bannerbanner
Крошка Доррит
Крошка Доррит

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 17

Высказав этот краткий символ веры, доктор, который был старожилом в тюрьме, возбужденный более обыкновенного выпивкой и необычайным для него ощущением денег в кармане, вернулся к своему другу и товарищу по охриплости, одутловатости, багровости, картам, табаку, грязи и водке.

Должник был человек совсем иного рода, чем доктор, но уже начал подвигаться к той же точке по противоположной стороне круга. Совершенно подавленный заключением в первое время, он вскоре стал находить в нем какое-то мрачное удовольствие. Он сидел под замком, но этот замок, не выпуская его из тюрьмы, не допускал к нему многих забот. Если бы это был человек, способный встретить лицом к лицу заботы и бороться с ними, то разбил бы свои цепи или свое сердце, но, оставаясь тем, чем был, только бессильно скользил по гладкому спуску, не сделав ни шагу вверх.

Избавившись от запутанных дел, в которых дюжина юристов не могла найти ни начала, ни конца, ни середины, он мало-помалу пришел к убеждению, что его жалкое убежище гораздо спокойнее, чем это казалось ему раньше. Он давно уже развязал свой портплед; его старшие дети постоянно играли на дворе, и всякий в тюрьме знал малютку и до некоторой степени считал ее своей собственностью.

– Я начинаю гордиться вами, – сказал ему однажды его друг-тюремщик. – Скоро вы будете старейшим из здешних обитателей. Без вас и вашей семьи Маршалси осиротеет.

Тюремщик действительно гордился им и отзывался о нем в самых лестных выражениях, разговаривая с новичками.

– Обратили ли вы внимание, – говорил он, – на того господина, что вышел сейчас из комнаты?

Новичок, как водится, отвечал: «Да».

– Был настоящий джентльмен, превосходнейшего воспитания. Однажды был в гостях у самого директора, пробовал новое фортепиано. Играл ну просто на удивленье. А насчет языков… знает все на свете. Был у нас одно время француз, так, по моему мнению, он понимал по-французски лучше этого француза. Был итальянец, так он и его загонял в полминуты. Вы и в других тюрьмах встретите людей почтенных, не стану спорить, но если хотите видеть настоящего знатока по тем предметам, которые я назвал, пожалуйте в Маршалси.

Когда младшему ребенку исполнилось восемь лет, жена должника, давно уже прихварывавшая от наследственного недуга, а не вследствие заключения, к которому она относилась так же, как муж, поехала в деревню навестить свою бывшую няньку и там умерла. Он две недели не выходил из своей комнаты, и один помощник адвоката, попавший в тюрьму за долги, сочинил для него сочувственный адрес, под которым подписались все заключенные. Когда он снова появился среди публики, у него прибавилось седых волос (он рано начал седеть), и тюремщик заметил, что его беспокойные руки снова стали прикасаться к дрожащим губам, как в первое время заключения. Но месяца через два он оправился, а тем временем дети по-прежнему играли на дворе, только в трауре.

С течением времени миссис Бангем, давнишняя посредница между заключенными и внешним миром, одряхлела и стала все чаще и чаще попадаться на улице в бессознательном состоянии, причем корзина с покупками оказывалась опрокинутой, а в сдаче не хватало нескольких пенсов. Тогда его сын, заняв должность миссис Бангем, стал исполнять поручения и сделался своим человеком в тюрьме и на улице.

Наступило время, когда и тюремщик ослабел. Грудь у него начала пухнуть, ноги трястись, его мучила одышка. Почтенный деревянный табурет его «доехал», как он выражался. Теперь он сидел в кресле с подушкой и часто в течение нескольких минут не мог отдышаться и отворить дверь. Когда эти припадки одолевали его, должник часто отворял за него дверь.

– Вы и я, – сказал тюремщик однажды зимним вечером, когда в привратницкой собралось много народа погреться у печки, – мы с вами старейшие обитатели здесь. Я поступил сюда за семь лет до вас. Меня ненадолго хватит. Когда за мной в последний раз запрут двери, вы будете Отцом Маршалси.

На следующий день за тюремщиком были заперты двери этого мира, но слова его не были забыты, и с тех пор среди заключенных из поколения в поколение передавалось (поколение в Маршалси можно считать в среднем в три месяца), что старый оборванный должник с седыми волосами – Отец Маршалси.

Он гордился этим титулом. Если бы какой-нибудь мошенник вздумал оспаривать его, он был бы огорчен до слез этой попыткой отнять у него законные права. В нем замечали склонность преувеличивать число лет, проведенных им в тюрьме, так что собеседник обыкновенно вычитал несколько единиц из названной им цифры; он был тщеславен, как говорили быстро сменявшиеся поколения узников.

Все новички представлялись ему. Он очень пунктуально относился к этой церемонии. Шутники, пытавшиеся производить ее с преувеличенной торжественностью, не могли сокрушить его невозмутимое достоинство. Он принимал новоприбывших в своей бедной комнатке (знакомство на дворе, по его мнению, имело слишком случайный характер, не соответствовавший цели представления), с какой-то смиренной благосклонностью. «Милости просим в Маршалси», – говорил он им. Да, он отец этого местечка, так назвала его снисходительная публика. «И если двадцать с лишним лет пребывания здесь оправдывают этот титул, то я пользуюсь им по праву. На первый взгляд это место может показаться непривлекательным, но здесь вы найдете приятную компанию – конечно, смешанную, – с этим ничего не поделаешь, и очень хороший воздух».

Нередко к нему подсовывали под дверь ночью письма, в которых оказывались полкроны, крона, иногда даже полгинеи для «Отца Маршалси» с пожеланием всего хорошего от «товарища по заключению, который выходит на волю». Он принимал эти подарки как знак уважения со стороны поклонников, не делая из этого тайны. Иногда они подписывались шуточными именами, как, например: «Кирпич», «Кузнечный мех», «Старый простофиля», «Хитрец», «Мопс», «Человек из помойной ямы», но он находил это шутками дурного тона и всегда немножко обижался на них.

С течением времени, когда эта корреспонденция стала ослабевать, как будто со стороны корреспондентов требовалось слишком значительное усилие, на которое не все были способны в суете отъезда, он принял за правило провожать каждого выходившего должника, принадлежавшего к порядочному классу общества, до ворот и тут прощаться с ним. Этот последний, пожав руку старику, останавливался, завертывал что-то в бумажку и кричал:

– Послушайте!

Старик с удивлением оборачивался и спрашивал с улыбкой:

– Вы меня?

Видя, что тот подходит к нему, прибавлял отеческим тоном:

– Что-нибудь забыли? Чем могу служить?

– Я забыл оставить это, – отвечал уходивший, – для Отца Маршалси.

– Милостивый государь, – отвечал последний, – он бесконечно обязан вам!

Но до последнего времени рука старика, опустив монету в карман, оставалась в нем довольно долго, чтобы получка не слишком бросилась в глаза остальной публике.

Однажды он провожал таким образом довольно многочисленную компанию должников, случайно освобожденных вместе, и, возвращаясь назад, встретил одного обитателя бедного отделения, который был посажен неделю назад за какой-то ничтожный долг, расплатился в течение недели и теперь выходил на волю. Это был простой штукатур и уходил с женой и узелком в самом веселом настроении.

– Всего хорошего, сэр, – сказал он, проходя мимо.

– И вам того же, – благосклонно ответил Отец Маршалси.

Они отошли уже довольно далеко друг от друга, как вдруг штукатур крикнул:

– Послушайте, сэр! – и направился к старику. – Это немного, – сказал он, сунув ему в руку кучку полупенсовиков, – но от чистого сердца!

Никогда еще Отец Маршалси не получал подарков медью. Дети получали часто, и он знал, что эти получки идут в общую кассу, что на них покупается пища, которую он ест, и питье, которое он пьет, но оборванец, запачканный известкой и предлагавший ему медяки из рук в руки, – это было ново.

– Как вы смеете? – сказал он и залился слезами.

Штукатур повернул его к стене, чтобы другие не могли видеть его лица, и в этом движении было столько деликатности, он извинялся так искренно и с таким раскаянием, что старик мог только пробормотать:

– Я знаю, что вы сделали это с хорошим намерением. Не будем больше говорить об этом.

– Бог с вами, сэр, – сказал штукатур, – я действительно сделал это с хорошим намерением. Но я надеюсь сделать для вас больше, чем другие.

– Что же вы хотите сделать? – спросил старик.

– Я навещу вас как-нибудь.

– Дайте мне эти деньги, – с жаром сказал старик, – я спрячу их и не стану тратить. Благодарю вас, благодарю. Мы увидимся с вами?

– Если только я проживу неделю, увидимся!

Они пожали друг другу руки и расстались.

В этот вечер, собравшись за ужином, заключенные удивлялись: что такое случилось с их отцом, почему он так долго гулял по потемневшему двору и казался таким пришибленным?

Глава VII. Дитя Маршалси

Младенец, чей первый глоток воздуха был отравлен водкой доктора Гаггеджа, передавался с рук на руки среди членов общежития, из поколения в поколение, подобно традиции, связанной с их общим отцом. В первый период ее существования эта передача происходила в буквальном и прозаическом смысле: почти каждый поступавший считал своей обязанностью понянчить девочку.

– По-настоящему, – сказал тюремщик, увидев ее впервые, – я должен быть ее крестным отцом.

Должник помялся с минуту и сказал:

– Быть может, вы не откажетесь и в действительности быть ее крестным отцом?

– О, я не откажусь, – возразил тюремщик, – если вы ничего не имеете против этого.

Итак, ее окрестили в воскресенье, когда тюремщику можно было отлучиться из тюрьмы; и тюремщик отправился в церковь Святого Георга, и стоял у купели, и давал обеты, клятвы и отречения без запинки, по его собственным словам.

После этого тюремщик стал относиться к ней как к своей собственности, независимо от официальных отношений. Когда она научилась ходить и говорить, он очень полюбил ее: купил маленькое креслице, поставил его у камина в сторожке, любил коротать с ней время и заманивал ее к себе дешевыми игрушками. Ребенок, со своей стороны, до того привязался к тюремщику, что постоянно забирался в его помещение по собственной охоте. Когда она засыпала в креслице перед каминной решеткой, он покрывал ее своим платком; когда же она играла, раздевая и одевая куклу, которая вскоре перестала походить на кукол внешнего мира, обнаруживая поразительное семейное сходство с миссис Бангем, он с нежностью смотрел на нее с высоты своего табурета. Заметив это, члены общежития решили, что тюремщик, хоть он и был холостяком, самой судьбой предназначен к семейной жизни, но тюремщик поблагодарил и сказал:

– Нет, с меня довольно видеть здесь чужих детей.

Трудно решить, в какой именно период своей жизни малютка стала замечать, что не все люди живут взаперти и не выходят за пределы тесного двора, окруженного высокой стеной, усаженной гвоздями. Но она была еще очень, очень мала, когда заметила, что ей приходится выпускать руку отца, выходя за ворота, отворявшиеся большим ключом, и что его нога не смеет переступить черту, за которую свободно переходят ее маленькие ножки. Жалостные и сострадательные взгляды, которые она стала бросать на него, явились, быть может, результатом этого открытия.

Выражение жалости и сострадания, к которому примешивалось что-то вроде покровительства, когда она смотрела на него, всегда светилось в глазах этой дочери Маршалси в течение первых восьми лет ее жизни, сидела ли она подле своего друга тюремщика, или уходила в комнату отца, или гуляла по тюремному двору, – жалости и сострадания к своей беспризорной сестре, к своему ленивому брату, к высоким мрачным стенам, к томившейся среди них толпе, к тюремным детям, которые кричали и резвились, играли в прятки и устраивали «дом» у железной решетки внутренних ворот.

Задумчивая и сосредоточенная, сидела она летними вечерами у камина, глядя на небо сквозь решетку окна, пока сеть железных полос не начинала мерещиться ей всюду, так что и ее друг казался за решеткой.

– Мечтаешь о полях, – сказал однажды тюремщик, – да?

– Где они? – спросила она.

– Там… далеко, – сказал тюремщик, сделав неопределенный жест ключом. – Вон там.

– Кто-нибудь открывает и запирает их? Они под замком?

Тюремщик смутился:

– Ну, как тебе сказать… Вообще говоря, нет.

– Там хорошо, Боб?

Она называла его Боб по его собственному желанию и требованию.

– Чудесно. Там уйма цветов. Там лютики, и маргаритки, и… – Тюремщик остановился, так как его сведения по части цветов были очень ограниченны. – Одуванчики и всяческие игры.

– Там очень весело, Боб?

– Еще как! – сказал тюремщик.

– А отец бывал там когда-нибудь?

– Кхм… – поперхнулся тюремщик. – О да, бывал… иногда.

– Он горюет, что не может попасть туда теперь?

– Ну… не очень, – сказал тюремщик.

– И они тоже не горюют? – спросила она, глядя на скучающую толпу на дворе. – О, Боб, ты наверно знаешь это?

На этом опасном месте Боб переменил тему разговора и повел речь о леденцах; это был его вечный и последний ресурс, когда он замечал, что его маленькая приятельница вдается в политические, социальные или теологические вопросы. Но этот разговор послужил поводом к целому ряду воскресных прогулок, предпринимавшихся оригинальными друзьями. Раз в две недели, в воскресенье, они с важностью выходили из привратницкой и направлялись куда-нибудь за город, на луга или в поля, заранее намеченные им: тут она рвала траву и цветы, а он курил свою трубку. Затем являлись на сцену чай, креветки, пиво и другие деликатесы, а там они возвращались домой рука об руку, если только она не засыпала от усталости на его плече.

В эти ранние дни ее детства тюремщик стал задумываться над вопросом, который стоил ему такой напряженной умственной работы, что он так и остался нерешенным до его смерти. Он решил завещать свои маленькие сбережения крестной дочери, но тут возник вопрос, как бы их закрепить таким образом, чтобы они непременно достались ей одной. Личный опыт по замочной части убедил его, что «закрепить» деньги сколько-нибудь прочно страшно трудно, а уходят они как нельзя легче. И вот он в течение многих лет предлагал этот мудреный вопрос каждому неоплатному должнику или вообще сведущему человеку.

– Предположим, – говорил он, толкая ключом в жилет сведущего человека, дабы подчеркнуть свои слова, – предположим, что некто захотел оставить свое состояние молодой женщине, и притом на таких условиях, чтобы никто, кроме нее, не мог тронуть ни полушки из этих денег, как ему закрепить их за ней?

– Завещать на ее имя, – отвечал сведущий человек со снисходительной улыбкой.

– Но позвольте, – возражал тюремщик. – Предположим, что у нее есть, скажем, брат, или сестра, или муж, который непременно попытается запустить лапу в ее имущество, как быть в таком случае?

– Если имущество завещано ей, то у них будет не больше законных прав на него, чем у вас, например, – возражал сведущий человек.

– Постойте, постойте, – говорил тюремщик. – Предположим, что у нее нежное сердце и что они приходят к ней и просят денег. Что же тут поделает ваш закон?

Глубочайшие знатоки, к которым обращался тюремщик с этим вопросом, не могли объяснить, что тут поделает закон. Таким-то образом тюремщик всю жизнь ломал голову над этой задачей и в конце концов умер не оставив завещания.

Но это случилось много времени спустя, когда его крестной дочери исполнилось уже шестнадцать лет. Первая половина этого периода уже прошла, когда ее жалостливые и сострадательные глаза увидели отца овдовевшим. С этого времени покровительственное выражение, мелькавшее в ее задумчивых глазах, дополнилось соответствующими действиями, и дитя Маршалси взяло на себя новые обязанности по отношению к отцу.

Сначала она могла только сидеть с ним, покинув свое более уютное местечко у каминной решетки, но мало-помалу ее общество сделалось настолько необходимым для него, что он огорчался, когда она уходила. Через эти маленькие ворота перешла она из детства в переполненный тревогами мир.

Что подсмотрел ее сострадательный взгляд в отце, брате, сестре, в заключенных? Какую долю печальной истины Богу угодно было открыть ей? Это остается в числе многих неразрешимых тайн. Довольно того, что ей было внушено свыше сделаться не тем, чем были остальные, отличаться от остальных и работать для остальных. Внушено свыше? Да. Если мы говорим о внушении свыше, вдохновляющем поэта или священника, то неужели мы не усмотрим его в сердце, которое любовь и самоотвержение побуждают в самой низкой доле выбирать самую низкую работу.

Без друзей, которые могли бы помочь ей или хоть навестить ее, не имея никого, кроме своего странного товарища, незнакомая с самыми элементарными правилами и обычаями вне тюремной жизни, вскормленная и воспитанная в социальных условиях, ненормальных даже сравнительно с самым ненормальным положением за стенами тюрьмы, с детства привыкшая пить из колодца с отравленной, нездоровой, зараженной водой, дочь Маршалси начала свою сознательную жизнь.

Сколько обид и разочарований, насмешек над молодостью и маленькой фигуркой (высказанных без злобы, шутя, но задевавших ее глубоко), горького сознания своих слабых детских сил, которых не хватало на самую простую работу, сколько усталости и беспомощности, сколько слез, пролитых тайком, досталось на ее долю, пока она не была признана полезной, даже необходимой. Это время наступило. Она заняла место старшей в семье, старшей во всех отношениях, кроме возраста, стала главой павшей фамилии и носила в своем сердце ее тревоги и позор.

В тринадцать лет она умела читать и вести счета, то есть записывать словами и цифрами, что требуется для их странного хозяйства, и подсчитывать, какой суммы не хватает на покупку всего необходимого. Она урывками посещала вечернюю школу в течение нескольких недель и урывками же посылала брата и сестру в школу в течение трех или четырех лет. Дома они ничему не учились, но она понимала, она знала лучше, чем кто-нибудь, что человек, опустившийся до положения Отца Маршалси, не может быть отцом для своих детей.

Скудные сведения, полученные в школе, она старалась пополнять собственными усилиями. В пестрой толпе заключенных оказался однажды учитель танцев. Ее сестре очень хотелось выучиться танцам, к которым она, по-видимому, обнаруживала способности. Тринадцати лет от роду дитя Маршалси явилось к учителю танцев с маленьким кошельком в руке и изложило свою скромную просьбу.

– С вашего позволения, сэр, я родилась здесь.

– О, вы та самая молодая леди, да? – спросил учитель танцев, оглядывая ее маленькую фигурку и поднятое к нему личико.

– Да, сэр.

– Чем же могу служить вам? – спросил учитель танцев.

– Мне ничем, сэр, благодарю вас, – робко ответила она, развязывая шнурки кошелька, – но, может быть, вы согласитесь учить мою сестру танцевать за небольшую…

– Дитя мое, я буду учить ее даром, – сказал учитель танцев, отстраняя кошелек. Это был добрейший из учителей танцев, когда-либо бывших под судом за долги, и он сдержал свое слово.

Сестра оказалась очень способной ученицей, и так как у него было много досуга (прошло десять недель, пока он поладил с кредиторами и мог вернуться к своим профессиональным обязанностям), то дело пошло замечательно успешно. Учитель танцев так гордился ею, ему так хотелось похвастаться ее успехами перед кружком избранных друзей из числа членов общежития, что в одно прекрасное утро, в шесть часов, он устроил придворный менуэт на дворе (комнаты были слишком тесны для этого), причем все фигуры и па исполнялись с таким старанием, что учитель танцев, заменявший и музыканта, совсем изнемог. Успех этой первой попытки, приведшей к тому, что учитель танцев и после освобождения продолжал заниматься со своей ученицей, придал смелости бедной девочке. Она долго, в течение нескольких месяцев, дожидалась, не попадет ли к ним какая-нибудь швея. Наконец попала к ним модистка, и к ней-то она отправилась с просьбой.

– Извините, сударыня, – сказала она, робко заглянув в дверь к модистке, которая, рыдая, лежала на кровати, – но я родилась здесь.

По-видимому, все узнавали о ней тотчас по приходе в тюрьму; по крайней мере, модистка села на кровати, вытерла слезы и спросила, как спросил ее раньше танцмейстер:

– О, так вы дитя Маршалси, да?

– Да, сударыня.

– Жалею, что у меня ничего нет для вас, – сказала модистка, покачав головой.

– Я не за тем пришла, сударыня. Мне бы хотелось научиться шить.

– Хотелось бы научиться шить, – сказала модистка, – а вы видите меня? Много ли пользы принесло мне шитье?

– Тем, кто сюда попадает, ничто не принесло пользы, – возразила девушка простодушно, – но я все-таки хочу научиться.

– Боюсь, что вы слишком слабенькая, – ответила модистка.

– Я, кажется, не очень слаба, сударыня.

– И притом вы очень, очень малы, – продолжила модистка.

– Да, я сама боюсь, что очень мала, – ответило дитя Маршалси и заплакало при мысли об этом недостатке, причинявшем ей столько огорчений. Модистка, женщина вовсе не злая и не бессердечная, но только не освоившаяся еще с положением неоплатной должницы, была тронута: она согласилась учить девочку, нашла в ней самую терпеливую и усердную ученицу и с течением времени сделала из нее хорошую швею.

С течением времени, и именно в эту пору, в характере Отца Маршалси проявилась новая черта. Чем более он утверждался в отцовском звании, чем более зависел от подачек своей вечно меняющейся семьи, тем сильнее цеплялся за свое захудалое дворянство. Руке, полчаса назад принимавшей полкроны от товарища по заключению, той же руке пришлось бы утирать слезы, которые брызнули бы из его глаз, если б он узнал, что его дочери добывают хлеб своим трудом, так что первой и главной заботой его дочери было обеспечить благородную фикцию, будто все они ленивые нищие.

Ее сестра сделалась танцовщицей. Был у них дядя, разорившийся благодаря своему брату, Отцу Маршалси, и понимавший в делах не более этого последнего. Человек простой и смирный, он принял разорение как совершившийся факт. Сознание этого факта выразилось у него только в том, что с момента катастрофы он перестал умываться. В лучшие дни он был посредственный музыкант-любитель, а после разорения перебивался кое-как, играя на кларнете, таком же грязном, как он сам, в оркестре одного маленького театра. В этом самом театре его племянница сделалась танцовщицей, и он принял на себя роль ее покровителя и защитника так же, как принял бы болезнь, наследство, угощение, голод, – все, что угодно, кроме мыла.

Чтобы доставить возможность сестре зарабатывать несколько шиллингов в неделю, дитя Маршалси должно было пуститься на хитрости:

– Фанни не будет больше жить с нами, батюшка. Она будет проводить здесь большую часть дня, а жить у дяди.

– Ты удивляешь меня. Почему это?

– Дяде нельзя жить одному. За ним нужно ухаживать, присматривать.

– Ухаживать? Он почти все время проводит у нас. И ты, Эми, ухаживаешь и присматриваешь за ним гораздо усерднее, чем твоя сестра. Вы все слишком часто выходите.

Так он поддерживал декорум [11], делая вид, что ему неизвестно, зачем Эми уходит со двора.

– Но мы всегда рады, когда возвращаемся домой, правда, папа? Для Фанни же, не говоря о заботах и присмотре за дядей, вообще будет лучше не жить постоянно здесь. Ведь она не родилась здесь, как я.

– Конечно, Эми, конечно. Хотя я не вполне улавливаю твою мысль, но весьма естественно, что Фанни предпочитает жить на воле, да и ты тоже не любишь оставаться здесь. Да, милочка, ты, Фанни, дядя – вы сами по себе. Я не буду вам мешать, не беспокойтесь обо мне.

Труднейшей задачей для нее было вытащить из тюрьмы брата, избавить его от должности посыльного (наследство миссис Бангем) и от дурной компании. Ничему путному он не выучился в тюрьме, и Эми не могла найти для него другого покровителя, кроме своего старого друга и крестного отца.

– Милый Боб, – сказала она, – что-то выйдет из бедного Типа? – Имя его было Эдуард, сокращенно – Тэд, превратившееся в тюрьме в Тип.

Тюремщик имел свое мнение насчет будущности бедного Типа. Желая предотвратить эту будущность, он даже заводил с ним речь, доказывая, что ему следовало бы оставить тюрьму и послужить отечеству. Но Тип поблагодарил и сказал, что ему нет дела до отечества.

– Ну, милочка, – сказал тюремщик своей крестнице, – надо что-нибудь сделать для него. Попробую-ка я поискать ему местечко по юридической части.

– Как бы это хорошо было, Боб!

С этого дня тюремщик обращался уже с двумя вопросами к сведущим людям, поступавшим в тюрьму. Относительно второго он действовал так настойчиво, что в конце концов для Типа нашлось местечко и двенадцать шиллингов в неделю в конторе одного адвоката в великом национальном палладиуме [12], именуемом королевским судом, в то время представлявшем собой одну из многочисленных неприступных твердынь, охранявших достоинство и благоденствие Альбиона, ныне же стертом с лица земли.

На страницу:
6 из 17