bannerbanner
Записки о виденном и слышанном
Записки о виденном и слышанном

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 23

За чаем Ал. Ст., подтрунивая немножко над ним (у Ал. Ст. это выходит ужасно добродушно и безобидно, если это не относится к Данилову на почве будущего журнала), рассказал такой случай. Есть среди толстовцев какой-то человек, который поселился где-то под Петербургом (кажется) в глухом месте, в лесу, где ходят чуть ли не волки, а хулиганы и босяки даже и в очень большом количестве.

– Ну, человек этот возьми на свое несчастье да и заведи револьвер, да… – рассказывал Ал. Ст. – Боже мой, как узнал об этом Иван Михайлович! Вот рассердился! Ведь рассердились, правда? – обратился он к Трегубову, лукаво улыбаясь. Тот несколько смутился, – «Как, говорит, револьвер?! Изгнать его немедленно из общества!» – и ведь изгнали. Так, Иван Михайлович? Нельзя револьвер ни под каким видом?

– Кто это Вам рассказал? – в свою очередь спросил своим полудетским, полухохлацким акцентом окончательно сконфуженный И. М. – Дело было нэмного нэ совсэм так. Он, понимаете, нэ то чтобы просто купил револьвер по слабости человеческой, ну из трусости, скажэм; так нэт, он начал его всячески оправдывать, доказывать, что револьвер совсэм нэ противорэчыт учению; словом, стал принципиально отстаивать оружие, а это уж и нэ годится, из‑за этого и было…

– Как же, так-таки и отлучили от церкви? – спросила Маша.

– Отлучили, непременно отлучили, – смеясь, ответил за Трегубова Ал. Ст.

– Ну, потом он сознался, что боялся там жить, так ничего, опять приняли. Что ж, всякий из нас слаб…

– А револьвер разрешили? – спросил кто-то.

– Разрешили… – неохотно отозвался И. М.

– Все-таки хоть отлучение и сняли, а он у них уж теперь оглашенным считается, – продолжал подтрунивать Ал. Ст.

В крохотной столовой, в которой иногда ухитряется поместиться человек 15 и больше, на этот раз было довольно просторно. Ал. Ст. сам по обыкновению разливал чай и радушно угощал нас коржиками, сделанными его прислугой «под архангельские»75, которых я у него никогда не ела, а Маша очень хвалила.

Часов в 10 раздался звонок и вошел довольно высокий, худощавый старик в сером костюме, с длинной белой бородой и резкими чертами лица. Движения его были тоже несколько резки, порывисты и, пожалуй, нервны. Он быстро оглядел всех нас, поздоровался с Ал. Ст., протянул руку нам и сел за стол. Взгляд у него был умный, и ничего старческого в нем не было. Меня сразу поразило в его наружности то, что несмотря на белые волосы и бороду он совсем не выглядел стариком, казалось, что если бы выкрасить его волосы в их прежний цвет и оставить то же лицо без всякого изменения, не прибавляя и не убавляя морщин, – не получится ничего неестественного, и никто не заподозрит подделки.

Налив ему чаю, Ал. Ст. спросил его о какой-то даме, на что седой господин ответил, что она едет теперь в Англию, а потом будет в Крыму.

– Вы тоже туда поедете на лето?

– Нет, знаете, некогда; работа не позволяет, да и разнеживает очень этот южный воздух и природа, после них долго потом работа не налаживается.

«Кто бы это мог быть?» – думала я, с интересом вглядываясь в господина, которого Ал. Ст. назвал Николай Васильевичем. По всей вероятности, тоже из книжных людей; очевидно, шестидесятник, может быть, товарищ Ал. Ст. по прежней деятельности или по партии. Только он совсем не похож на тот тип «интеллигента», к которому так метко отнес Данилов самого Ал. Ст.; что-то трезвое в нем видно, деятельное, иностранный склад. Он как-то быстро, сразу взглядывал на нас во время разговора, и умом светился этот быстрый взгляд. Не понравилось мне как будто что-то в его смехе, несколько нервном; нос его принимал тогда неприятное выражение, а глаза суживались, но в общем он мне понравился и заинтересовал (собой).

– Получил я на днях открытку от Данилова, – начал А. С. – Спрашивает, когда привезти статью для журнала и буду ли я в четверг, 26 июля, в обычный час – между 7 и 8 – дома. Думает приехать. Он ведь имеет теперь бесплатный проезд по российским железным дорогам и может смело кататься во все стороны. Сейчас он в Кубанской области среди сектантов.

– Совсем бесполезный человек, – отозвался на это Н. В. – Ничего он не в состоянии теперь сделать. Во-первых, он уже стал царистом вполне определенного типа, который считает, что народ – это что-то темное, бессознательное, что должен кто-нибудь направлять, и таким направляющим может быть лучше всего царь и правительство. Вот он и играет на два лагеря: с одной стороны, он как будто с правительством, с другой – с народом; и тогда как первое в нем сильно ошибается, считая его влиятельным человеком среди народа, для чего и дает ему поблажки, вроде бесплатного билета, – среди второго он потерял всякий кредит благодаря своей связи с правительством. Да и не теперь только, а и всегда Данилов был человеком, совершенно не способным влиять. Ну что может сделать с толпой тот, кто сам не имеет веры? А ведь у Данилова ее нет нисколько. Все его попытки бесплодны; его можно полчаса послушать с интересом, но пойти за ним – и в голову никому не придет, т. к. Данилов сам не знает, куда вести. Он – человек бесспорно способный, умеет делать смелые и широкие обобщения, был бы прекрасным лектором, но в пророки, каким он себя мнит, он не годится. В конце концов Данилов сделается игрушкой правительства.

– Да, он себя уже сильно скомпрометировал в глазах сектантов, – проговорил Трегубов. – Я никогда не предполагал, чтоб он мог так сильно утратить их доверие! Уж на что теософы народ не фанатический, а и те стали его сторониться, перестали даже присылать билет на свои собрания. О других и говорить нечего. Сильно восстановил он всех против себя.

– И при этом человек, несомненно, хороший, неспособный на подлость, – добавил Ал. Ст. – Он совершенно не понимает того, что правительство, выдавая ему этот билет, имело на него свои виды. Вот теперь повсюду идут толки, чтобы образовывать среди крестьян христианские кружки, по типу немецких. Данилова, конечно, с этой целью и командировали, имея в виду его идею трудовой монархии и выражаемый им консерватизм. А он этого не понимает и думает, что преследует этим свои какие-то цели. Виктор Александрович, несомненно, человек оригинальный, идущий своим особым путем; он всегда стоял отдельно от всяких партий, имел свой собственный взгляд на вещи, который и проводил посильно в жизнь. Так, например, еще в дни своей молодости, когда все передовые люди ратовали за революцию и возбуждение политического и социального движения в народе, Данилов говорил, что для русского народа оно не может идти отдельно от религиозного, что религиозное должно идти рука об руку с политическим и оба должны поддерживать друг друга. И что ж – он тогда же пошел к сектантам со своей религиозной проповедью, подвергся за это ссылке в каторжные работы, затем на поселение, но как только освободился – опять пошел по прежнему пути. И теперь ведь он постоянно среди сектантов, в переписке со многими из них, несомненно, имеет с ними большие связи. А уж сам жизнь ведет вполне аскетическую, подтверждаю это, так как я был у него.

Я никогда не думала, что А. С. серьезно относится к Данилову и признает за ним известные заслуги, поэтому меня несколько удивила горячность его защиты, но вместе с тем очень понравилась; я простила А. С. все его ядовитые подтрунивания над Виктором Александровичем в его присутствии.

– И все-таки никакого пути из всего этого никогда не было, – продолжал настаивать Н. В. – Я хорошо знаю этот тип. У меня есть знакомый, вроде Данилова, некто Надеин. Вы, верно, его знаете, Александр Степанович; он даже шестидесятник, только постарше нас с вами. Он, как и Данилов, совершенно не способен никого слушать кроме себя, ничего видеть вокруг себя, жить чем-то своим и думать, что это свое и покрывает весь мир, что оно-то именно и может спасти мир, а все прочее – мелочи и ерунда. Этот Надеин был как-то в Париже в одно время со мной и сделал там какое-то изобретение. Было это как раз во время процесса Феррера76. Носился он с этим изобретением страшно, ко всем обращался за помощью, совался всюду, куда можно, но нигде не встречал должного сочувствия и, наконец, решил написать Кропоткину в Лондон: приезжайте, мол, немедленно, есть такое важное дело. Тот, понятно, не поехал, ответив Надеину, что не до его изобретения в настоящую минуту, что есть более важное – дело Феррера. А Надеин, как вы думаете? – «Да что, говорит, Феррер! Мое изобретение стоит тысячу Ферреров!» Так вот какие люди бывают! И в чем бы, вы полагали, заключалось это изобретение? В особом ассенизационном аппарате, с помощью которого можно было бы отделять жидкие отбросы от твердых, не заставляя работать над этим людей в неизбежных при этом антисанитарных условиях, это раз, а второе – что твердыми отбросами можно было бы удобрять поля и этим сразу повысить благосостояние человечества больше, чем процессом тысячи Ферреров77. Так вот как бывает! Теперь недавно я получил от него письмо. Умоляет зайти по очень важному делу. Нечего, думаю, делать, может, и впрямь понадобилось что старику. Прихожу. Занимал он меня часа три разными посторонними разговорами, а о деле ни слова. Я и так, и сяк подхожу, у меня ведь, знаете, работа дома осталась; сижу – как на иголках, скоро ли до дела дойдет. И вот, когда я собрался уже уходить, он мне и говорит, вытаскивая из стола кучу каких-то бумажек. «Вот что, любезный Николай Васильевич; теперь в Петербурге готовится международная пожарная выставка, и на ней, конечно, будут англичане, среди которых у вас есть много знакомых. Так не раздадите ли вы им эти листки с объяснением моего изобретения?» Ах ты черт! Надо ж было продержать меня столько ради этого. Работу бросил…

Мне как-то показалось, что Н. В. немножко чересчур лишний раз говорит о своей работе и занятости, но никакого более определенного отношения к этому у меня еще не составилось. Кто его знает, может быть, и правда сильно занят, а может, просто так вошло в манеру говорить о своей работе (ну как у меня, например! Все дурное я всегда отыскиваю в людях по себе).

Но кто же он такой? Что-то интересовало меня в нем сильно. То, что называется здравым умом, и трезвость поражали меня в нем; я как-то не встречала еще людей, которые бы так сразу во всем хватали быка за рога, как говорится (Александр Иванович Введенский – да, но это было совсем не то), и говорили именно то настоящее, что нужно. Если этого не видно из моего рассказа, то вина исключительно на мне.

– А что касается христианских социалистических кружков, – продолжал Н. В., – то меня всегда поражало подобное сочетание двух несочетаемых вещей: все христианство – отрицание, аскетизм, даже пессимизм в здешней жизни, перенесение всех чаяний и рая в небеса; социализм – наоборот: полное утверждение, жизнь, веселие и радость здесь, словом – рай на земле. Какой же может быть христианский социализм?

Тут мнения разделились и Трегубов принялся отстаивать возможность отрицаемого Н. В., а А. С., по обыкновению, произвел опрос мнений всех присутствовавших, желая, очевидно, всех втянуть в разговор.

Так приблизительно покончили с Даниловым.

А. С. рассказал затем о новом с.-р. журнале «Заветы» (? кажется)78, который будет издаваться под главной редакцией эмигранта Чернова (или Черняева?)79, о котором когда-то, тоже у Пругавина, доктор Рахманов, толстовец, говорил, что он его видел всего два раза и оба раза вынес от него самое скверное впечатление чего-то гадливого, как от нововременского Меньшикова (по его сравнению), так что все статьи и рукописи будут отправляться за границу и избранные оттуда уже будут пересылаться в редакцию, в Россию.

– Ничего не слыхал об этом журнале, но заранее говорю, что это затея мертворожденная, – проговорил на это Н. В.

– Почему? – удивленно спросил А. С.

– Да потому что сам был эмигрантом 30 лет и знаю, что значит из‑за границы заправлять делами в России. Уже через два года теряется всякая связь и настоящее понимание здешних дел и жизни. Да и в самом деле, разве можно издалека уследить все смены идей и настроений, так быстро совершавшихся последнее время в нашем обществе!

Тридцать лет был эмигрантом!

Я совсем терялась в своих догадках. Уж не сам ли это Кропоткин? – мелькнуло одно мгновение в голове80, но я сейчас же припомнила лицо того, его большую лопатообразную бороду и нашла, что Н. В. совсем на него не похож.

А мне он начинал нравиться все больше и больше. Нравилось, как он просто и быстро взглядывал на того, к кому обращался; нравилось, как он говорил, немного отрывисто и нервно, внимательно глядя при этом на собеседника; как он держался, несколько как бы отдельно от людей, на некоторой высоте, и многое другое. Казалось, что он их только наблюдает и изучает, без осуждения, без всякой оценки, без какого бы то ни было пристрастия.

За чаем А. С. как-то между прочим сказал Н. В., что позже расскажет ему подробности какого-то дела (какого – к сожалению, забыла), так что, кончив чай, мы с Островской поднялись прощаться, и за нами потянулась и Левицкая, оставив мужчин одних.

Едва мы вышли на улицу и остались вдвоем с Машей, я спросила, не знает ли она, кто это Николай Васильевич.

– Чайковский, – по обыкновению отрывисто ответила она.

– Как Чайковский, тот самый?..

– Ну да…

Мне осталось только вдвойне пожалеть, что я не знала этого раньше и не отнеслась к Н. В. еще внимательнее, еще более наблюдая за ним. Одно утешение, что, может, опять когда-нибудь встречусь с ним у А. С.; а Маша видела его еще у Семевского81.

20/V. Ну конечно, мой vis-à-vis82 держал экзамены и вчера сдал последний, потому что после обеда на его окошке появился огромный букет, чьей-то рукой вставленный в розовый фарфоровый кувшин от умывального прибора, и целый вечер его не было дома. Видно, гулял на радостях.

А сегодня он встал поздно и ни разу не взял книги в руки. Сначала долго стоял перед окном, заложив руки в карманы, зевая и со скучающим видом заглядывая во все окна, а потом присел к столу, потягивался, дрыгал на стуле, как нетерпеливые мальчики за скучным уроком престарелой гувернантки, которой они в грош не ставят, наконец положил локти на стол, опустил на них голову и – заснул, сладко, по-детски добросовестно. Он еще совсем юный на вид, насколько я его сегодня разглядела, почти безусый.

Проспав добрый час в таком положении, коллега встал, переоделся в светло-серый костюм, долго повязывал галстух перед поставленным на столе зеркалом, справившись с ним, покрылся соломенной шляпой и ушел.

Сейчас я пишу уже без лампы, при свете раннего утра, а его все еще нет.

Впрочем, вот он вошел.

Ясное дело, человек покончил с экзаменами! Прежде он себя так не вел.

21/V. О черт! Проклятый Петербург! Чтоб ты провалился! Чтоб грязная волна Балтики снесла тебя бесследно! Чтоб разверзлись топкие болота, на которых ты воздвигнул свои граниты, и ад поглотил тебя! Милый, бесценный Петербург, я желаю для тебя в настоящее время все десять египетских казней83, но больше всего – прочь от тебя, как можно дальше, куда угодно, хоть на край света, хоть черту в лапы!

Эти белые ночи точно незакрывшиеся глаза покойника. Холодные, безжизненные, мертвые, глядят они всю ночь на меня, и не чувствуется в них ни единого движения, ни малейшего биения (пульса) жизни. Прозрачное, немерцающее, словно безвоздушное пространство, бездна необъятная, бесконечная.

Ложусь со светом и встаю с тем же светом, ни на минуту не сомкнув глаз.

Лежу до изнеможения. Не спится… Первое время веду себя довольно спокойно и думаю. Всякие мысли приходят в мою недремлющую голову: и веселые, и интересные, и печальные, и глупые. Наконец, начинаю испытывать (чувствовать) физическое утомление; является желание заснуть. Но сна нет. Нет жизни… (А) тело (между тем) мое начинает как-то судорожно сокращаться, (и) я принимаюсь ворочаться: то носом в подушку, то в растяжку на спине, то свернувшись калачом и задрав нос кверху. Ничего не помогает… чем больше ворочаюсь, тем дальше уходит сон. И лежать смирно нет уж сил. Подушки превратились в жесткие комки и как камни давят голову. Уже не до дум. Хочется только одного: заснуть, ради и во имя чего угодно…

Сон не идет…

Вместо него – злость и раздражение. Нервы взвинчиваются; кулаки сжимаются; я начинаю стучать ими по полу (я сплю эту зиму на полу), в стену. Стучу сначала слабо, потом все сильнее, чтобы почувствовать хоть боль. Не помогает! Сна нет…

Наконец, я не выдерживаю больше, вскакиваю и как бешеная начинаю метаться из угла в угол, из конца в конец, сотни, тысячи раз измеряю свою комнату, как дикий зверь в клетке. Бегаю все быстрее, до тех пор, пока не падаю, разбитая до того, что не в состоянии уж ни повернуться, ни стукнуть кулаком.

Тогда начинается что-то похожее на дремоту. Бледная, такая же немигающая, как сама ночь и утро, подползает она к моему изголовью, и меня охватывает оцепенение. Я как будто забылась, но вместе с тем чувствую все, что происходит вокруг, и порой даже не знаю, сплю я или нет, во всяком случае готовая каждую минуту раскрыть глаза и продолжать то же состояние, которое было за минуту перед тем.

Приходит полное утро.

За стеной начинают вставать. Лидия разводит самовар и немилосердно стучит (о дочь сатаны!) по полу поленом, выкалывая из него щепы. Я стучу ей в стену что есть мочи, она – преспокойно продолжает свое, несмотря на то что каждый день я с ней воюю за это.

Но вот щепки наколоты, я опять впадаю в оцепенение.

Вдруг дверь ко мне отворяется: «Барышня, прачка пришла…»

– О Господи! – призываю я уже добрую силу, – да просила ж я не будить меня84! Пусть приходит кто угодно, десять тысяч прачек, пусть все горит, проваливается, только Бога ради дайте мне заснуть…

Лидия с ворчанием уходит. Но дело мое окончательно проиграно: даже былое оцепенение не приходит, и я подымаюсь со своего ложа белее самых белых петербургских ночей…

И так каждый день вот уже полторы-две недели. И красота их мне не в красоту.

А как наслаждалась я Петербургом в прошлом году этой порой. Я тоже осталась одна, и белые ночи как хороши были! И спалось после них как хорошо!..

А теперь – устала… «Умереть – уснуть…»85

23/V. Голубушка Lusignan! Она сегодня опять принесла мне корму: наделала буттербродов и в мое отсутствие занесла их мне.

Сколько людей мне делают добро на каждом шагу, а я?..

Противная эгоистка! Вчерашней ночи я забыть не могу!..

Вечером. Сколько все-таки басен заимствовал Крылов у Сумарокова. Но зато и какая разница в исполнении. Все равно как Шекспир и его бесталанные источники!

А может быть даже, Крылов и не заимствовал, а просто у него с Сумароковым был один общий источник.

Вот сходные басни у них: «Феб и Борей», «Дуб и Трость», «Лисица и Журавль», «Блоха» (тут только два места: «Слона потом вели на улицах казаться» и затем блоха, сидя на слоне: «О как86 почтенна я! Весь мир ко мне бежит, мир вид мой разбирает И с удивлением на образ мой взирает», – совсем как – «Мы пахали»); «Учитель и Ученик» (тема и мораль та же, что в «Кот и Повар» Крылова), «Пастух-обманщик», «Лев, Корова, Овца и Коза» (кажется, на эту тему есть и у Крылова), «Лев состаревшийся».

Сходный с «Блохой» мотив и в баснях: «Комар», «Надутый гордостью Осел», «Высокомерная Муха» и мн. др.

Дальше сходные басни: «Старик со своим сыном и Осел», «Ворона и Лисица» (у Сумарокова: «Какие ноженьки! Какой носок! Какие перушки! Да ты ж еще певица: Мне сказано, ты петь велика мастерица»), «Хромая лошадь и Волк» (кажется, есть и у Крылова), «Раздел» (а что это за Казицкий*, о котором Сумароков упоминает в баснях «Арап» и «Порча языка»?), «Друг невежа», «Хвастун», «Лягушка» («Возгордевшаяся лягушка»), «Осел и Собака» (кажется)87, «Горшки», «Ремесленник и Купец», «Конь и Осел», «Крестьянин и Смерть», «Лисица и Козел», «Волк и Журавль», «Лев и Мышь», «Лисица и виноград», «Мужик и Змея»88.

Таким образом, все эти басни, можно думать, Крылов заимствовал у Сумарокова.

27/V. На безрыбье и рак рыба!

Нестор Александрович как-то сказал, что талантливая вещь, одна из талантливейших даже, «У последней черты» Арцыбашева89, ну я и прочла теперь первую часть ее.

Что ж, талант, конечно, есть. Слог сильный, красочный; отдельные сцены очень хороши; некоторые места захватывают; фигура доктора Арнольди выполнена в высшей степени художественно; любовь его к умирающей Марии Павловне и сама она – полны поэзии (испорчена только сцена ее умирания появлением шаблонного типа врача-чиновника и ее собственной истерикой). Но в общем – какой-то скукой веет от нее. Наступает taedium vitae90 не только от того общества, пресыщенного, расслабленного, неверующего, полудегенеративного, в которое вводит нас автор, но и от всех его образов и мыслей. Чем-то тусклым, давно знакомым ложатся они на мозг; все это – знакомые раньше гнойные пузыри и нарывы времени, отраженные уже им в «Санине» и успевшие с тех пор наскучить и потерять интерес новизны. Если они и попадаются еще где-нибудь на окраинах, то они уже не характерны для настоящего мгновения.

Положим, общий вопрос, им затрагиваемый, интересен, но ведь Арцыбашев не решает его и здесь, да к тому же подходит к нему не новыми путями.

А кроме того, в романе то и дело попадаются кусочки то из Достоевского (Арбузов в сцене кутежа и сцене с Нелли – бледная копия Мити Карамазова. Наумов в своих речах о самоубийстве (264–265 стр. по заграничному изданию) перефразирует Шатова (?) из «Бесов» и пр.); то из Толстого (ротмистр Тренев в ссорах с женой повторяет мотивы «Крейцеровой сонаты»); то из Куприна (резонирующие типы офицеров рядом со студентом Чижом напоминают места из «Поединка»91, если я его достаточно помню, читала давно, так что здесь могу и ошибаться).

Общее миросозерцание поэта крайне неутешительно: приводит нас к какому-то тупику, из которого не дает выхода даже проповедуемая любовь-страсть, любовь-ощущение. Может быть, решение задачи последует в остальных частях, от первой же остается впечатление тяжкое, унылое. Какой-то рок в образе доктора Арнольди, этой стороной своей напоминающего символические фигуры Л. Андреева (Некто в сером, Бабушка из «Анфисы» и пр.)92, скучный93, бесстрастный, равнодушный вследствие своего кажущегося всепонимания и бессилия тяжело гнетет читателя, придавливая как червяка к земле и лишая всякой силы и бодрости. Но это, конечно, не касается таланта, а известной психической особенности автора. А принадлежи дарования Арцыбашева человеку более здоровому, вещь могла бы быть крупной и стать наряду с классическими произведениями русской литературы. Арцыбашев большой мастер живописать; в некоторых картинах чувствуется художник, привыкший работать большой кистью и знающий тайну игры и сочетаний красок, эффектной группировки и пр. Таковы, например, две картины господ и мужиков у костров Ивановой ночи; обнаженная Женичка на отмели песка; ее красное платье и великолепные солнечные пейзажи, в которых так и чувствуется зной и истома страсти, иной раз – нестерпимая духота, насыщенная пылью, которая ложится густым слоем на легкие, затрудняя дыхание, и на клеточки мозга, теряющие через это всякую чувствительность к восприятиям и способность к деятельности.

В некоторых сценах много драматизма, но часто они испорчены каким-нибудь грубым, режущим чувства пятном или неестественным выкриком и визгом.

Это жаль и показывает недостаточность художественной чуткости и тонкости самой натуры.

И в результате – …как меня тянет писать!..

Ну, теперь уж скоро: на днях перееду на дачу и там отдамся перу и бумаге, как любовница страстным объятиям возлюбленного (!!). Наконец-то придет этот момент…

К экзаменам, конечно, не приготовлюсь, хотя ими объясняю маме и всем прочим свое желание остаться под Петербургом.

Драма, драма! Когда я приступлю к тебе?

1/VI. Великолепно! Я очень довольна. Первый раз в жизни я устроилась именно так, как хотела, и что важнее – довольна этим.

Впрочем, что будет дальше!

Я поселяюсь в Саратовской колонии94. Песочная, Парголово, Лахта95 – эти соблазняющие дьяволы – все прошло, как мимолетное настроение, на которое меня настраивали все, кроме меня самой, и которому я уже готова была поддаться.

А в Саратовской колонии я буду жить на чердаке дачи № 1396. Там есть такая комната. Еще сегодня в ней жили куры, но завтра уже, по всей вероятности, их оттуда уберут, толстая, добродушная Mutter97 вымоет в ней пол, поставит стол с тремя ногами, дырявый стул; красный Vater98 смастерит какое-нибудь ложе из досок, – и послезавтра вселюсь в нее я. А кому там окажется лучше: курам или мне – покажет будущее.

Все удовольствие будет мне стоить 5 р. в месяц, да за 6 р. какая-то Божья старушка, живущая у немцев внизу, берется кормить меня чем Бог пошлет. На белье, керосин, молоко, хлеб, поездки в Петербург и все прочее – остается 9 р.

Итак, я довольна всем: и бюджетом, и местом, и одиночеством. Ах, за последнее время мне так опротивели люди, что я мечтаю об одиночестве.

На страницу:
15 из 23