без имени, без тела и сущности. Довериться здесь можно только самой пустынной пустоте. Солнцу, приклеенному к зениту.

Тут начинается глава тридцать пятая.


Глава 35


Лежал тот путник в горячем песке. Слушал меня с вниманием. А то и вовсе не слушал. Приполз тут в пустыню сфинкс. Своими лапами распушил пески. Поднял бурю. А потом лег и, как камень, замер недвижим. И врос он в песок. Не задал сфинкс вопроса, и я забыл о нем до поры.

И сказал я путнику: у тебя, говорю, города и веси, млечные у тебя реки с кисельными берегами, весь сладкий морок жизни день ото дня. Строй города и храмы. Разрушай их, если хочешь. Оставь же пустыню тому, чья душа подлинно запустела, кто ее выстрадал своим полетом и своей смертью. Не потревожь чужого одиночества, раскинувшегося вон до того горизонта. Ну, а уж коль хочешь ступить в пустыню, приди смиренным и один. А тащишь ты за собой повозки, полные чад и домочадцев. Их ли желаешь ты предать грозной судьбе детей воздуха? Весь народ твой метнуть в печь огненную?

Поднялся с земли путник, откинул рукой свое покрывало. Белое лежало оно на песке. Угрюмый он стоял, в песке ямку проковыривал босым пальцем. Стелились позади него долины и земли народов иных. Сам же он был пастух, кочевал он всегда. И вот, все пройдя, дошел он до самой пустыни. Впереди его – печь огненная. А там живут смуглые ангелы, и кругляши перекати-поля носятся туда-сюда, туда-сюда. И небо над пустыней. А к нему солнце приклеено навек. К самому зениту. А позади его – лежал путь назад.

Но взглянул тогда путник на ту пустыню, что вверху простиралась. Там, в небесной сини, вился оставшийся легкокрылым сын воздуха. Вился там ласточкой.

И пастух сказал слова. Но то – в главе тридцать шестой.


Глава 36


И теперь он мне сказал: уйди-ка с дороги моей, темный ангел, солнцем обожженный. Это он мне так сказал. Выстрадал ты пустыню своим полетом. Высидел ты ее, как яйцо, из сокровенного мига смерти. А мы к ней шли чередой будней. Шли мы к ней по дороге будней, мощенной булыжником. Гляди – ноги в кровь разбиты. Взглянул я на его ноги, а те были кровавы.

Он сказал мне: пережгли вы в себе сладость и небес, и смерти. И вот осталась одна пустыня – ровное место, где пылает Божий гнев. Приготовили вы нам питье рождения и смерти. Вспахтали свет дневной и темень ночную своими крыльями. И теперь сочится туман из чаши, напиток которой – горек. И хлебать из нее детям века сего.

Дурень ты, дурень. Опять меня дурнем зовут. А он сказал: дурень ты, не разглядевший в небесной выси, за глубокой той синевой, великого виночерпия. Из его чаши испить бы нам вина. Нам с тобой вместе – мне, сыну века сего, и тебе, глупому ангелу.

И слово того путника было верно. Так было ясно мое небо, что до темени. И не видел я в той прозрачности, в той мгле непроглядной, великого виночерпия, хоть и взлетал я до самого поднебесья. А в смерти своей столько думал обо всем, что успел измыслить тысячу тысяч миров. А о Том не знал и о Нем не думал. Странник же учуял Его, и к земле припав. В каждой былинке чуял благость и грозную силу. Туда он пришел, шагая по камешкам будней, куда не заводила меня моя праздничная жизнь в воздухе.

И он сказал: в смерти вы смерти не знали. А в жизни не знали вы жизни. Вольная ваша жизнь и безымянное чувство ни того, ни того не ведают. Вот вам и пустыня – юдоль гибели. Что еще могли вы придумать, летучие мудрецы. Мне ж в пустыне нужен не песок, а небо, что над ним. Останется тебе твоя пустыня. Позволь же забрать мне мою.

Вверх завернет горизонт, и туда я войду с чадами своими и домочадцами. И волы мои взойдут ввысь, шагая медленно, вытягивая за собой повозки со скарбом. И взойдут туда с блеяньем мои барашки. И тогда обживем мы небеса. Придешь ты к нам, черный ангел, туда придешь, в небо. И обмоют мои служанки ноги твои, смахнут пыль с твоих перышек. Отдохнешь ты от двух сошедшихся на горизонте вечностей. Обретешь будни вместо вечных твоих праздников, все равно – жизни или смерти.

Так говорил путник, и слово его было мне непонятно. Хихикали тоненько, попискивали усевшиеся на бархан мои чернокрылые братцы. Не чаяли они себе будней. Смеялись над путником. А сфинкс молча лежал. Олицетворял он загадку. Потому был лицом суров. Непроницаем был его женский лик, лапы недвижимы – в песок вросли.

А путник тот руками взмахивал. И снова он говорил: не дрогнет наше сердце, людей века сего, когда ступим мы в пустые твои пространства. Не вскрикнет в тоске ребенок, не испугается женщина. Ни единый барашек жалобно не заблеет.

Не вам одним, но и нам путь – к смерти. И ступим мы с вами в выстраданную пустыню, где до неба рукой подать. И будет царить в той пустыне, вымечтанной неукротимым вашим духом, век сей.

Дерзок был путник. Не воцарится в пустыне век сей. В веке этом воцарится пустыня. Так я думал, но не сказал ничего путнику.

Закончилась уже тридцать шестая глава. Началась тридцать седьмая.

На страницу:
5 из 7