bannerbanner
Пишу свою жизнь набело
Пишу свою жизнь набело

Полная версия

Пишу свою жизнь набело

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

Но я сидела, прижавшись плечом к чужому парню, на пороге квартиры того, которого люблю. Это он открыл наконец дверь, выспался, должно быть, и вспомнил обо мне. Мы его уже давно не тревожили, сидели тихонько, в каком-то сладком забытье и ничего не делали, абсолютно ничего…

Он дал таксисту денег и хлопнул его по спине, подталкивая к выходу, – хозяин жизни, ни тени смущения, никакого удивления. Мне кажется, он вообще ничего не заметил, сытый, выспавшийся, в теплом мягком свитере, со слегка помятым лицом и легкой насмешкой во взгляде. Оглядываюсь в растерянности на парня, с которым только что коротала затянувшееся ожидание, но за ним уже захлопнулась дверь подъезда, я не успела, хотела разглядеть при свете его глаза, чтоб запомнить, – не успела. Завтра будет казаться, что мне это короткое романтическое происшествие привиделось во сне.

На самом деле все так обыденно. На столе – остывший ужин, неоткупоренные бутылки. Он без меня не ел и не пил, и постель не расстелил, просто уснул в кресле. Ничего особенного. И проторчала-то я за дверью каких-нибудь сорок минут, не больше. Но меня всю трясет, от озноба, слова не могу вымолвить. Залезла под одеяло – еще зябче сделалось, а тут и он, как всегда горячий, а я прямо коченею, вся сжалась в комок, чтобы отогреться.

– Ну, что, льдинка моя, совсем замерзла? Все замерзло?

В голосе насмешка, и руки, жадные, нетерпеливые, шарят по моему телу, по всем укромным местам, не согревая, не лаская даже, а словно бы проверяя температуру. Мне делается дурно и дремотно, я как бы на грани обморока – но: «льдинка моя», но: его руки. Я вся в его руках, я уже не чувствую себя, я неотделима от его рук – я на пороге чуда.

Сколько лет еще? Сколько зим?

Профессия – свободная женщина

Несколько лет назад я встретила своего бывшего одноклассника Сережку Добрынина. Он когда-то был влюблен в меня, причем не один, а вместе со своей мамой тетей Наташей, женщиной восторженной и практичной одновременно. Восторженность ее проявлялась исключительно на уровне междометий – от ее бесконечных радостно-испуганных всхлипов «ах!», «ох!», «ой!» сердце всякий раз беспричинно вздрагивало, зато практичность обнаруживалась во всем, и в первую очередь в том, что она считала необходимым заботиться о будущей семейной жизни сына чуть не с пеленок. «Это дело серьезное, его нельзя пускать на самотек», – без конца повторяла тетя Наташа. И дружила только с мамами девочек, причем на выбор и Сережку заставляла дружить с девочками, к чему у него поначалу никакой склонности не было, однако со временем он сдался и даже втянулся. Его еще в школе дразнили «многоженцем».

Оказалось, что он вполне оправдал это прозвище. Когда мы встретились, он сообщил, что женат уже в четвертый раз, что у него шестеро детей, и все девочки, что он снова на грани развода, и тут же с ходу предложил мне выйти за него замуж. Надо признаться, он ошеломил меня. Во-первых, я бы его никогда не узнала. Он словно подвергся какой-то всесторонней деформации: стал пониже ростом, но растолстел, голова раздулась как мячик (может, в результате облысения – прежде голова утопала в белобрысых кудрях), а щеки впали (по-моему, оттого, что не было зубов), он шепелявил (чего в детстве не было) и все время облизывал губы. Про него нельзя было сказать, что он постарел, – его как будто изготовили заново. Так вот, облизывая губы и похихикивая, он говорит: «Слушай, давай я на тебе женюсь!» (не: выходи за меня, а: я на тебе женюсь – неплохо придумано). Что-то мне не хочется, говорю я. А он: да ты вообще-то замужем? Я: не-а. Он: так и знал, это сразу видно, твоя профессия – свободная женщина. И подытожил: не завидую тебе, это хуже, чем проститутка. Я обалдела от такой наглости, но сдержалась и небрежно бросила через плечо уже на ходу: а я тебе не завидую, многоженец.

Придурок какой-то из него получился, думала я, ускоряя шаг, почти перейдя на бег, а затем побежала на трамвайную остановку, вскочила в вагон и поехала, неизвестно куда и зачем.

Ничем не примечательная встреча. Но вот отчего-то время от времени вспоминается, и нельзя сказать, что кстати, скорее наоборот.

Вот как сейчас, например.

Свободная-то я свободная. Но эта осознанная необходимость, без всякой натяжки и подтасовывания – осознанная, да еще помноженная на мою робость, внутреннюю зажатость и неуверенность в себе (да, это истинно так, хотя многие бы удивились, произнеси я такое вслух, удивились бы, не поверили и подумали бы, что это своеобразный род кокетства), – и все же: эта моя осознанная необходимость все время вступала в противоречие с какой-то первобытной, как бы помимо меня существующей жаждой самоотдачи. Отсюда, наверное, и неистощимое ожидание, и невольное заигрывание с судьбой, и даже зачастую неосознанное подыгрывание ей… Опасная игра. Хотя на фоне обыденности, будничности ее порою и не замечаешь.

Скажем, появился вдруг новый знакомый. Зовут Лев. Совершенно неожиданно появился, выплыл ниоткуда и никаких подозрений не вызвал. Приятные, милые деловые отношения, редкие встречи, ручки целует, не только сам говорит, но и слушает, и даже более того – слышит, вникает в суть и пытается помочь. Неважно, в чем суть и существенна ли помощь, – подкупает то, что тобою кто-то заинтересован и без всякой вроде бы корысти. Цветы приносит, причем не розы в целлофане, а подснежники в кармане. И я расслабилась, почти как наедине с собою, когда и слабость видна, и обидчивость, скорее, впрочем, ранимость, а еще, наверное, точнее – неумение жить. Это как диагноз. Моя бывшая однокурсница, которая едва-едва с божьей и нашей помощью кое-как институт окончила, а ныне весьма преуспевает во всем, как-то сказала мне с раздражением, что у меня совершенно непрофессиональное отношение к жизни. Да уж какое там! Это только Сережке Добрынину померещилось, что моя профессия – свободная женщина. Нет у меня такой профессии. Хотя задатки кое-какие имеются, но не вполне развившиеся.

Странно и даже трогательно (хотя в этом, должно быть, и таилась опасность), что Лев сразу все правильно про меня понял. Лишь в самом начале, как и все, попался на чисто внешнем обманном эффекте: красивая независимая, вполне благополучная женщина, решительная, трезвая и недоступная. А потом каким-то чутьем угадал, что женщина эта (то есть я), как ребенок, ждет, чтобы кто-нибудь спрятал ее, уберег от всевозможных страхов, она устала отбиваться от них в одиночку. Устала.

Вот оно, главное противоречие – устала в одиночку.

А я и в самом деле устала. Обессилела просто. Оттого так и трогал меня Лев, порою просто до слез, заботой своей и вниманием. По мелочам, конечно, но тем трогательнее – у меня так давно ничего этого не было. После Вадика, наверное, никогда.

Видно, я совсем распустилась, открылась настежь – я вообще не люблю притворяться, изображать что-то, но, наверное, без этого все же нельзя. Есть какие-то общие правила, нарушать которые не следует.

Это я сейчас так думаю. Вспоминая всю эту историю. Ах, память-мучительница, для чего тебе эти подробности. Сижу перед телевизором, смотрю какой-то сериал и вяжу Тине свитер, очень красиво получается – рисунок выпуклый, асимметричный, спицы летают легко, размашисто, мне хорошо сейчас, уютно и осмысленно – считаю петли, слежу за незамысловатым сюжетом. Но память!

Лев стал приходить ко мне домой. Ненавязчиво, всякий раз находился какой-то пристойный повод – принести нужную мне книгу или какие-то статьи, которые могли пригодиться в моей работе. А то и просто пустячок какой-нибудь: собственноручно изготовленный нож, деревянную разделочную досочку, на которой выжег мое имя, солнце и надпись: «да!» Как ребенок, он просто прелесть, думала я, и больше ничего к этому не примешивалось, никакая тревога: ни тревога ожидания, ни тревога сопротивления. Странное это было состояние расслабленности и внутренней тишины, почти покоя – редкостный дар судьбы. Я словно покачивалась на легких упругих волнах, слегка, чуть-чуть – вверх-вниз, неутомительно и нестрашно, и глубина подо мной не пугала и не таила опасности, и бесконечность надо мною, сверкающая великолепием света и тени, склонилась заботливо, будто оберегая. Я даже как-то незаметно сама для себя привыкла к нему и даже немножечко привязалась. Если он не звонил один день, я думала – почему? И мне будто чего-то недоставало в этом уходящем дне, какой-то если не главной, то уж во всяком случае важной детали для окончательного смыслового завершения – как последней петли в ряду: она провязана, и только тогда ряд закончен. Все очень просто – прожитый день обязательно нужно закрепить последней петлей, иначе он распустится, как вязанье, которое представляет собой нечто единое целое – цепочку узоров, соединенных вместе.

Я отложила вязанье, оно вдруг утомило меня, укачало до тошноты от однообразия движений. Право же, это неинтересно – плести петлю за петлей, уподобляясь автомату. Тинка даже не стала учиться вязать, заранее решила, как это у нее часто бывает, что не осилит эту премудрость. На самом деле просто знала, что бессмысленно делать то, чему обучена машина. Не любит бессмысленности. Ах, умница моя, а как же память? Воспоминания? – уж куда бессмысленней вновь подвергать себя однажды пережитым страданиям (ведь пережитым, правда, раз сегодня жива). А вот ведь случается, и, как правило, помимо собственной воли.

Однажды Лев позвонил мне, и голос у него был какой-то странный, я даже с трудом узнала его. Он сказал, что ему необходимо срочно меня увидеть. Я сказала: ладно. Хотя тут же подумала – зря, наверное. А почему, собственно, зря? Будто камешек случайно перелетел через ограду и больно царапнул по коже, а чей камень и кто бросил – неизвестно. Я стала приводить себя в порядок, не понимая своего – вдруг – смятения, надела что-то не то, невпопад, хотела переодеться. Я не смогла придумать во что – да какое это имеет значение, решила наконец, будто иду на прием к королю. Или он ко мне в гости. Успокоилась, надела вельветовые джинсы и вельветовую же куртку – мягко, удобно, по-домашнему. И взяла в руки отложенное давно вязанье – чтобы быть при деле, чтобы не возникла сразу же неловкость, из которой потом не выпутаться (почему вдруг неловкость – со Львом, откуда это? И почему?). Вполне семейная идиллия – женщина в кресле под абажуром с вязаньем в руках. Но отчего это – семейная идиллия? Для кого?

Лев заявился так быстро, будто стоял под дверью, прислушиваясь к невнятице моих мыслей. А может, и наблюдая за мною.

Он был бледен, печален, но торжествен – будто ему надлежит исполнить какую-то важную миссию. Я тоже занервничала, словно мне предстояло в этот вечер пережить нечто необычное, чего еще, быть может, никогда не бывало. Я не представляла себе, что это может быть, но какое-то непривычное возбуждение овладело мною, лицо мое пылало, в душе щемило ожиданием праздника – какого-то неясного, необъявленного, незапланированного праздника.

Позвонила Тина. Я сказала ей, что Лев пришел, она бы не придала этому никакого значения (известно же, что он уже месяца три приходит), но что-то, по-видимому, насторожило ее в моем голосе.

– Надеюсь, он еще не сделал тебе предложение?

Я почувствовала, что она тоже занервничала, отчего вопрос прозвучал язвительно и даже несколько бестактно. Я ничего не ответила, мне не хотелось сейчас ссориться с Тиной по пустякам, возникло подспудное ощущение, что нам сегодня еще будет о чем поговорить.

– Не думаю, что он вообще за этим пришел, но не волнуйся, твой статус будет соблюден – мои руку и сердце он будет просить у тебя.

– Мои или твои?

– Там видно будет. Звони.

– И ты звони.

Опять мы в одной связке, повисли на телефонных шнурах и будем страховать друг друга, рискуя собственной жизнью. Зачем я вообще сказала ей про Льва, зачем я ни на минуту не оставляю ее в покое. Человек зашел в дом, причем не впервые, – что за событие, что за повод заводить сестру на другом конце провода в противоположном конце Москвы, подключать ее к своим необоснованным ожиданиям, к дурацким грезам.

Да, правда, я ни о чем не грезила в связи со Львом, не мечтала о нем. Я вообще не обратила на него внимания, когда нас познакомили, он меня ничем не заинтересовал, и на его учтивое: «Вы можете мне позвонить в любое время, если я вам понадоблюсь» я довольно-таки невежливо, впрочем, не придав этому никакого значения, ответила: «Да ни для чего вы мне не понадобитесь». В общем, жутко бестактно получилось, я себе, как правило, не позволяю таких выходок, да еще и без всякой причины. Так, сорвалось случайно и не должно было иметь никакого продолжения.

Но Лев стал звонить, и мы даже посмеялись как-то, вспомнив мою категоричность. А может, надо прислушиваться к каждому, даже случайно сорвавшемуся слову? Быть может, в тот момент в моей подкорке промелькнуло презрение: «Да ни для чего вы мне не…» Надо было прислушаться к этим словам? В жизни ведь нет ничего случайного, лишь непонятное, неразгаданное.

Сегодня Лев пришел с розой на длинном стебле в шипах. Мне почему-то сразу не понравилось, что – с розой. И вазы подходящей у меня нет, и исколола руки шипами, даже кровь потекла из пальца, и роза такая надменная, и красота ее мне недоступна – окаменелая, будто неживая и неприветливая, – должно быть, я в своем вельветовом костюмчике ей тоже не приглянулась. Словом, роза внесла какой-то разлад, Лев принялся ее обрабатывать, обрезать шипы, подрезать и зачищать стебель, и все уговаривал меня, что теперь она будет стоять долго-долго в своей первозданной красе.

А я не хочу розу!

Она меня пугает. Бог знает чем. На меня вообще часто накатывают беспричинные страхи. Они выплывают не из тьмы ночной, а из прозрачного светлого утра, где, кажется, и щели-то такой нет, где бы им спрятаться. А вот находят лазейку и пронзают меня, и, оцепенев, я чувствую, что не смогу, не пересилю их, целую жизнь – не пересилю, не дотяну.

Хотя очень хочется дожить до долгого спокойного конца, когда одно лишь созерцание будет составлять подлинную радость существования. Без всяких уловок. Без Львов с розами, которые нужны и не нужны одновременно, а все же волнуют, и в этом волнении есть что-то постыдное.

Позвонила Тина.

– Ну как? – напряженно.

– Ничего… – рассеянно.

– Лев – как? – с напором.

Ой, я про него совсем забыла, выпала из ситуации. Спасибо, Тинка напомнила, пропаду я без нее, воистину пропаду.

– Он на кухне розу разделывает.

– Чтоооо?

– Розу принес и разделывает.

– Зачем?

– Зачем принес или зачем разделывает?

– Не знаю, – запнулась.

– Ну ладно, что ты так из-за розы разволновалась? – неловко утешила ее я.

А у самой на душе заскребли кошки. Царапнуло где-то в мозгу – это розы своими шипами задели мою память.

…Вот я так же сижу в кресле, поджав под себя ноги, с телефонной трубкой в руках. А на полу возле кресла – розы в шипах. Почему на полу – как у подножия памятника? Я хочу позвонить Тине, кручу телефонный диск, не поднимая трубку, потому что знаю – к Тине сейчас нельзя, у нее Игорь, и там все хорошо, мне туда со своей бедой нельзя. Моей беде там не место. Я так рада, что Тина спокойна, умиротворенна с Игорем, и я хочу, чтоб так было всегда. Я этого хочу. Но почему меня как-то особенно сильно жжет мое одиночество, будто по ошпаренной коже еще и крапивой постегивают. Почему мне невыносимо грустно оттого, что не могу позвонить Тине, почему меня это уязвляет, как предательство. Тина не предала меня – просто ей сейчас хорошо. И я всегда об этом мечтаю – только бы ей было хорошо, только бы… Все-таки я позвонила, но там не снимают трубку, а ведь она знает, что это я, – значит, ей не до меня. Какое счастье! И какое горе – я одна в своем одиночестве, у меня нет Тины. Зато у Тины есть Игорь.

А тот, который разбросал розы вокруг кресла, – пусть его, я и думать о нем не стану. Он вечно актерствует, ни одного живого слова – все тексты, как бы заученные наизусть, ни одного свободного, непроизвольного движения – все жесты, точно выверенные, рассчитанные на эффект. Я раскусила его сразу, тут не нужна была никакая особая проницательность, но было жутко неловко, я краснела от стыда разоблачить его, что-то было жалкое в его игре. И я привычно пожалела его, снова взяла верх моя неуместная, никому не нужная деликатность.

В результате пришлось мне некоторое время вместе с ним ломать эту комедию. До этих прощальных роз с шипами на полу вокруг кресла. Он очень долго не уходил, все ждал, что я что-то скажу на прощание. Может, ему хотелось, чтобы я, заломив руки, упала перед ним на колени и, поливая розы слезами, кричала: нет! Нет! Нет! Не уходи! А я не могла дождаться, когда он, наконец, уйдет.

И Тина ни разу не позвонила, чтобы дать мне передышку, малюсенький антрактик. А ведь мы договаривались об этом, мы всегда так делаем, если нужно. Забыла? Значит, когда он уйдет, доиграв свой спектакль, я останусь совсем одна. Мне кажется, у него кончились все домашние заготовки – слова, жесты, все исчерпано. Он истуканом стоит посреди комнаты, чуть отодвигая носком ботинка розы, вот он прикрыл веки, даже слегка пошатнулся (или это у меня от него рябит в глазах) – сейчас, наверное, заплачет или упадет в обморок. И Тина не звонит! Надо что-то сделать, но я словно приклеилась к креслу, мой язык – к нёбу. И все же я набрала воздух в легкие, чтобы произнести одно только слово: уйди! Но вдруг ни с того ни с сего сказала: красивые розы, но я их не люблю, и, по-моему, они меня тоже, забери их, они еще свежие, и пол я сегодня мыла, забери – подаришь кому-нибудь. Он дернулся как ужаленный, быстро-быстро собрал розы, обернул их целлофаном, который лежал на столе, и, всем своим видом – затылком, спиной, плечами, даже локтями – изображая крайнюю степень уязвленности, удалился наконец восвояси.

Позвонила Тина:

– Я вспомнила, откуда эти розы на полу вокруг кресла.

Голос встревоженный. Можно подумать, она их видела – вокруг кресла. Она тогда так и не позвонила, я до утра просидела в кресле с телефоном на коленях.

– Лев принес одну розу, и он поставил ее в вазу. Я не понимаю, о чем ты.

– У тебя нет такой вазы.

– А он нашел. Все, не мешай мне.

Вошел Лев, неся розу в пузатой бутылке из-под импортного ликера. Выглядело вполне пристойно. Все – и роза, и Лев, и бутылка. А я, сама не знаю зачем, вдруг сказала: я не люблю розы, и они меня не любят… Все-таки память вторгается в нашу жизнь довольно бестактно. Зачем она влезла сейчас с теми розами, так же как и Тинка. У меня без них совсем другое настроение было, я ждала Льва, волновалась, и почему-то казалось, что этот вечер сулит что-то необычайное. Я ждала…

И вдруг все прошло. Ни Лев, ни роза, ничто меня не вдохновляет. Хочу, чтобы Лев ушел вместе со своей розой в бутылке и чтобы Тина не звонила мне каждые десять минут.

Лев встал передо мной на колени, взял мою руку и поцеловал ладонь, нежно и почтительно. Он все же очень мил и абсолютно ни в чем не виноват, он, может быть, лучше всех, кто был у меня до него и будет после. Но в какую-то роковую, будто предсмертную минуту оказался он рядом. Не повезло ему. Но почему именно ему, я вовсе не хотела, чтобы ему не повезло, – но я ничего не могу изменить: я больше ничего этого не хочу. Никаких любовных игр. Не хочу начал, как бы ни были они прекрасны, ибо за началом наступает конец, неизбежно, неотвратимо. Конец вообще неотвратим. Но сейчас я к нему не готова. И со Львом не готова тем более. Я не хочу, чтобы у нас с ним это было. Он слишком хорош.

Я взяла его за руку, покрутила обручальное кольцо на пальце и довольно бесцеремонно спросила:

– А где у нас жена при этом, Левушка?

Он вздрогнул, я никогда его так не называла, хотя мне уже давно хотелось и про себя я иногда позволяла это баловство: «Левушка» – мягко, нежно и чуточку смешно.

Смущенно начал рассказывать какие-то подробности о жене, которая работает лаборанткой в Институте гематологии (это мне особенно важно было знать), что отношения у них давно уже чисто формальные, никакие, но есть сын. А я – !!!

Тут позвонила Тина:

– Он еще не ушел?

Что за нахальство, честное слово, ну почему со мной все могут позволять себе, что им заблагорассудится. Жена, дети, формальные отношения – черт знает что. При чем тут я! Я, в конце концов, свободная женщина. Так я ему и сказала. И чтобы розу свою отнес жене, сказала, можно даже в моей бутылке. И вместо того, чтобы бегать сюда со всякими пустяками, лучше бы сына воспитывал и посуду дома мыл, сказала. Ну и что-то еще банальное и пошлое.

И он ушел.

А я хотела, чтобы он остался.

Ненавижу

Ненавижу Тину, ненавижу мою сестру. Видеть ее не могу. От звука ее голоса у меня коченеют кончики пальцев, и это – начало жуткого, невообразимого приступа, хуже эпилептического припадка, когда голова бьется об пол, а на губах пузырится пена, хуже помешательства, потому что это все же выход, даже хуже смерти, потому что она – исход, избавление. А это – как стена, глухая, непробиваемая, в какую сторону ни повернись. Не тупик, нет, – из него есть путь назад, а каменный колодец – не выбраться, не убежать в ту, другую, нормальную жизнь, которая откуда-то из недостижимой выси подмигивает игриво – здесь, мол, я, и здесь все в порядке, как у людей.

А мы с Тиной, выходит, не люди.

Нелюди, значит?

Как страшно, Господи!

У меня никого нет роднее ее, Тины, моей сестры. Никого. Абсолютно никого нет, без всяких сравнительных степеней – только она, родная сестра. Все остальные – чужие, не по крови, конечно, это не главный признак, а вообще. Отношения такие неопределенные, эфемерные, даже не отношения, а – слова поточнее не подберу – контакты, может быть?

Одного я люблю, во всяком случае, он вызывает у меня щемящую нежность, сродни жалости, хотя почему жалость, откуда – понять не могу. И все в нем кажется своим, не вызывающим брезгливости, не требующим преодоления внутри себя какого-то препятствия – обнимаю его, будто дитя свое, которого у меня не было, а он тихонько хнычет, жалуется на свою жизнь, скулит от удовольствия, наверное, и от предстоящего расставания. Неизбежного. И, может быть, окончательного. Уже сколько раз прощались навсегда, странно, что сердце еще трепещет.

Другого – когда-то любила, его, его одного, казалось, такое не повторится никогда, – повторяется, однако. Все повторяется до поры, не точь-в-точь, конечно, но вариации на главную тему – повторяются. Если бы могла выбирать – пусть уж лучше тот, которого любила, с ним мне спокойнее, с ним я уже все пережила – ничего не боюсь. С ним – все в прошлом, даже если он – в настоящем.

А впрочем, все это умозрительные построения: один – то, другой – это. Ни того, ни другого у меня нет, они у меня бывают. Существенная разница – смысл почти противоположный: есть – это определенность обладания, бывает – неопределенность присутствия.

А все остальные – вовсе ничто, одно сплошное вожделение, всеми шестью чувствами осознаю – ничего больше. Но мне этого не надо – вот так, в бесстыдной наготе, без всякой упаковки.

Одна Тина только и есть у меня, родная кровиночка.

Но я ее ненавижу!

Ни к кому не испытываю такого испепеляющего чувства, лишающего меня жизненной силы, не в переносном, а в самом прямом смысле. После каждого очередного приступа кажется – все, на сей раз не восстановлюсь, не сумею, все животворящее ушло на бессмысленную и бесплодную борьбу с этой любовью-ненавистью к Тине. Только к ней, ни к кому больше. Никогда.

Может быть, потому, что она у меня есть всегда. Я родилась – а она уже была, моя старшая сестра, тут как тут – из коляски пыталась выкинуть, глаза пальчиком выковырять. Ревновала страшно, плакала, на пол бросалась, умоляя маму не брать меня на руки, не кормить, выбросить в окно, чтобы все стало как прежде, без меня: только она – маленькая дочурочка, долгожданная, поздняя и единственная.

Я ее понимаю, бедную крошку, едва научившуюся ходить и говорить, – я ей была совершенно не нужна, я явилась первым существом, посягнувшим на безраздельную любовь, которая была ей отпущена, может быть, за всю жизнь только однажды, всего на один год и девять месяцев. Мама и папа обожали ее, меня никто не хотел – не было места для второго ребенка, не было денег, казалось – и сил не было. Но – аборты запрещены, мама и так однажды рискнула, «подпольно»: в комнате у соседки, а папа ассистировал. Все едва не закончилось трагически.

И вот я родилась. И у меня, оказывается, уже была Тина, а у Тины – появилась я. Она долго привыкала ко мне, прислушивалась, приглядывалась, принюхивалась, дотронется – и отдернет руку, положит игрушку в коляску – и тут же отберет. И глаза печальные-печальные, и слезинки дрожат на ресницах. Первая обида, первые серьезные переживания, испытания чувств, первое «за что?» – и все из-за меня.

Мне бы ее пожалеть. А я ненавижу.

То есть я ее жалею, еще как жалею, я просто устала от этой жалости, растянувшейся на целую жизнь. А может, жалость с годами атрофировалась. В конце концов – ничто не вечно…

На страницу:
8 из 11