
Полная версия
Пишу свою жизнь набело
Вот она, маленькая, худенькая, в круглых очочках, сидит, забившись в дальний угол за шкафом, – читает, а в казаки-разбойники, между прочим, играть не умеет, и в круговую лапту – тоже, и на велосипеде так и не научилась. И я страдаю из-за нее так, что душа моя от отчаяния превращается в маленькую льдинку, я вся холодею от ее неумелости и своего бессилия, я готова сделать для нее все – стать ее глазами, ее руками, внедриться в нее и оттуда, изнутри попробовать переделать – все, что, по-моему, не так, не правильно. Я хочу, чтобы моя сестра была совершенством во всем, чтобы все восхищались ею и завидовали мне, – ведь она моя. И ничья больше.
За что же я так ненавижу ее?
За очки, которые носит всю жизнь, не снимая, так и не рискнув заменить их линзами? За исходящий от нее жар и острый запах неутоленной любви – горький, как трава забвения? За ее неизбывную женственность? За то, что затворница и любит тишину? За домовитость и нетерпимость к фальши? За прямоту, резкость, несдержанность – невзирая на лица? За материнскую преданность всем, кого любит? За то, что опекает меня так беспощадно, будто она мне и мама, и папа, и муж, и сестра, за то, что все на себя взвалила?
Или за то, что я на нее совсем непохожа? Совсем-совсем, ни в чем. Неужели за это?
Или за то, что мы вдрызг, до полного износа испереживались друг за друга, ежесекундно сверяя стрелки часов, чтобы, упаси боже, не возникло пробела между нами? За то, что так тесно переплелись наши жизни, что в этом замкнутом объеме не хватает воздуха на двоих?
За это я ее ненавижу? Или люблю?
О Господи, Ты во всем виноват, прости мое кощунство, со всем Твоим великодушием – прости. Но это Твои козни: наша сиамская неразделимость. Мы этого не хотели. И не хотим, хоть и понимаем свою обреченность – мы слабы, нам ли с Тобою тягаться.
Ничто не вечно?.. Вечна лишь наша с Тиной прикованность друг к другу, мы – дважды сиамские близнецы: ксифо-пигопаги, в вольном переводе с греческого – уроды, такого феномена природа еще не знала. И все эти восторженные всхлипы и вскрики: ах, счастье какое, вы всегда вместе, вдвоем, вы неразлучны, как это прекрасно, ах!.. – сплошное лицемерие тех, кто стоит по другую сторону клетки. Любое уродство притягивает, непохожесть – интригует. Впрочем, в клетку войти никто не спешит. А вы попробуйте, задержав на один лишь миг длиною в жизнь свои восторженные всхлипы, попробуйте пережить эту нерасторжимую прикованность, когда не хочешь плакать – плачешь; когда от чужого сна просыпаешься в тревоге, потому что он – твой; когда не свою боль терпишь, скрежеща зубами, потому что тебе анестезия не положена; когда сидишь, оглушенная светом и звуком, и страждешь темноты и покоя, но не твой это выбор, а судьба – твоя.
Тут только Творец всесилен что-либо изменить – и круг вновь замкнулся.
Мы с Тиной обнимаем друг друга так сильно, так крепко, будто кто-то замыслил нас разлучить, будто только что не рвались прочь и навсегда, потому что – кто бы это выдержал, будто не рвали в клочья все совместное, неделимое, совокупное, будто не испепелили друг друга ненавистью и упреками, страшными, непоправимыми. Мы обнимаемся с Тиной и плачем от бессилья нашей любви, взаимной, но несчастливой. Скорее – несчастной, но вечной. У нас с ней такой мучительный опыт сполна разделенной любви, который, сгущаясь до полного затмения всех светил, наплывает порой в неурочный час и застигает врасплох, всегда как впервые. И кажется вдруг – это конец, иногда с облегчением даже – вот и конец. С наслаждением призрачным – что же, конец так конец.
Но – за что все-таки? За что? За что – люблю ее? За что – ненавижу?
Я прижимаюсь к Тине, а она – ко мне, и, пересиливая странную какую-то неловкость, не глядя друг на друга, мы начинаем все с начала, с того момента, где нас застал конец.
Уже явственно слышим телефонный звонок и обе прислушиваемся к автоответчику, уже сняли трубку и кто-то куда-то уходит – не навсегда, не назло, а просто по делу. И Тина отдает мне свой новый свитер, а я ей – два билета в консерваторию, и знаю, с кем она пойдет, и радуюсь – специально же подстроила. И завтра точно будет день, неважно, какой день недели, но – как у всех. Обычный будний день.
Тина – имя болотное
Тине жутко не везло в личной жизни.
Иногда кажется – лучше бы вообще ничего не было. Бывает ведь и так: в женщине начисто отсутствует это особое, волнующее, Бог знает, каким образом распространяемое, какое-то невидимое излучение, без цвета и запаха – особое женское вещество. В Тине оно есть, это вещество, и на него отовсюду, как тараканы из щелей, ползут особи мужского пола всех типов и мастей.
У нее романов было – не счесть. Разной продолжительности и насыщенности. От однодневных, включающих целую жизнь и смерть в придачу, до долгих, длиною в годы связей, не лишенных своеобразной, пусть и замшелой прелести. Ведь и привычка, если с нее пыль смахнуть и паутинку сдуть, – засверкает как новенькая, во всяком случае не следует с ходу отвергать бережное к ней отношение.
И все же Тине жутко не везет в личной жизни. И невезение это продолжается. Будто заговорил кто. Но и личная жизнь продолжается – вот что странно. У других ее нет как нет – не отпущено: общественная – да, профессиональная, не жизнь, а деятельность – да. Даже семейная. А личная жизнь, то есть любовь, страдание, страсть, разлуки и все такое прочее, – отсутствует.
У Тины она есть. И любовь, и страданья, и разлуки – с избытком. На всех этой долей обойденных хватило бы.
Дойдя до последней точки отчаяния, она тихо и исступленно, будто заклинание, твердит:
– Все, больше никогда. Никогда… Хватит с меня.
И я чувствую: все – больше никогда. Никогда. И это означает конец и для нее, и для меня. Неважно, что в этот момент происходит со мной, – без Тининой любви нам не жить. Она заряжает нас жизнетворной энергией, не Бог весть какой силы, но это положительная энергия, и, пронизанные ее силовыми линиями, мы совершаем пусть и не очень стремительное, но все же поступательное движение – от минуса к плюсу.
Поэтому когда она говорит: я все же счастливая женщина – и странная, смущенная полуулыбка бродит по ее губам, я сразу понимаю: ее опять настигло. Летальный исход откладывается, кому, в конце концов, есть дело до того, что там у нас в анамнезе.
У Тины снова любовь. Какое счастье!
Вот и сейчас она говорит: я все же счастливая женщина. – и я узнаю эту странную, полусмущенную заветную полуулыбку. Но меня словно заколдобило – ни радости, ни облегчения. Наоборот – жуткое, невыносимое раздражение, которому нужен выход, – и я ищу повод для ссоры, я мечтаю о скандале. Мне просто необходим скандал. Или уйти из дома навсегда. Или выгнать Тину. Пусть едет к себе и освободит, наконец, меня от своей опеки и заботы.
Я хочу пожить одна, без оглядки – что там у нее происходит, без постоянного вслушивания и всматривания. Я устала подстраиваться, подыгрывать, переступать через собственные переживания – лишь бы успокоить ее. Я – живой человек. И я тоже женщина. У меня, между прочим, своих любовных переживаний предостаточно. Но: между прочим – это не зря вырвалось, между Тиниными, то есть, страданиями, между ее истериками и ее влюбленностями, каждая из которых – триумф, катастрофа, пожар, вместе взятые, как ни назови – стихия разрушительной силы.
Я так любить не умею. И так сокрушительно страдать тоже. У меня все на несколько градусов холоднее – тоже страсть, тоже безумие, но не такие испепеляющие, изматывающие душу. Кроме того, я всегда испытываю некую неловкость за то, что вот и у меня роман и всякие сопутствующие ему расстройства. Неловкость, разумеется, перед Тиной. И чуть приглушаю краски, чуть снижаю звучание. Моя симфония всегда немножечко потише, пиано, а иногда и пианиссимо.
Так надо. Чтобы не заглушать Тину, не отбрасывать на нее тень. Я так приучена смолоду, сама себя приучила. Потому что всегда хотела быть сестрой королевы. И чуточку ее подталкивала вперед, выпячивала. Точнее – сама отходила в сторону – так проще, потому что Тину с места не сдвинуть. А я всегда хотела, чтобы выбрали сначала ее.
Я правда этого хотела. И хочу.
И много глупостей, наверное, натворила по этому поводу, теперь уж непоправимых. И ничуть об этом не сожалею – наверное, так было нужно. Хотя счастья эта моя хитроумная тактика нам не принесла – увы, – факт, не подлежащий сомнению.
Вот ведь и с Ленечкой у Тины ничего не получилось, а ведь я ее передала ему прямо из рук в руки. И много раз до и после – не получалось, будто кто-то ее наказывает за мою глупость. И с Борисом ничего не вышло – ни у меня, ни у нее.
Странная это была история.
Борис был моим поклонником. Отношения – платонические с романтическим флером, что вполне меня устраивало. Мне, кажется, с годами удалось найти верный тон с мужчинами – холодное, чуть надменное дружелюбие. Доверительность и откровенность, создающие иллюзию близости, почти никогда не перетекающей в интимность. Я хороший собеседник, замечательный слушатель, мне можно дарить цветы, целовать руки, оказывать знаки внимания. Говорить комплименты и даже делать кое-какие намеки.
И все.
Я не отвергаю и не поощряю, в сущности, не выдаю никакой реакции. Чаще всего мужчины не выдерживают и уходят, и я без сожаления смотрю им вслед. Легкий взмах руки и некоторое облегчение – пронесло без осложнений.
Никакого ханжества в этом нет. Мое одиночество – моя крепость. Я не строила ее, меня туда заточили, не знаю, за что и надолго ли, – приговор я не видела, и никто мне его не зачитывал. Но полагаю, что за чужие грехи и пожизненно. Иначе чем объяснить, что любой побег оканчивался водворением назад, в глухой каземат без окон и дверей. Выход был один – не рыпаться; по крайней мере, я другого не нашла. Да по правде сказать – и не искала.
Так оказалось проще.
Тем более рядом с таким вулканом, как моя Тина. Это имя у нее болотное, как когда-то сказал Костик, а натура – вулканическая. За ее внешней неброскостью и робостью скрывается бушующий мир страстей, и каждый, кого затягивает в Тинин омут, остается потрясенным ею на всю жизнь, как бы ни сложились дальнейшие обстоятельства.
И с Борисом произошло то же самое. Долгое время мы были почти неразлучны, он сопровождал меня повсюду. Его нежность стала моим убежищем. Я почти успокоилась. Даже вечно преследующий меня безотчетный страх перед чем-то неотвратимым, чего мне не осилить, не пережить, – отступил. Он оставался где-то рядом, быть может, притаился за спиной у Бориса, но не был так навязчив. Такой треугольник – мой страх, Борис и я – казался вполне приемлемым для сосуществования. Но мне нужен четырехугольный треугольник, в нем должен быть угол для Тины. Аномалия? Отклонение от нормы? – не спорю. А кто вполне нормален – покажите мне?
Я привыкла к Борису, давно такого не было, и иногда казалось – готова сдаться, или отдаться, или даже, возможно, влюбиться. Но что-то удерживало – как будто не свое хотела присвоить. А воровство – это не мой грех. И притворство, лукавство – не из моих пороков.
Я не хотела Бориса, я просто хотела, чтоб он был рядом.
Разумеется, с Тиной я их познакомила сразу. Я от нее никого не прячу, да и она от меня – полное доверие. И откровенность безоговорочная. Они друг другу понравились с первого взгляда, пришлись впору без подгонки и натяжки. А я себе знай радуюсь, мне с ними обоими хорошо, как дома в старом любимом кресле с потертой обивкой. Можно забраться с ногами, устроиться поудобнее и помалкивать, прикрыв глаза. Будто наедине с собою. Полная идиллия. Для меня.
А их в какой-то момент вдруг словно молнией пронзило, обоих сразу. Я рядом была, в непосредственной близости, никакой грозы не заметила – ни вспышек, ни раскатов. Меня стороной обошло. Только чувствую – что-то изменилось в природе. И страх мой из-за Бориной спины мне рожи корчит – злорадствует, дождался своего часа. И Тинина полуулыбка забрезжила едва-едва, суля нам очередной зигзаг возрождения.
Мне, правда, ничего не нужно, я бы сидела и сидела так – не двигаясь с места и по возможности не дыша, в глубоком обмороке своей безнадежной любви. Пожалуй, лишь категорическая безнадежность которой как-то примиряла меня с жизнью. Казалось бы наоборот – тут бы самое время для суицида. А я сижу в кресле, сжалась в комочек, чтобы не привлекать ничьего внимания, могла бы – сделалась невидимкой. И нет мне никакого дела ни до Бориса, ни до Тины.
Я их благословляю. На все четыре стороны.
Главное – остаться одной, со своей неразделенной любовью. И ждать без оглядки на Тину, и не отключать телефон, потому что у нее бессонница, и не вздрагивать от случайного звонка в дверь за полночь или от шума голосов на лестничной площадке ночью. Ведь это может быть Он. И я его жду, пусть даже пьяного, с глюками, когда резко-резко распахивает все двери, в том числе и стенные шкафы и гардероб, и громким шепотом победно возвещает: нашел! Попрятались, суки, следят за нами, ну, ничего, мы им не дадимся. И мне, сердито, почти грубо: не двигайся, говори неподвижным ртом, чтобы они тебя не заметили.
О ком это он, Господи? Сошел с ума? Горячка? Делирий? Я не знаю клинической картины, но лицо такое нормальное, и глаза улыбаются, и почти незаметно, что пьян, – так, чуточку раскоординирован и перебирает в ненормативной лексике. Да это не так страшно, и слова скорей забавные, чем непристойные. И вообще мне кажется, что он нарочно переигрывает, чтобы отвлечь мое внимание от главного – почему так долго не приходил.
Не хочет меня огорчать, а обрадовать нечем.
Но главное бы – пришел, а я одна, без Тины, и готова на все.
С облегчением провожаю Тину с Борисом и никак не могу сосредоточиться. Она смущена и что-то пытается объяснить. Бедная моя Тиночка! Да я рада, я очень рада, что с Борисом так получилось, – они наверняка очень нужны друг другу, это же очевидно. Она для него находка – не то что я. Заботливая, страстная, терпеливая, для нее мужчина – не символ, а плоть. Она умеет отдаваться самозабвенно до исступления, она будет любить в Борисе дитя и мужа, она его своей любовью спасет.
Я так любить не умею.
Зато я умею ждать. И потому хочу, чтобы они поскорее ушли и не отвлекали меня от моего поста. Я чуть ли не выталкиваю их за дверь, предварительно побросав в Тинину сумку почти все наши продовольственные припасы, все, что можно увезти с собой. Я хочу, чтобы у Тины все было под рукой, чтобы она не тратила время на бытовуху, хоть в начале. Я бы ей все отдала, что могло бы украсить ее жизнь. Да что у меня есть? Борис не в счет. Я его не отдавала, он сам ее выбрал. И я этот выбор одобряю. Тем более что Тина откликнулась – значит, это судьба.
Тихо, тихо – не вслух… Чтобы не сглазить… не спугнуть. Судьба – капризная старуха: улыбнулась, отвернулась. От ее прихотей зависит все. Нам с Тиной это прекрасно известно – никаких иллюзий не осталось: битые-перебитые, тертые-перетертые. А все же вспыхивает изредка – может, это судьба? И всегда следом горбатый вопросительный знак волочится – сомнение подчеркивает, зыбкую веру подтачивает.
Хоть какие сомнения – судьба в любом случае судьба. Что можем мы ей противопоставить? Смирение? Долготерпение? Непокорность? Что? Как в карточной игре: знать бы при раздаче, какой козырь, подмухлевать можно бы, а то ведь не с той карты пойдешь – и проиграл.
Впрочем, проводив Тину с Борисом, я ни о чем таком глобальном не думаю, стараюсь не думать вообще. Наливаю полный термос крепкого кофе, кладу на поднос сигареты, пепельницу, чашку, ложку, часы-будильник, пакетик сырных чипсов, пачку цитрамона и блокнот с ручкой – будто на дежурство собралась в котельную, где я когда-то работала. Проверяю, исправен ли телефон и дверной звонок, ставлю поднос на пол возле старого кресла, забираюсь в него с ногами, посылаю мысленно последние, самые горячие напутствия Тине и Борису. Я с ними, я за них молюсь, мне так нужно, чтобы у них все получилось-сладилось, мне это нужно не меньше, чем им. Воистину так.
Все – замираю. Судьба! Я в твоих руках, смиренно приму все, что пошлешь, но… послушай мою подсказку – не ошибись: пошли мне моего любимого.
Я ведь уже отчаялась, думала – ничего этого больше в моей жизни не будет. Не любовных приключений, не коротких связей, когда все наперед известно и оттого скучно и никакого сожаления, если не состоялась, а того, что нельзя передать никаким словами, как сон – просыпаешься, и сердце стучит в висках от страха или от восторга, не разобрать, и зажигаешь свет, чтобы окончательно проснуться, потому что невмоготу, и тут же гасишь снова, чтобы не исчезло, чтобы приснилось опять. И держишь руку на коротко стриженном затылке, и седые жесткие волосы щекочут ладонь, и хочется плакать и шептать, убаюкивая, – «маленький мой!..»
А рост у него 185 см, и двое детей – взрослая дочь и маленький сын, и две жены – одна официальная, другая гражданская, и одна из них больна страшной болезнью. И он мечется как маневровый паровоз, который перегоняют из тупика в тупик, и шепчет мне в самое ухо – «трех женщин мне не потянуть…» Я – третья, лишняя, и я не знаю, что сказать и как помочь ему, и сдавливаю себе горло пальцами, чтобы не закричать – не уходи! Не бросай меня, только не уходи! А вместо этого невнятно бормочу – считай, что меня нет. «Если б это было так просто», – шепчет он одними губами, и я хочу запомнить навсегда прикосновение этих расслабленных губ и теплое дыхание, нежнее любой ласки.
Маленький мой… И затекла рука, которую держу у него на затылке, и ломит горло от нежности – не продохнуть. И перекатывается с боку на бок пустой термос, подминая под себя окурки, и выпит почти весь цитрамон, а голова раскалывается на части, и оглушительно звонит давным-давно сломанный будильник…
А его нет.
Вспоминаю вдруг, что ни разу не позвонила Тине, боялась занять телефон – все каналы были открыты для него. Я все-таки ужасная эгоистка – так зациклилась на себе, что обо всем на свете забыла. Но ведь и Тина не звонила. Или я была настроена на другую волну, и ее сигналы проходили мимо. Дурное предчувствие подкрадывается со спины, а из-за шкафа страх мой выглядывает, надменный и торжественный, как победитель.
Ну почему чуть что – страх, а если предчувствие – то дурное. Еще все может наладиться, а у Тины с Борисом и сейчас уже должно быть все хорошо. Я только что слышала Тинин счастливый смех, тихий, короткий, – она так редко смеется, – я вздрогнула, узнав это смех, и почему-то сделалось еще тревожнее. Я забываю ее смех, но хорошо помню, как она плачет, горько, взахлеб, и припухают веки и губы, она делается похожей на себя маленькую, беззащитную, но гордую – не пожалеть, не утешить, только быть рядом, чтобы разделить с нею ее одиночество.
Это моя миссия. Наверное, надо было отказаться от нее в самом начале – пусть справляется одна, и я бы одна справлялась. А так – полное раздвоение личности, что у меня, что у нее, зачастую так погружаешься друг в друга, что себя не узнаем: где я, где Тина. Как в детстве – обознатушки-перепрятушки. Но жизнь – не игра, тут ничего не перепрячешь, не переиначишь. И от этого почти биологического раздвоения никуда не уйти. Но факт же: сижу в своем кресле, все в той же позе, и жду своего любимого, и вместе с тем вижу, как колышется белый шелк на окне Тининой комнаты, бьется, как парус, и трещит, и рвется, и рваные края с нитяной бахромой свисают, как тряпки, над подоконником с кактусами – я так мучилась, пока на руках, без машинки шила этот занавес с ламбрекеном. Вечно у нее все рвется и ломается – росомаха какая-то. И ветер откуда ни возьмись, – за моим окном воздух застыл в неподвижности, как перед бурей, все словно затаилось – мое напряженное ожидание, нарастающая тревога, ранний рассвет. Зловещий штиль, как в Бермудском треугольнике.
А у Тины – буря. Будто не живем в одном городе, я – на севере, она – на юго-востоке, час с лишним езды с пересадками, но не в разных полушариях, не на разных же планетах. И в одном часовом поясе, между прочим. Осмелюсь утверждать, что если мой оголтелый будильник показывает без десяти минут пять часов утра, то и Тинин «грюндик» на своем электронном табло высвечивает 4:50 или что-то около того. Могла бы позвонить, побеспокоиться о сестре. В конце концов, я ее не одну – с Борисом в дорогу снарядила, а она меня оставила в одиночестве и знает ведь, как важна для меня эта вахта ожидания, и что я боюсь темноты, пустых углов, непонятных шорохов в тишине, и что страх мой неотступно преследует меня как тень, и я не в силах справиться с ним без нее.
Да, мы клялись не вмешиваться ежесекундно, не звонить беспрестанно. Мало сказать, что это производит неблагоприятное впечатление на окружающих, раздражает всех, без исключения – многие нас считают не вполне нормальными. И это справедливо. Особенно отличаюсь я, мою телефономанию преследования Тины можно сравнить с медвежьей болезнью – только Тина из дома, у меня возникают проблемы, требующие немедленного обсуждения. Я бегаю вокруг телефона или таскаю его по всей квартире, даже в туалет, специально удлинитель десятиметровый купила – так что теперь и на лестничную площадку с телефоном могу выйти. Жаль, денег нет – я бы сотовый телефон купила или пейджер и носила бы всегда в сумочке, и Тина, разумеется, тоже, чтобы никаких перерывов в связи – постоянный контакт. Безумие? Да, признаю. Неизлечимое? Скорее всего. У меня потребность делиться с Тиной всем, что со мной происходит, в тот именно момент, когда это происходит, безотлагательно.
Юра, по-моему, возненавидел меня за это, и был прав: десять-пятнадцать звонков за день, а иногда и ночью. «Ну что там чрезвычайного стряслось опять у нашей сестренки?» – спрашивал он, стараясь скрыть раздражение. Я им мешала заниматься любовью, есть, спать, болтать, жить и прекрасно понимала, что мешаю, и не было в этом никакого умысла: ни ревности, ни зависти, ни корысти какой-то – у меня такая потребность. Борис, как позже выяснилось, тоже не поверил в мою безгрешность – мою назойливость определил как ревность и принял все на свой счет.
Получается, что я все время хочу как лучше, но невольно вношу дисгармонию в Тинину жизнь самим фактом своего существования – даже если я замолчу на время, спрячусь, уеду, затаюсь. Я ведь испробовала все это. Тогда она начинает нервничать, искать меня повсюду, доводит себя до бешенства, звонит всем знакомым и знакомым знакомых, и это превалирует надо всем. Все остальное – второстепенно.
В результате, обретя друг друга, мы ссоримся на радостях так, что страшно вспоминать, – слова бьют без промаха, наотмашь, наповал, и топчут лежачего, топчут, лишенные смысла, выкрикиваемые в ярости, в безумье нашей общей обиды и боли, нашего одиночества, необратимого и неделимого, одного на двоих.
В это одиночество не вписывается никто. И Борис не вписался. И, наверное, он не виноват. Он обалдел от Тины, он был ею потрясен, не думал, что женщина может так любить, и не понимал, за что ему это счастье, и комплексовал, и мучился несоответствием, и решительно собрался уйти из семьи, завтра же, несмотря на любовь к девочкам-близнецам, на больную старую мать, которую его жена уже восемь лет обихаживает, как профессиональная сиделка. В общем, он переезжает к Тине невзирая на все семейные подробности.
В пять часов утра поднялся, чтобы ехать домой за вещами. Как раз в это время я в недоумении смотрела на свой будильник – после долгих лет молчания он не только оголтело звонил, но даже слегка подпрыгивал от усердия, будто сигнал какой-то подавал, предупреждение.
И меня охватило беспокойство и сделалось привычно тревожно и страшно, и все это не имело никакого отношения к тому, что не пришел мой любимый. Произошла какая-то неуловимая перемена, я словно бы переместилась в пространстве и, вместе со своим креслом примостившись в углу за оборванной шторой, наблюдала происходящее в Тининой квартире.
Борис метался из угла в угол комнаты, уже одетый, в застегнутой наглухо замшевой куртке, которую мы с ним купили позавчера в подземном переходе возле моего дома, чтобы не ходил как охламон.
Тина куталась в розовый халат с капюшоном, притихшая и напряженная. А я в своем укрытии слышу, о чем она думает: Господи, ну почему опять все то же – старая мама, маленькие дети, жена, которая, надрываясь, тянет весь этот воз, потому что он – поэт (снова поэт, нам везет на служителей муз), он – над прозой жизни, и они дают ему эту возможность – быть над, подставляя руки – четыре детские, слабосильные, немощные старушечьи и натруженные, привычные руки жены, – подставляют, чтобы в случае чего подхватить, не дать ему разбиться. Чужие проблемы, чужие заботы, чужая жизнь, чужая любовь, а даже если и нелюбовь, я не желаю ее разрушать, думает бедная моя Тина, самая добрая из всех добрейших на этой земле и самая от себя отреченная. Да ведь я и не люблю его, думает она, это грех, мне просто любви недодано, она плещется во мне и волнами своими захлестывает случайную жертву. А мне жертва не нужна, думает она, любовь и только любовь – утешение, прорыв, награда и искупление.