
Полная версия
История Греции. Том 7
В этом странном переплетении целей и интересов спартанские эфоры, казалось, добились всего: дружбы с Аргосом, разрыва с Афинами и одновременно – благодаря владению Панактом – возможности добиться от Афин уступки Пилоса. Однако их позиция была ещё непрочной. Когда их послы – Андромед и двое его коллег – прибыли в Беотию, чтобы отправиться в Афины и вести переговоры о Панакте (в то время как Евстроф и Эсон вели переговоры в Спарте), они впервые обнаружили, что беотийцы вместо того, чтобы выполнить обещание и передать Панакт, сравняли его с землёй. Это был серьёзный удар по их шансам на успех в Афинах. Тем не менее Андромед отправился туда, взяв с собой всех афинских пленных, находившихся в Беотии. Он вернул их Афинам, одновременно объявив о разрушении Панакта как о свершившемся факте. Панакт, как и пленные, таким образом, был возвращён, утверждал он, ведь афиняне теперь не найдут там ни единого врага – и он потребовал уступки Пилоса в обмен. [44]
Но вскоре он понял, что предел афинской уступчивости был достигнут. Вероятно, именно тогда в Афинах впервые стало известно о заключённом отдельно союзе между Спартой и Беотией, поскольку действия этих олигархических правительств обычно держались в тайне, а в данном случае был особый мотив скрывать этот союз до завершения обсуждения вопроса о Панакте и Пилосе. И этот союз, и разрушение Панакта вызвали у афинян сильнейшее негодование и гнев, которые, вероятно, лишь усилились, а не смягчились из-за уверток Андромеда, утверждавшего, что разрушение крепости равнозначно её возвращению, исключает дальнейшее пребывание там врага и тем самым полностью удовлетворяет условиям договора. Всё это усугублялось ещё и воспоминанием о других невыполненных пунктах соглашения. Прошёл уже целый год, наполненный, говоря современным языком, бесконечными нотами и протоколами, однако ни одно из [стр. 30] условий, выгодных Афинам, так и не было выполнено, за исключением возвращения пленных, которых, судя по всему, было немного. В то же время сами Афины сделали Спарте ключевую уступку, от которой зависело почти всё. Долго копившееся негодование, достигшее предела после миссии Андромеда, вылилось в резчайший отпор и выговор ему и его коллегам. [45]
Даже Никий, Лахет и другие влиятельные деятели, чьи недальновидная уступчивость и ошибки привели к нынешним затруднениям, вероятно, не слишком отставали от общественного мнения в обвинениях спартанского вероломства – если не для чего иного, то чтобы отвлечь внимание от собственного промаха. Но среди них был один – Алкивиад, сын Клиния, – который воспользовался этим моментом, чтобы возглавить мощные антилаконские настроения, волновавшие теперь экклесию, и придать им конкретную цель.
Это первый случай, когда мы слышим об этом выдающемся человеке как об активном участнике общественной жизни. Ему было тогда около тридцати одного или тридцати двух лет – возраст, который в Греции считался ранним для занятия важных государственных постов. Но таковы были блеск, богатство и древность его рода, восходившего через героев Еврисака и Аякса к Эакидам, и таково было влияние этого родства на афинскую демократическую публику, [46] что он легко и быстро занял видное положение. Через свою мать Дейномаху он также принадлежал к роду Алкмеонидов и был в родстве с Периклом, который стал его опекуном, когда он, оставшись сиротой в возрасте около пяти лет (вместе с младшим братом Клинием), потерял отца, Клиния, павшего в битве при Коронее. Тот уже отличился ранее, командуя собственной триерой в морском сражении при Артемисии против персов. Молодому Алкивиаду дали спартанскую кормилицу по имени Амикла, а его знатный опекун выбрал для присмотра за ним раба по имени Зопир. Однако даже в детстве он был совершенно неуправляем, и Афины полнились рассказами о его выходках и безобразиях, к бесполезному сожалению Перикла и его брата Арифрона. [47] Его бурные страсти, любовь к удовольствиям, жажда превосходства и высокомерие по отношению к другим [48] проявились в раннем возрасте и не покидали его всю жизнь. Его совершенная красота – и в отрочестве, и в юности, и в зрелые годы – привлекала к нему множество женщин, [49] даже тех, что обычно отличались сдержанностью. Более того, ещё до возраста, когда такие соблазны обычно появляются, его юношеская красота, проявленная во время обычных гимнастических упражнений, обеспечила ему настойчивые ласки, комплименты и всевозможные знаки внимания со стороны видных афинян, посещавших публичные палестры. Эти люди не только терпели его капризы, но даже льстили себе, когда он удостаивал их своим вниманием.
В условиях такого всеобщего восхищения и потворства, под влиянием развращающих воздействий, оказываемых со всех сторон и с самого раннего возраста, в сочетании с огромным богатством и высшим положением, вряд ли в душе Алкивиада могли развиться самоограничение или забота о благе других. Анекдоты, наполняющие его биографию, показывают полное отсутствие обоих этих элементов нравственности. И хотя, конечно, в отношении отдельных историй следует делать скидку на сплетни и преувеличения, общий тип [стр. 32] характера остаётся отчётливым и вполне установленным.
Разгульная жизнь и неумеренная любовь ко всем формам удовольствий – это то, чего можно было бы ожидать от молодого человека в таких обстоятельствах. И, судя по всему, он предавался этим склонностям с оскорбительной публичностью, что лишало покоя его жену Гиппарету, дочь Гиппоника, павшего в битве при Делии. Она принесла ему большое приданое в десять талантов. Когда она попыталась добиться развода (что разрешалось афинскими законами), Алкивиад грубо вмешался, лишив её возможности воспользоваться законом, и силой вернул её в свой дом даже из присутствия магистрата. Именно эта ярость эгоистических страстей и безрассудное пренебрежение социальными обязательствами перед кем бы то ни было составляют отличительную черту Алкивиада. Он бьёт школьного учителя, в доме которого случайно не оказалось экземпляра Гомера; он бьёт Таврея, [50] своего соперника-хорега, прямо в театре во время представления; он бьёт Гиппоника, своего будущего тестя, из-за пустого пари, а затем задабривает его щедрыми извинениями; он защищает фасосского поэта Гегемона, против которого был подан официальный иск к архонту, стирая его собственноручно с опубликованного списка в общественном здании Метрооне, бросая вызов и магистрату, и обвинителю, если те осмелятся довести дело до суда. [51]
При этом нет свидетельств, чтобы кто-то из пострадавших осмелился привлечь Алкивиада к суду перед дикастерием, несмотря на то, что его частная жизнь представляет собой, к изумлению, сплошное беззаконие: [52] сочетание наглости и показной роскоши с occasionalной низкой хитростью, когда это ему было выгодно. Но при всём формальном юридическом, судебном и конституционном равенстве, царившем среди афинских граждан, сохранялись значительные социальные неравенства между людьми, унаследованные от времён, предшествовавших демократии. Эти неравенства, ограниченные в своём практическом вреде демократическими институтами, так и не были ни стёрты, ни дискредитированы. Они признавались как элементы, влияющие на стихийное, неосознанное течение чувств и критики – как теми, кого они ущемляли, так и теми, кому благоприятствовали. В речи, которую Фукидид [53] вкладывает в уста Алкивиада перед афинским народным собранием, высокомерие богатства и высокого социального положения не только признаётся как факт, но и оправдывается как справедливая мораль. История его жизни, как и многие другие факты афинского общества, показывают, что если это и не одобрялось открыто, то на практике терпелось в значительной степени – несмотря на ограничения демократии.
Среди подобных беспринципных крайностей поведения Алкивиад выделялся личной храбростью. Он служил гоплитом в армии под командованием Формиона во время осады Потидеи в 432 г. до н. э. Хотя ему едва исполнилось двадцать лет, он был в числе самых отважных воинов в битве, получил тяжелое ранение и оказался в большой опасности, оставшись в живых лишь благодаря усилиям Сократа, который сражался рядом с ним. Восемь лет спустя Алкивиад также отличился в кавалерии в битве при Делии и получил возможность отплатить Сократу за долг, защитив его от преследовавших беотийцев.
Как богатый молодой человек, он также был обязан исполнять хорегию и триерархию – дорогостоящие обязанности, которые, как и можно было ожидать, он выполнял не просто с достаточностью, но с показной роскошью. На самом деле, подобные траты, хотя и были обязательны в определенной мере для всех богачей, настолько щедро окупались – в виде популярности и влияния – для тех, кто хоть немного стремился к славе, что большинство из них добровольно выходили за необходимый минимум, желая покрасоваться.
Говорят, первое появление Алкивиада в общественной жизни произошло в качестве жертвователя на какое-то особое дело в экклесии, когда различные граждане вносили свои взносы. Громкие аплодисменты, вызванные его пожертвованием, были тогда для него настолько новы и волнующи, что он выпустил из рук ручного перепела, которого держал за пазухой. Этот случай вызвал смех и сочувствие среди присутствующих граждан. Птицу поймал и вернул ему Антиох, который с тех пор заслужил его благосклонность и впоследствии стал его кормчим и доверенным лейтенантом. [54]
Для такого молодого человека, как Алкивиад, жаждавшего власти и пре [стр. 35] восходства, определенная мера ораторского мастерства и способности к убеждению была необходима. С целью приобретения этих навыков он посещал общество различных софистов и учителей риторики, [55] Продика, Протагора и других, но чаще всего – Сократа. Его близость с Сократом стала знаменитой по многим причинам и была запечатлена как Платоном, так и Ксенофонтом, хотя, к сожалению, с меньшей назидательностью, чем нам хотелось бы.
Мы охотно верим Ксенофонту, когда он говорит, что Алкивиад – подобно олигарху Критию, о котором мы еще много будем говорить – был привлечен к Сократу его непревзойденным мастерством диалектической беседы, его способностью влиять на умы слушателей, пробуждая в них новые мысли и идеи, его умением подбирать уместные и простые примеры, его даром предвидеть итог долгого перекрестного допроса, его ироническим притворным невежеством, благодаря которому унижение оппонентов становилось еще более полным, когда они уличались в противоречиях из своих же собственных ответов. Подобные проявления изобретательности сами по себе были крайне занимательны и стимулировали умственную активность слушателей, в то время как этот навык был особенно ценен для тех, кто собирался вести публичные дебаты.
С этой целью оба честолюбивых юноши пытались перенять у Сократа его метод [56] и копировали его грозную цепочку [стр. 36] вопросов. Оба они, без сомнения, невольно уважали бедного, самодостаточного, честного, воздержанного и храброго гражданина, в котором обитал этот выдающийся талант, – особенно Алкивиад, который не только был обязан жизнью великодушной храбрости Сократа при Потидее, но и научился во время той службы восхищаться железной выносливостью философа в доспехах, переносившего голод, холод и лишения. [57]
Но мы не должны предполагать, что кто-либо из них приходил к Сократу с намерением слушать и повиноваться его наставлениям о долге или получить от него новый жизненный план. Они приходили отчасти для удовлетворения интеллектуального аппетита, отчасти – чтобы приобрести запас слов и идей, а также навыки аргументации, полезные для их дальнейшей карьеры ораторов. Темы нравственные, политические и интеллектуальные служили предметом то беседы, то споров в обществе всех этих софистов – Продика и Протагора не меньше, чем Сократа, ибо в афинском понимании этого слова Сократ был софистом так же, как и остальные. И для богатых афинских юношей, таких как Алкивиад и Критий, подобное общество было чрезвычайно полезно. [58]
Оно придавало их честолюбию более благородную цель, включая [стр. 37] интеллектуальные достижения наряду с политическим успехом. Оно расширяло кругозор их понимания и открывало им богатейший источник литературы и критики, доступный в ту эпоху. Оно приучало их анализировать человеческие поступки, причины и препятствия общественного и частного благополучия. Оно даже косвенно внушало им уроки долга и благоразумия – те, от которых их социальное положение могло бы их отдалить и которые они вряд ли согласились бы выслушать от кого-либо, кроме человека, вызывавшего у них интеллектуальное восхищение.
Учась говорить, они вынуждены были в какой-то мере учиться и мыслить, привыкая отличать истину от заблуждения. Да и красноречивый лектор не упустил бы возможности увлечь их чувства великими темами морали и политики. Таким образом, их жажда интеллектуальной стимуляции и ораторского мастерства, насколько это возможно, оказывала облагораживающее влияние, хотя редко была их истинной целью. [59] [стр. 38]
Алкивиад, полный порывистости и всевозможных амбиций, наслаждался беседами со всеми известными ораторами и лекторами Афин, но чаще и охотнее всего – с Сократом. Философ сильно привязался к нему и, без сомнения, не упускал возможности внушать ему полезные уроки, насколько это можно было сделать, не оскорбляя гордости избалованного юноши, мечтавшего о славе в общественной жизни. Но, к несчастью, его наставления не оказали серьезного влияния и в конце концов даже стали неприятны ученику.
Вся жизнь Алкивиада свидетельствует о том, как слабо в его душе укоренилось чувство долга – общественного или личного, и насколько его цели диктовались безмерным тщеславием и жаждой возвышения. В поздние годы Сократ был отмечен общественной ненавистью как учитель Алкивиада и Крития. И если бы мы были настолько несправедливы, чтобы судить о нравственности учителя по нравственности этих двух учеников, мы, несомненно, причислили бы его к худшим из афинских софистов.
В возрасте тридцати одного или тридцати двух лет – самом раннем, когда разрешалось рассчитывать на видное положение в общественной жизни, – Алкивиад выступил на сцену с репутацией, запятнанной частными безнравственными поступками, и с множеством врагов, созданных его дерзким поведением. Однако это не помешало ему занять то положение, к которому его допускали знатность происхождения, связи и поддержка товарищей по гетериям; и он не замедлил проявить свою необыкновенную энергию, решительность и способность к командованию.
От начала до конца своей насыщенной событиями политической жизни он демонстрировал сочетание смелости в замыслах, изобретательности в планировании и силы в исполнении, не превзойденное ни одним из его современников-греков. Но что отличало его от всех – это необычайная гибкость характера [60] и исключительная способность [с. 40] приспосабливаться к новым привычкам, новым обстоятельствам и новым людям, когда того требовала ситуация.
Подобно Фемистоклу, с которым он сходен как способностями и энергией, так и отсутствием общественных принципов и готовностью использовать любые средства, Алкивиад был по сути человеком действия. Красноречие было для него второстепенным качеством, подчиненным действию; и хотя его хватало для его целей, его речи выделялись лишь уместностью содержания, зачастую выраженного несовершенно – по крайней мере, по высоким стандартам Афин. [61]
Но его карьера дает яркий пример того, как блестящие качества, пригодные как для действия, так и для командования, могут быть разрушены и обращены во вред из-за полного отсутствия морали – как общественной, так и личной. Это вызвало против него мощную волну ненависти – как со стороны простых граждан, которых он оскорблял, так и со стороны богачей, чье тщеславие он затмевал своей разорительной роскошью.
Его чрезмерные добровольные траты на общественные празднества, превосходившие [с. 41] даже самые крупные частные состояния, убеждали проницательных людей в том, что он возместит их, грабя государственную казну, а при возможности – даже ниспровергнув [62] государственный строй, чтобы стать хозяином над личностью и имуществом своих сограждан.
Он никогда не внушал никому ни доверия, ни уважения, и рано или поздно в таком обществе, как афинское, накопленные ненависть и подозрения неизбежно должны были привести общественного деятеля к падению – даже вопреки глубочайшему восхищению его способностями.
Он всегда был объектом противоречивых чувств:
«Афиняне желали его, ненавидели, но всё же хотели иметь», – сказал о нём в поздние годы его жизни один современный поэт.
Другой же афоризм гласил:
«Вообще не стоит держать львёнка в городе, но если уж решил держать – покорись его нраву». [63]
Афинам пришлось испытать на себе силу его энергии, когда он стал изгнанником и врагом, но наибольший вред он нанёс им как советник, пробуждая в своих согражданах ту же жажду показного, хищнического, ненадёжного и опасного возвышения, которая руководила его личными поступками.
Упоминая Алкивиада впервые, я несколько забегаю вперёд, чтобы дать общее представление о его характере, который будет раскрыт в дальнейшем. Но на момент, которого мы сейчас достигли (март 420 г. до н. э.), львёнок был ещё молод и не обладал ни полной силой, ни выросшими когтями.
Он начал выдвигаться как партийный лидер, по-видимому, незадолго до Никиева мира. Политические традиции его семьи, как и семьи его родственника Перикла, были демократическими: его дед, Алкивиад, яростно выступал против Писистратидов и даже впоследствии публично разорвал устоявшуюся связь гостеприимства с [с. 42] правительством Лакедемона из-за сильной политической неприязни к нему.
Но сам Алкивиад, начиная политическую карьеру, отошёл от этой семейной традиции и выступил как сторонник олигархических и филолаконских взглядов, несомненно, более соответствующих его природному характеру, чем демократические.
Таким образом, он начал в той же партии, что и Никий и Фессал, сын Кимона, которые впоследствии стали его злейшими противниками. И отчасти, вероятно, чтобы сравняться с ними, он сделал решительный шаг, попытавшись возродить древние семейные узы гостеприимства со Спартой, которые его дед разорвал. [64]
Для продвижения этой цели он проявлял особую заботу о хорошем обращении с пленными спартанцами во время их содержания в Афинах. Многие из них принадлежали к знатным спартанским семьям, и он рассчитывал на их благодарность, а также на симпатии их соотечественников после их возвращения.
Он выступал за мир и союз со Спартой, а также за возвращение пленных, и не только поддерживал эти меры, но и предлагал свои услуги, стремясь стать посредником Спарты в их осуществлении в Афинах.
Исходя из этих корыстных надежд в отношении Спарты – и особенно ожидания получить через освобождённых пленных звание проксена Спарты – Алкивиад стал сторонником слепых и неоправданных филолаконских уступок Никия.
Однако вернувшиеся пленники либо не смогли, либо не захотели выполнить его желание, а власти Спарты отвергли все его предложения, не без презрительной насмешки над мыслью доверить важные политические интересы юноше, известному главным образом тщеславием, распутством и наглостью.
То, что спартанцы так решили, неудивительно, учитывая их глубокое уважение как к старости, так и к строгой дисциплине. Они естественным образом предпочли Никия и Лахета, чья осмотрительность оправдывала (если не порождала) их недоверие к новому претенденту.
К тому же Алкивиад ещё не показал всей мощи, на которую был способен. Но этот презрительный отказ спартанцев задел его так сильно, что, совершив полный переворот в своей политической линии, [65] он тут же окунулся в антилаконскую политику с энергией и умением, которых за ним прежде не замечали.
Момент был благоприятным для нового лидера, выбравшего эту сторону, особенно после недавней смерти Клеона, и стал ещё более благоприятным из-за поведения лакедемонян.
Проходили месяцы, направлялись протест за протестом, но ни одно из предписанных договором обязательств в пользу Афин так и не было выполнено.
У Алкивиада теперь были все основания изменить тон в отношении спартанцев и обвинять их как обманщиков, нарушивших свои клятвы и злоупотребивших доверием Афин.
В своём новом настроении он естественным образом обратил внимание на Аргос, где у него были влиятельные друзья и семейные связи. Положение этого города, теперь свободного после истечения срока мира со Спартой, открывало возможность союза с Афинами, и эту политику Алкивиад активно продвигал, настаивая, что Спарта обманывает афинян лишь для того, чтобы связать им руки, пока она не расправится с Аргосом поодиночке.
Этот аргумент потерял часть силы, когда Аргос приобрёл новых мощных союзников – Мантинею, Элиду и Коринф, но, с другой стороны, такие приобретения делали Аргос ещё более ценным союзником для Афин.
Однако не столько склонность к Аргосу, сколько растущий гнев против Спарты способствовал филаргийским планам Алкивиада. Когда лакедемонский посол Андромед прибыл в Афины из Беотии, предлагая афинянам лишь руины Панакта в обмен на Пилос, а также когда стало известно, что спартанцы уже заключили отдельный союз с беотийцами, не посоветовавшись с Афинами [p. 44], необузданное выражение недовольства в афинской экклесии показало Алкивиаду, что настало время для принятия решительных мер.
Пока он сам подогревал это недовольство против Спарты, он одновременно тайно известил своих сторонников в Аргосе, убеждая их, с уверенностью в успехе и обещанием своей активной поддержки, немедленно отправить посольство в Афины совместно с мантинейцами и элейцами с просьбой о принятии их в качестве союзников. Аргосцы получили это известие как раз в тот момент, когда их граждане Евстроф и Эсон вели переговоры в Спарте о возобновлении мира, будучи отправленными туда в сильном беспокойстве, что Аргос останется без союзников и будет вынужден один противостоять лакедемонянам.
Но как только перед ними открылась неожиданная возможность союза с Афинами – бывшим другом, демократией, подобной их собственной, морской державой, не вмешивающейся в их первенство в Пелопоннесе, – они перестали заботиться о Евстрофе и Эсоне и немедленно отправили в Афины предложенное посольство. Это было совместное посольство аргосцев, элейцев и мантинейцев: [66] союз между этими тремя городами уже был укреплён вторым договором, заключённым после того соглашения, в котором участвовал Коринф; но Коринф отказался от участия во втором. [67]
Однако спартанцы уже были встревожены резким отпором, данным их послу Андромеду, и, вероятно, предупреждены сообщениями от Никия и других своих афинских друзей о надвигающемся кризисе, связанном с союзом между Афинами и Аргосом. Поэтому они без промедления отправили трёх граждан, пользовавшихся большой популярностью в Афинах, [68] – Филокарида, Леонта и Эндия, – с полномочиями уладить все разногласия.
Послам было поручено отговорить Афины от союза с Аргосом, объяснить, что союз Спарты с Беотией был заключён без какого-либо злого умысла против Афин, и в то же время вновь потребовать возвращения Пилоса в обмен на разрушенный Панакт. [p. 45] Уверенность лакедемонян в силе афинского согласия была такова, что они ещё не теряли надежды добиться утверждения даже этого крайне неравного предложения. И когда трое послов, представленные и поддержанные Никием, впервые встретились с афинским советом перед выступлением перед народным собранием, впечатление, произведённое их заявлением о полномочиях на урегулирование, оказалось весьма благоприятным.
Настолько благоприятным, что Алкивиад встревожился: если они повторят то же заявление перед народным собранием, пообещав незначительные уступки, филолаконская партия может склонить общественное мнение к компромиссу, исключив саму возможность союза с Аргосом.
Чтобы предотвратить провал своих планов, он прибег к необычному манёвру. Одним из лакедемонских послов был Эндий, его личный гость, связанный с ним древней и особой дружбой между их семьями. [69] Это, вероятно, помогло Алкивиаду [p. 46] тайно встретиться с послами накануне народного собрания, без ведома Никия. Он обратился к ним как друг Спарты, желающий успеха их миссии, но предупредил, что народное собрание будет бурным и гневным, в отличие от спокойного совета. Если они объявят о своих полных полномочиях, народ, воспользовавшись их страхом, может вынудить их к чрезмерным уступкам.
Поэтому он настоятельно советовал им заявить, что они прибыли не для окончательного урегулирования, а лишь для объяснений и обсуждения. Тогда народ поймёт, что запугиванием ничего не добиться, объяснения будут выслушаны, а спорные вопросы обсудятся спокойно, и сам Алкивиад выступит в их поддержку. Он даже пообещал (подтвердив клятвой, согласно Плутарху [70]), что убедит афинян вернуть Пилос – шаг, который до сих пор срывался в основном из-за его противодействия.
Послы были поражены кажущейся мудростью этих советов [71] и ещё более обрадованы, что человек, от которого они ждали самого яростного сопротивления, теперь готов был говорить за них. Его слова легче нашли доверие, учитывая, что всего несколькими месяцами ранее он сам предлагал себя в качестве политического агента Спарты. Теперь казалось, что он просто возвращается к этой политике.