
Полная версия
Записки о виденном и слышанном
Таким образом, архитектура завершила и отразила уже эту эпоху.
(Так мы с ним решили вчера, но теперь я думаю, что ее дело еще не закончено, что все это тоже еще только период подготовительный и завершенным он может быть только в произведении единоличного творчества. Еще должен появиться волшебный строитель, который увековечит стиль модерн в каком-нибудь памятнике, как Кельнский собор, византийская София, испанская Альгамбра. Все равно, конечно, в какой части света он появится, но без него архитектурная эпоха не может считаться оконченной и завершенной.)
Теперь дело за живописью. Декадентство сделало свое дело: оно произвело встряску по всем членам искусства и внесло повсюду струю свежего воздуха. Но, конечно, оно только встряска, только подготовительная работа, которая теперь может считаться оконченной. В живописи декадентство дало217 новые краски, теперь наше дело дать новую композицию, собрать все, что ими сделано для выработки новой линии, нового изгиба; на основании их мы и должны дать новые законы компоновки. Красочные пятна декадентства отчасти уже использованы Савиновым, Бродским и пр.; осталось добиваться соответствующей духу этой эпохи композиции, тогда и живопись завершит свой период. А это брожение несомненно идет у нас. Все академисты теперь только и говорят о композиции, о необходимости все внимание обратить на нее. Мы сейчас вовсе не стоим, мы собираемся с силами, чтобы произвести своего Леонардо-да-Винчи или Рафаэля, и он, конечно, придет.
Таковы результаты, к каким мы с Тото пришли в конце нашего разговора.
Все это я ему в разное время говорила и раньше и постоянно настаивала на том, что нельзя так узко замыкаться в свою специальность, что непременно нужно оглядываться на всю жизнь вокруг, по мере возможности читать и не довольствоваться одним только удачным воспроизведением красочного пятна или части формы.
Теперь он все это воспринял, наконец, и переработал, конечно, по-своему, как и каждый из нас.
С тех пор как Тото поселился у мамы и мы стали чаще с ним видеться, он особенно шагнул в этом направлении, т. к. я часто приходила к ним с книгой и, читая, таким образом, вместе, мы постоянно говорили о прочитанном, так что мысль Тото поневоле немного расшевелилась и даже дала блестящие, на мой взгляд, результаты.
Несчастие его эта бесхарактерность! Им можно вертеть в какую угодно сторону.
Когда 3 года назад мама с ним переехала в Петербург и мы жили вместе – Тото был тогда как-то серьезнее и серьезнее относился к задачам искусства. Но после того, как я от них уехала и он попал в беспутную компанию учеников и учениц школы Гольдблата, а затем еще в веселую компанию маминых курсисток – он сразу ушел из-под моего влияния и стал смеяться над всем, что я ему говорила.
Я оставила его, зная, что не справлюсь с ним, т. к. новизна жизни этой богемы захватила его, да и нужно было отдать дань молодости с ее веселыми кутежами и пренебрежением ко всяким авторитетам. И вот он закусил удила. Следствием было то, что он тоже стал жить отдельно и не показывался нам с мамой на глаза по целым неделям.
Мало-помалу, однако, Тото опять стал приближаться к нам и в конце концов не выдержал и поселился нынче после Рождества у мамы. Не может он жить один, не умеет и скучает, несмотря на всю свою храбрость и воображение о своей силе и несклонности к семейной жизни. Пока в прошлом году рядом с ним жили Аленушка218 и Люба (жена Саши Соловьева)219, – которые и перетащили его к себе и за ним ухаживали, – он в нас не нуждался, теперь же ни одной опекающей женской души нет возле него. А без женщины он жить не может; слишком у него нежная, требующая ласки душа. Уж ухаживает теперь за ним мама – просто страсть! Поэтому пока что мы все наслаждаемся согласием и миром.
Конечно, не обходится без взрывов, но это все больше с моей стороны. Вот я так уж действительно «одынец», как меня прозвал когда-то Тото. В этом я похожа на Дима220.
Теперь, если мне только удастся еще сделать переворот в мнениях Тото на обязанности человека по отношению к другим и на необходимость известного долга, – и я буду совершенно счастлива и смогу сказать себе, что жизнь моя прошла не совсем даром.
По своей мягкости и доброте Тото делает много хорошего, гораздо больше меня самой, но сознания долга у него как-то нет, да он и не желает его признавать. Я хочу подвести этот фундамент долга под его поступки, ничуть не нарушая, конечно, его доброго расположения и природного стремления к хорошему; не сухой кантовский категорический императив, а полный жизни и любви шиллеровский идеализм.
Ну – «поживем, увидим», как говорит Маша. «Коли не врет – так правда», – ее же слова.
10/IV. В субботу был у меня Нестор Александрович. Так это хорошо, тихо да мирно, мы с ним беседовали, а Лидия Семеновна, по обыкновению, испортила мне вечер! И ничем же не проберешь ее. Мне и жаль ее, и люблю я с ней иногда говорить, и злит она меня иногда до невозможности.
Когда ее нет, все наши разговоры носят спокойный дружеский характер, с ее же приходом – Н. А. начинает «умирать»; голова его сейчас же свешивается набок, глаза сонно полузакрываются, губы бледно улыбаются, а голос делается чуть слышным. Да и правда! Она сейчас же начинает забрасывать его целым градом вопросов, при этом все в таком роде: «Нестор Александрович, вы читали такую-то вещь Жан де Невриля (или что-нибудь в таком роде)»221; «Нестор Александрович, а как вам нравятся Гонкуры?»; «Нестор Александрович, а правда, какая гадость должна быть суконная постановка “Гамлета” у “Художников”?»; «Нестор Александрович, а как вы относитесь к Чехову?» и пр. и пр., без передышки, без перерыва.
В результате – я никогда не имею возможности поговорить с ним о том, что меня интересует.
11/IV. Ура! Я победила Вас, г-жа Мысль222! Отныне полно Вам властвовать надо мной, и теперь уж не я, а Вы моя Antilla223. Так же незаметно и властно, как Вы вселились в лучшую часть моего ума, так же незаметно и властно я прогнала Вас оттуда и отправила на задворки, разрешая изредка, и то не иначе, как по нашему зову, являться потешить нас. Этим подвигом мы доказали, что в нас есть еще, слава Богу, гордость и сила, не вся вышла на борьбу с Вами и прочими Вам подобными одержимостями.
А что, как она ответит мне: «Не хвались еще заранее!..» Ведь шутка ли расстаться с такой мыслью! Ведь скучно и серо будет без нее. А если только я призову ее раз, не придется ли тогда опять «писать пропало», и уж похуже, чем в первый раз?
Эх-ма!
Но Боже, как много мне надо записать! Сколько интересного на каждом шагу, и ничего не успеваешь сделать. За это время я опять немного оживилась и глаза мои раскрылись на то, что происходит вокруг меня.
12/IV. Нет, положительно с каждым днем я убеждаюсь все больше и больше, что я становлюсь человеком совсем (terre à terre224) земным. Все жизненное, видимое и осязаемое захватывает меня, ко всякой же абстракции я остаюсь холодна. Даже природа, которую я люблю ужасно, не всякая способна заставить меня забыться. Если она что-то близкое мне, как, например, луг, лес, поле, где я могу в восторге броситься на землю, дотронуться до дерева, сорвать (да, варварство! согласна) цветок, – душа моя растворяется ей навстречу, я обнимаю ее своими духовными объятьями и в ней растворяюсь вся, счастливая и наслаждающаяся. Если же это морской берег или вдали виднеющиеся горы (последние, впрочем, видала только на картинках), – оно не способно захватить меня. Конечно, я наслаждаюсь тоже, но холодно, больше разумом, чем чувствами, это для меня какая-то прекрасная абстракция, как, например, прекрасная архитектоника «Критики чистого разума»225, а не живая красота.
Вот вчера, например, я пошла под вечер погулять на Неву. Небо было покрыто синими облаками, сквозь которые виднелось кусками синее вечернее небо, и Нева была вся синяя-синяя, удивительно чистого цвета. Противоположный берег более обыкновенного уходил в синюю туманную даль, и только новая церковь (в память моряков226) ярко выделялась белым силуэтом на этом фоне, а золотой купол ее, с точно текущими из-под него холодными струями суздальского орнамента, переливал блестками вечернего освещения. Нева казалась шире, чем всегда, т. к. была пока свободна от барок и по ней не сновали взад и вперед отвратительные каракатицы – шитовские и финляндские пароходишки227. Налево длинной цепью темнели арки пролетов Николаевского моста228, направо – у Нового Адмиралтейства229 – несколько заново выкрашенных судов, впереди которых красовалась щегольская «Полярная звезда»230.
От нашей пристани231 отчалил ялик с двумя пассажирами, и я долго следила, как лодка двигалась наперерез волнам. Потом потащился буксир с огромной баржей.
Вспомнилась милая Волга, мои вечерние прогулки в лодке в одиночку, когда ветер, рябивший воду волнами, уходил на покой и Волга засыпала, слегка дыша тихо и ровно, как спящая красавица, видящая сладкие сны.
Милая Волга! Понимаю, как можно любить ее и всю жизнь мечтать об ней даже тем, кто только раз всего видел ее.
Вспомнив все это теперь, мне страшно захотелось взять ялик и поехать самой, но… у меня не было ни гроша. Кажется, тот человек навеки сделался бы мне другом, кто дал бы в этот момент возможность проехать в лодке.
А яличник между тем благополучно переплыл Неву и возвращался уже назад. Я поскорей ушла от соблазна, вправо по берегу к Горному институту232.
Я была там впервые, и мне очень понравился фронтон здания с колоннами, лестницей, со ступенями, спускающимися вниз во всю ширину его, и двумя бронзовыми группами по сторонам233.
По дороге заглянула в собор на набережной (кажется, какое-то монашеское подворье)234. Там шла служба. Пели два хора, и церковь была ярко освещена.
В первый момент она мне понравилась: посреди сидел на возвышении архиерей (или архимандрит, кто его знает!), от него в два ряда расходились чинно стоящие священники, сзади помещался хор взрослых, на клиросе – хор мальчиков. Царские врата были открыты, и за ними как-то волшебно вырисовывались прозрачные цветные фигуры святых на синих стеклах окон. Подымались клубы дыма, пахло ладаном, мерцали свечи, и все это вместе со звуками хора и мольбами присутствовавших неслось вверх, под своды купола с продолговатыми окнами кругом.
Я люблю иногда на минуту зайти в церковь во время богослужения освежить старые чувства, но уже через несколько минут мне делается скучно. Так было и теперь. Хор стал вдруг довольно безбожно драть уши, архиерей и священники отчаянно загнусавили, живопись на стенах сделалась грубо-лубочной, запах ладана – приторным, а физиономии молельщиков – тупыми и деревянными.
Я вышла. На дворе уже порядочно потемнело, и всюду горели белые электрические фонари235. Небо совсем расчистилось, появился половинный месяц, и Нева стала (сделалась) молочно-голубой, как опал. Трудно сказать, когда была она лучше: час назад или теперь, когда в ней отражались, обрамляя ее кругом, фонари и вся она точно застыла (застыла как зеркало).
Было очень хорошо! Я вполне насладилась прогулкой, но чувство какой-то неудовлетворенности и грусти копошилось где-то глубоко в душе. Собственно, вечерние пейзажи: эта дремлющая и грезящая тишина, – почему-то всегда оставляют его во мне.
А может быть, потому, что мне не удалось покататься в лодке? Тогда я больше слилась бы с природой, больше почувствовала бы себя частью ее, а не сторонним наблюдателем (ее роскоши)?
13/IV. Вчерашний вечер перенес меня на минуту в далекое прошлое первого года на Курсах, когда мы с Lusignan затевали журнал236.
Как это ни странно звучит, но у Пругавина его затея с журналом и, главное, его собственное настроение при этом мало чем отличается от нашего, и я думаю поэтому, что и из его журнала так же ничего не выйдет.
Конечно, он его пустит в ход; конечно, у него будут деньги на это; конечно, выйдут, может быть, 2–3, а то и все 12 номеров, но корней, мне кажется, журнал все-таки не пустит: нет в его программе определенности и неизвестно, кого и чем может он удовлетворять; всех понемножку и никого в частности. С одной стороны, Александр Степанович как будто хочет, чтобы журнал обслуживал религиозные нужды народа, для чего и название ему дал: «Религиозные искания»; с другой – в нем как будто должны помещаться научные изыскания о сущности религии, о психологии религиозного чувства, и хроника, и библиография, и художественный отдел на религиозные темы, и еще всевозможные отделы, всего числом, кажется, 15. И это при предположении выпускать журнал еженедельно! Можно себе вообразить, что за разношерстная мозаика должна из него получиться. Словом – совсем вроде нашего журнала. Все аккуратно (у нас, впрочем, аккуратности не было) расписано на бумажечках, придумано заглавие, составлено вступительное слово. А есть ли сотрудники? – Да они сами налетят как коршуны, чуть только узнают, что есть добыча, вроде нового журнала.
Все по-«интеллигентски»: масса энтузиазма, масса идеализму, бездна искреннего желания послужить на пользу ближнего, но дела, необходимой деловитости…
Прекраснейший человек Александр Степанович, с живой, хорошей душой, с горячим стремлением к добру, но все-таки вряд ли из его журнала выйдет что-нибудь живое. С каким увлечением, даже страстностью говорил он вчера о своем предприятии, с какой любовью и нежностью держал в руках эти чистенькие, аккуратным почерком исписанные листки! Как будто в них уже все и заключалось, как будто они были уже тем, к чему он стремился.
Несомненно, он увлечен своей идеей; увлечение это само по себе прекрасно, но доверия мне не внушает: слишком знакомо оно мне самой, слишком понятно, и я уже знаю теперь, что дела из такого рода увлечения не выходит. Это как бы увлечение для увлечения, увлечение – как самоцель, и в этом все оно и разряжается.
За последнее время мне стало знакомо увлечение другого рода, более надежное, а то – прекрасно только как подготовительные шаги, только как украшение молодости и непонятных самому себе исканий.
К Пругавину очень подходит название «интеллигента», данное ему Даниловым в том значении, в каком его может дать «народник»-разночинец, знающий народ и живущий с ним одной жизнью (хотя все это не совсем подходит к Данилову, но название-то он дал именно такого значения). Ведь правда, Александр Степанович знаком с народом только по рассказам и сам не умеет подойти к нему по-настоящему, слиться с ним, хотя служить ему желает всей душой. Он – отживший уже тип «кающегося дворянина», который здоровается с мужиком за руку, но одев предварительно перчатки237.
Был вчера у Александра Степановича Легкобытов. Это – бывший хлыст, свергнувший с себя иго Щетинина, как он говорит, и познавший свободу и истину238.
Сначала он сидел молча, но за чаем, после того как мы посмеялись немного над Даниловым за его роман с якуткой, который он сам описал и дал прочесть Пругавину, а тот уж поделился им с нами две недели назад239, – причем Александр Степанович подсмеивался над Даниловым иногда довольно ядовито и даже зло, несмотря на все свое добродушие (Александр Степанович не может ему, кажется, простить знакомства с «Русским собранием»240 «Трудовой монархии», своеобразной защиты смертной казни и особенно презрительного и недоверчивого отношения к ожидаемому детищу – журналу; Данилов, в свою очередь, не прощает Александру Степановичу его «интеллигентности»), – после этого Виктор Александрович Данилов стал развивать свой известный нам уже взгляд на брак. Улучив минуту, Александр Степанович прервал бесконечного Данилова и попросил Легкобытова изложить свой взгляд на это дело.
И тот начал.
Боже, что это был за страшный хаос чувств и мыслей, высказываемых с огромным увлечением, переходящим в азарт. Я сидела с ним рядом, поэтому все громы его голоса, с минуты на минуту усиливающегося и переходящего положительно в крик, обрушились на мои уши, и я сначала была так оглушена ими, что не в состоянии была услышать и понять ни слова и потеряла всякую способность соображения.
Так же действует на меня и Машин голосок, если мы сидим (с ней) близко друг от друга и она увлечена…
Время от времени Легкобытов тыкал в меня пальцем и хватался за борт моего жакета. Сущность его новых взглядов сводится к следующему.
Человеческая личность ценна сама по себе. Но полную ценность она получает только тогда, когда познает истину, т. е. воплотит в себе Бога, Слово, Имя. Имя это есть – Муж и Жена, но одно без другого получиться не может: только через Жену получает мужчина имя Мужа, только через Мужа получает женщина имя Жены; этим оправдываются слова Писания: «и будут две плоти во едину»241. Муж и Жена дают третье – Жизнь, т. е. ребенка; в этом вся тайна: кровь, т. е. Жена, и вода, т. е. Муж, дают Жизнь, вечную, бессмертную. Познав это, человек не знает другого Бога, кроме самого себя. Прежде, пока люди не знали тайны бытия, Бог был далеко от них, где-то на небе вместе с этой тайной, но с тех пор, как человек познал тайну и познал самого себя – Бог воплотился в людях, так как вся тайна Бога заключается в браке, т. е. в получении человеком Имени. А раз Бог – в человеке, значит, вся вера, надежда и любовь, которые прежде питались людьми к Богу, должны теперь относиться к человеку, а именно: Муж должен так любить Жену свою, как Бога, а Жена – Мужа. Все жертвы, все служение и все помыслы человека, принадлежавшие прежде Богу, должны теперь переноситься Мужем и Женой друг на друга. Бог – в них, они сами – Бог; Он с небес, через 6 дней творения, перешел на землю, воплотился в людях, так что вне их нет никакого Бога.
Вот приблизительная сущность его взглядов. При этом масса противоречий, совершенно, казалось бы, не уживающихся друг с другом, преспокойно уживаются в нем; он их не замечает. Человеку нужно было чем-то понять и осмыслить свою жизнь, и он сделал это сообразно со своим разумением, не заботясь о том, удовлетворяет это каким-нибудь требованиям других или нет. Ему нужна фикция для оправдания своих поступков, и он ее выдумал. Недаром кто-то (Вольтер242, что ли) говорил, что, если бы не было Бога, его нужно было бы выдумать243; а Кант прямо утверждал, что jeder arme[r] Teufel muss seinen Gott haben244. Да и чем эта туманная, полная противоречий теория Лехкопытова не Бог, раз она дает ему возможность жить, осмысливает его жизнь, удовлетворяет его душевным запросам? По Сеньке и шапка, говорит пословица, и уж заслуга человека та, что он сам потрудился над изобретением его, а не взял готовый залежавшийся хлам другого.
Конечно, не с точки зрения теософов! Они даже и не найдут здесь Бога, как и во всех наших религиях: искусстве, науке, государстве, этике. Для теософов мы, вместе с Лехкопытовым, атеисты, да не в том суть: важно, что человек сумел создать себе интеллектуальную надстройку к физической жизни и ею и ради нее определяет смысл своего существования.
– Когда человек взял жену, он стал собственником в том царствии, которое перенеслось с неба на землю, – говорит Лехкопытов, – он как бы получил свой участок, и цель и обязанность его жизни – обработать его возможно лучше.
– Ну а если взятый вами участок окажется неподходящим для вас, если вы увидите, что не можете с ним справиться, что жена к вам не подходит? – спросил его кто-то.
– Этого быть не может: я смотрел, когда брал, и ничего больше до меня касаться не должно.
– А если вы видите, что жена совсем вас не слушает: вы ее учите хорошему, а она развратничает, пьянствует, дерется.
– И это до меня не касается: она может делать, что хочет, а я должен нести свое. Я с ней сошелся не для того, чтобы удовлетворять свою страсть, а чтобы получить через нее свое имя и сделаться собственником, – отвечал Лехкопытов.
Однако через несколько времени уже оказалось, что он может разойтись с женой; что если у него умерла одна жена, он может взять вторую, и за это время, что он вышел из хлыстов, у него первая законная жена умерла, вторую – недавно свез в психиатрическую больницу, так что теперь, если доктор скажет, что надежды на ее выздоровление нет, он возьмет третью.
Ну, – могущие вместить да вместят, а я отказываюсь.
14/IV. Некто Левицкая, особа ужасно нудная (мы познакомились с ней у Пругавина), привела вчера к Маше Гусакова, писателя.
Симпатичное он произвел на меня впечатление. Тихий, скромный, незаметный, но по некоторым небольшим замечаниям об отдельных писателях и произведениях можно было заключить, что у него есть известная тонкость понимания.
Мало он, верно, образован, это жаль, но если он серьезно предан литературе, то дело будет вполне поправимым. Мало тоже людей видел, мало, верно, знает жизнь, да и немудрено: где там монастырскому послушнику, каким он был, или архиерейскому келейному людей смотреть и себя показывать.
Назад мы шли с ним вместе, и я позвала его к себе. Обещал. Если придет, буду рада.
Позже. Боже, Боже, какой ужас! Я сегодня только прочла о гибели «Титаника»245!
Какой кошмарный ужас! И я живу на свете, не зная, что делается вокруг.
Ужас, и вместе красота, жуткая, безумная, величественная. При чтении заметки в «Новом времени» эта картина сама собой нарисовалась перед глазами, со всей силой и яркостью действительности. О, если бы силы изобразить ее так, как видишь и чувствуешь, со всей кровавой любовью и торжественной осанной погибшим!
Дико, чудовищно то, что я говорю, но как это поднимает душу. Тут не наслаждение зрелищем; тут – страдание, глубокое, сильное, но и красивое, величественное, как страдание при чтении или созерцании безумного короля Лира или Эдипа.
Это безбрежное море… этот черный мрак… эти зловещие льдины… этот погружающийся в бездну могучий гигант… эти руки… руки, с мольбой протягивающиеся из воды… эти весла, их отталкивающие, и эти фигуры, спокойно и величественно ожидающие своей гибели…
О, жить, жить, чтобы знать таких людей, чтобы научиться умереть как они!!..
16/IV. Нет, скучно без г-жи Мысли! Буднично… Нет упоений, нет восторга, нет сладких мук… Да, в прошлом они кажутся сладкими.
Скучно! Alltags Erinnerung!..246
18/IV. Была сегодня у Короленки в «Русском богатстве»247. Ожидала увидеть высокого, статного мужчину с черной окладистой бородой и черными глазами, каким знала его по портрету, а навстречу мне поднялся небольшой старичок, сгорбленный, глуховатый.
Когда я заглянула в указанный мне кабинет, где он принимал, я подумала, что ошиблась, попала не туда, т. к. никак не могла ожидать, чтобы сидящий за письменным столом простоватой наружности седой старик был Короленкой. Но это был он, и я тотчас же узнала его по взгляду, спокойному, доброму, умному, внимательному взгляду, от которого все лицо его сразу стало иным: мягким и необыкновенно привлекательным.
Короленко пригласил меня войти, я поклонилась и назвала свою фамилию. Короленко переспросил, приставляя руку к уху, чтобы лучше слышать, и не спуская с меня изучающего взгляда.
Я пришла с «Отживающей стариной» (описание поездки на Светлое озеро в прошлом году) и просила Короленко сказать свое мнение об ней.
Наговорила, конечно, кой-чего лишнего при этом, без чего свободно можно было обойтись, ну да ничего уж с этим не поделаешь: язык мой – враг мой. Что-то ответит!
Я, собственно, совсем не на то рассчитываю, что она может быть напечатана: по-моему, она длинна и скучновата, мало разнообразия, мало поэтического оживления, но мне интересно, найдет ли Короленко хоть какие-нибудь способности во мне. Если они есть, то они могут обнаружиться и здесь, мне кажется, хотя я сама совсем не удовлетворена рассказом: протокольно, и вообще это не то, что влечет меня к себе.
Порой мне все еще кажется, что я могу «выписаться», как лошадь «выездиться», порой же – что ни искры, ни проблеска литературных способностей во мне нет.
20/IV. Когда-то, еще до моего знакомства с Нестором Александровичем, я слышала, что он очень нелюбезен и даже невежлив с курсистками. Теперь я знаю его уже три года и потому смело могу сказать, что это не может быть правдой. Во-первых, он слишком воспитан для того, чтобы быть невежливым; во-вторых, он слишком добродушный и доступный для того, чтобы быть нелюбезным; наконец, в-третьих, могла не раз убедиться на опыте, насколько это чуткий и деликатный по душе человек. А что он не тает перед нашим братом и не говорит пошлых комплиментов – это верно, но это только к чести его.
За время нашего знакомства Н. А. приходилось видеть меня в разных положениях и в разных душевных состояниях: и когда я делала глупости, и когда я страдала неврастенией почти до невменяемости, и когда я находилась в чаду творческих восторгов (глупо! но это так), – и каждый раз мне приходилось только удивляться его снисходительности и необычайной деликатности в отношении меня.
Что я для него?.. Да ровно ничего. Раз как-то случайно судьба забросила меня на тот путь, по которому он шествовал в триумфальной колеснице, и он заметил меня и мою беспомощность, требующую постоянного участия, не отвернулся и не прошел мимо, а остановился, чтобы помочь мне.