
Полная версия
Вихорево гнездо
Марь не река. Из нее никто живым не выбирался. Удары сердца отсчитывали всплывающие на поверхность пузыри: девять, десять, одиннадцать… Фейри сжала кулаки. Обгрызенные ногти впились в мякоть ладоней, оставив белые каемки полумесяцев. Серебряный манок звучал в каждой крупице тела. Она ненавидела и боялась всего, что следовало после, ведь всегда начиналось одно и то же – насилие над ее телом и волей. Всегда.
– Мохрех, ну почему я просто не дала его пристрелить!
Юшка зло матюгнулась и решительно шагнула в омут. Потому что такова Его воля.
↟ ↟ ↟
На старой мельнице вертятся жернова жизни. Пыля делает настой из шиповника. Пыля смахивает паутину с потолочных балок. Пыля укладывает в дровницу поколотые дрова. Пыля шугает мышей из кладовой взашей. Пыля распахивает окно, пуская осень в дом с ее терпким духом влажной плесневелой земли. Пусть похозяйничает, покуда сама травница в делах-заботах. Кладет быку свежее сено. Перебирает сухие цветы: василек, герань, колокольчик, клевер, мак, лютик, ромашка, люпин… И что-то еще. Неумолимо знакомое, но ускользающее из памяти.
У Пыли тьма дел. И тьма обступила мельницу со всех сторон. А с Козлиной реки крадется туман. Пыле неспокойно. Пыля знает верное лекарство: открыть шкаф. Раздвинуть вешалки со скудными нарядами. И достать самую теплую и любимую шаль. Вдохнуть ее запах. Накинуть на плечи, впитать колючее тепло и занять себя работой. У Пыли тьма дел. Пыля ждет ту, что сейчас бродит во тьме. Пыля ждет.
Глава 7. Дикая Охота
Он носит фонарь, что способен осветить кромешную тьму. Он развешивает вихоревы гнезда на ветки деревьев, как игрушки в сочельник. Он хранит клубок нитей за пазухой там, где могло быть сердце. Он дует в манок, подзывая рогатого зверя. Он открывает свои двери тем, кого больше никто не пустит на порог. Он любит сломанные вещи. Трещины и сколы. Но Он их никогда не чинит…
Старина Рассет работал фонарщиком в Сент-Кони вот уже без малого тридцать лет. Работа бесхитростная, но значимая: обходить каждый божий вечер, с первыми звездами, деревню и зажигать фонари, а затем каждое божье утро, с первыми петухами, их тушить. Ни дня не пропустил старина Рассет. И в снег, и в дождь, и в град – как штык! Коль звезды на небе кто-то зажигает, чай, и в деревне свет гореть должён, а тут и Рассет на посту! Не мог он сплоховать пред небесными служивыми.
Высокий и жилистый, точь-в-точь каланча, был старина Рассет, подстать фонарным столбам, что слыли ему в подчинении. Деревенская ребятня любила дразниться: на кой фонарщику лестница? Он и без того, глядишь, луну редеющей макушкой вот-вот собьет! «Эй, дядя Рассет, а слабо достать луну? Не достал, не достал! Ветер в степи килт сорвал – с голым задом ты удрал!», – и давай заливаться хохотом.
Ничего не боялся старина Рассет: ни шлынды запойной, припозднившейся, ни народца скрытого зловредного. Честному люду и в кромешной тьме страшиться нечего – наивно мнил фонарщик. А кто уж честнее его живет и работает? Поди сыщи!
Чуть по-осеннему скупое солнышко за горизонт закатилось, разлило, пухлобокое, скляночку с чернилами, коими писари королевские летопись ведут, залило все небо черным цветом – старина Рассет, айда, лестницу на плечо да на пост. Идет себе, бредёт, в ус не дует. А вокруг широко разливается сладкий запах флокс из садов, что при деревенской дороге растут, и «собачек57» возле воды цветущих. Легонько плескается Козлиная река, чуть шелестит рогоз. Тишина повсюду стоит, лишь слышно, как овцы тихохонько блеют в овчарне. Тишь да гладь.
Ох, ведали бы смертные, что может за собой таить безмолвие! Нос бы казать боялись! Робей от тишины без жизни, нет тебе, из крови и плоти, в ней места. Иным она принадлежит. Тем, кто не отбрасывает тени. Тем, кто ступает без звука шагов.
Тут с реки туман поднялся, густой сметаной над Теплыми Пастбищами навис. Растекся по тропинкам, щупальцами осьминожьими деревню опутал. Попадись в объятья сим щупальцам хладным – не отдерешь. А ежели смогешь отодрать, то след тебе вовек на память останется. Не стереть. Не изгладить.
Последний из фонарей сиротливо ютился на самой окраине Сент-Кони близ старого моста, что на водяную мельницу-колесуху вел. Поравнялся старина Рассет с мостом, раз, чудится ему дыхание в туманном мареве чье-то тяжелое, неровное. Покрутился, повертелся – не видно ни зги, хоть глаз выколи! Плюнул фонарщик, счел, что показалось. С сим мостом и не такое доброму люду мерещилось! Нехорошее место. Многих тута скрытый народец сгубил. А души, поди, все маются. Нет им покоя.
Приблизился старина Рассет к фонарному столбу, лестницу скрипучую приставил и едва ступить успел, как вдруг слышит перезвон колокольный: бом-бом, бом-бом. Да какой колокол звонит в ночи?! Бом-бом, – вторило, казалось, со всех сторон. Бом-бом, – отзывалось в каждой жилке ставшего ватным тела. Бом-бом, – по ком звонит колокол в туманной тьме? Может, то гримы потешаются? Люд наивный заманить хотят?
От страха суеверного залез старина Рассет на столб фонарный, обхватил его, как дитя ро́дное руками, и давай молитву пересохшими губами читать.
Затрещали кустарники, задрожала землица, засверкали глаза свирепые, дыхнуло из ноздрей дымом серным и выскочило из тумана на свет лунный…
– Мууу!
– Тьфу ты, окаянный! – в сердцах плюнул фонарщик. – Чтоб тебя кошка съела, а кошку черти задрали!
Бык с ленивым интересом воззрел на обнимающего фонарь человека. Покрутил твердолобой башкой, да рог об столб почесал. А столб-то давай ходуном ходить.
– Эй, ну-ну-ну, деспот рогатый! Кыш, отседав! Совсем распустился, тола-тоне, все-все твоей хозяйке расскажу, как ты народ честной тиранишь! – разразился праведным гневом старина Рассет. – Кыш, кому сказал?! Вырезка второсортная! Где это видано, чтоб коровы в ночи по улицам шлындали?! Никакого порядка!
– Мууу!
Махнув на прощание хвостом, бык чинно удалился обратно в туман. Засада нынче сызнова удалась.
Плюнув для верности, спустился старина Рассет – фонарь зажечь не запамятовав – взвалил лестницу назад на плечо и путь обратный держать стал. Дошел до перекрестка, где несколько веков тому назад заложных покойных58 деревенские хоронили, а нынче телеги обкатывают и, вдруг, слышится ему мелодия чудесная и песня ей вторящая. От пронзительных и грустных посвистов тростниковой дудки, что неведомо откуда звучали – гусиной кожей покрылся фонарщик. Чуял старина Рассет, ступает кто-то за ним, играет и поет ему над самым ухом, а кто – неведомо. А туман белый-белый, густо-густой вконец наполнил собой Сент-Кони, обволок все углы так, что ничего не разглядеть, как не силься, кроме молочных клубов. И вот из этих клубов выплыла фигура человеческая. Скользит навстречу фонарщику тенью легкой, тенью бестелесной и холодной, как сам туман, девица молодая. Тихонько мурлычет незнакомка песнь, шуршат опавшей листвой подолы ее юбки, косы смоляные землю метут, а в руках стылых, как утренняя роса, венок покачивается.
Серп месяца светит в окошко,
Затерялась в полях моя крошка.
Не вернулась домой, повенчалась с зимой.
След простыл, снег замел пеленой.
Ветер морозный девичьи ленты сорвал,
Час в землю пасть ее уж настал.
Плакала, плакала моя крошка,
Инеем слезы застыли немножко.
Синюшные пальцы не отогреть.
Губы целуй не целуй – им не петь.
Горюшко, горюшко моей крошке,
Смерть к ней пришла не понарошку.
Подкралась к старине Рассету девица и, не смотря тому в глаза, протянула венок свой. Принял он подарок бездумно, зырк, а то и не венок вовсе, а гнездо птичье, из веток омелы сплетенное. Блестят речным жемчугом белоснежные ягоды, и три яйца покоятся на дне. В миг треснули яичные скорлупки. Оборвалась песнь. Сомкнулся туман. Перерезал серп нить. Улыбнулась Морана, жатву приняв.
А по утру пропели петухи, да некому было затушить фонари.
↟ ↟ ↟
Загребая пальцами дрожащими землю, силилась Юшка откашляться от жижи смрадной. Чаялось, вылакала баггейн добрую половину трясины, и та вот-вот польется из ушей. Небрежно утерев губы, Юшка кинула полный ненависти взгляд на лежащее рядом тело. Тело не подавало признаков жизни, но оборотень чуяла, та в ней пока теплилась. Плескалась на донышке, ровно как и марь в легких.
Еще один. Всех вас тянет сюда. Сирые, убогие, пропащие души! Баггейн отчаянно схватилась руками за голову. Пробежала пальцами по влажным спутанным кудрям. Обхватила рога. Как ей хотелось вырвать их из черепа и вонзить прямиком в грудь тому, кто не утоп в болоте. Всадить до основания, покуда не лопнет тонкая кожа и не польется кровь потоком нескончаемым, наполняя собой болото. Разорвать на мелкие кусочки и сожрать. Чтоб ни одна косточка не досталась поганой нежити. Чтоб ничего не досталось Ему! Серые глаза Юшки на миг вспыхнули отражением безумия – душным и болезненным, но тут же потухли. Она зверь обученный рвать за глотку. Выслеживать. Догонять. Убивать. Охранять. Послушная марионетка. Тряпичная кукла. Внутри которой опилки и ничего более. Ничего.
Саданула Юшка парня кулаком в живот и спешно на бок перевернула. Охнул незнакомец, содрогнулся и исторг из себя воду тухлую. Когда корчи прекратились, медленно моргнул стекленеющими глазами. С трудом перевел их на оборотня, тщетно пытаясь свести в одной точке. Похоже, узнал. Собрав остатки сил, он почти беззвучно прошептал:
– У вас такие красивые рога…
Изо рта плеснула тина, темными разводами обволокла подбородок. Парень затих. Юшка бессильно опустилась рядом. Подтянула к груди острые колени и разрыдалась. Ее плачу подвывали окрестные вытьянки. Души не упокоенных умерших выли, моля схоронить их кости. О чем молила баггейн, ведала она одна.
↟ ↟ ↟
Теплый аромат душных снов окутывал. Немного сладкий, как запретные ягоды ежевики. Немного горький, как дым полыни. Дурманил сродни перебродившему вину. Будил глубоко запрятанные воспоминания. Болезненная память – ранка, что едва начала затягиваться, как с нее содрали корочку. Аромат дразнил утерянными чувствами. Тоской по дому.
Пыля любила свою семью. Отца с его широкими плечами, на которых так весело каталась в детстве, и сеточкой морщин в уголках насмешливых глаз. Тихую мать, что снисходительно улыбалась, гладя солнечных зайчиков, скачущих в волосах дочери. От нее всегда пахло корицей и свежим хлебом. Пыля любила их старый дом, окутанный призраками прошлых поколений и душным запахом цветов вперемешку с пылью. Она любила свою жизнь.
Теперь девушка и не припомнит, какие цветы в тот день стояли в вазе. В тот последний день. Может, то были розы, засохшие с одной и подгнившие с другой стороны? Гниль со сладковатым подтоном. Запах неизбежной кончины. Он пропитал собой девичью комнату И глубоко засел в сердце Пыли. Отделаться от него, казалось, возможно, лишь вспоров себе грудь и вынув сердце. И с ужасом обнаружить, как некогда алая плоть налилась нескончаемой тьмой, словно спелые ягоды ежевики, оплетающие могильные камни. Вовек ей не смыть ягодные чернила с рук. Да то и не чернила вовсе.
Пыля вздрогнула. Ветер ночной, бойкий странник, наведался в гости. Засвистел, заухал в щелях крыши худой, застучал ставнями, что на паре гвоздей да честном слове висели. Сдул девичий сон, как мучную пыль с мельничного жернова. Сморило Пылю прямо за столом, среди разложенных вокруг пучков трав, скруток коры, пахучих свертков, мешочков, скляночек, ступок и прочей знахарской утвари. К щеке прилип листочек, а в волосах запуталась шелуха. Потянулась девушка, похрустела косточками, чтоб окончательно сонную память прогнать. В углу зашуршало. Баечник недовольно заохал. Травница разом выпрямилась, покрепче стиснула зубы и глаза зажмурила. Больно уж серчал злой домашних дух, ежели за ним кто наблюдал. Разговоры с людьми вести он тоже не любитель, впрочем, и люду беседы с ним чреваты – от сего «добра не будет». Да и как, скажите на милость, ждать добра от того, кто воплощает собой страх, сотканный из вечерних разговоров о вещах жутких и силе нечистой? Случается, вечером начнет народ травить страшные сказки иль байки дрянные, а опосля, как все улягутся спать, баечник выходит: тихо плачет он и глухо стонет, бормочет что-то неразборчивым голосом, бродит по избе, половицами скрипит, шуршит, постукивает в дымоходе, мерещится по темным углам. А бывает и того пуще: заберется к человеку на кровать, сядет на грудь и давай над головой руками водить – сны дурные навлекать, покуда не привидится рассказанное на ночь, да человек и не проснется от кошмара в поту холодном. Поговаривают, была некогда защита от сих зловредных домовых фейри – заклятия-заговоры читали, но канули их строки в лету. А больше баечники ничего не страшатся. Ну, кроме Юшки. Баггейна страшились все. Да где ж она, рогатая, сейчас бродит?
Баечник стих. Стряхнула Пыля ошметки цветочные, расправила плечи и встала решительно. Надобно дров в печь подкинуть да тесто свежее замесить, пироги напечь. Шагу ступить не успела, услышала шум за окном, будто свора собак лает и свинья визжит, верно, те ее, ни дать, ни взять, живьем дерут. От сих воплей и завываний кровь стыла в жилах. Мышкой подкралась девушка к оконцу, неуверенно потопала ногами, будто снег сбивая, вздохнула и наружу осторожно выглянула – а после тотчас назад метнулась и испуганно лопатками в стену вжалась. Вмиг краска с лица травницы схлынула, такой бледной та сделалась, ажно еще чуть-чуть – и в темноте засветится!
С лаем и воем свора больших и малых черных псов носилась по мельничному двору, рассекала мощными лапами клочья тумана, остервенело гоняла бесформенные многоликие тени, копошившиеся у самой земли. Загоняли псы пытавшихся удрать в «стадо», точно скот на бойню вели. Скалилась свора, безжалостно рвала на части беглецов. Мешались темные тени с белоснежным туманом в единый бесформенный клубок – не разглядеть, не разобрать.
Сидела Пыля на полу ни живая, ни мертвая, зажав уши руками. Но даже так не могла она укрыться от боя барабанного, что Дикую Охоту знаменовал. Знала девушка, что та охота не по ее душу, пока не по ее, но каждый раз боязно было. Казалось, сердце клеть свою проломит – травницу тут же и схоронят.
– Ныне же не Самайн59…
Когда грохот барабанов вконец сделался нестерпимым, заполнив собой все мельничное пространство, не дав девушке продохнуть, донесся цокот лошадиных копыт: то Дикий Охотник нагрянул за слуа60! Трубят рога, мешаясь с барабанным набатом, воют псы, визжат испуганные тени. «Го-го!» – как гром, звучат охотничьи возгласы! Захлопали ставни, задребезжали стекла, затряслась старая мельница листом осиновым. Сглотнула Пыля, подневольно жалея несчастные проклятые души. Никому судьбы эдакой не пожелаешь. Все закончилось так же внезапно, как началось.
Сколько девушка просидела на полу, не помня себя, она не ведала: дверной стук вывел ее из оцепенения. Пыля метнулась было к двери, но та распахнулась ударом ноги. На пороге возникла Юшка. Мокрая и злющая, вся подранная и в ряске болотной, опиралась она на ружье, как на палку, а на хребет себе, то ли мешок какой водрузила, то ли тюк тяжеленный. Аж коленки подгибались!
Ввалилась баггейн в дом. Прямо на пол ношу свою скинула, а в сторону двустволку жестом широким зашвырнула.
– Делать мне больше нечего, как всяких фуфлыг из болота вытаскивать, – сквозь зубы прокряхтела Юшка, с трудом разгибаясь. Едва дверь за ней захлопнулась, как грянул гром. Нескончаемая череда дождя с сокрушительной мощью обрушилась на мельницу. Непроходимой стеной ливня отгородила ее от внешнего мира. – Уф, заманалась дождь держать. Все гадала, что скорее разорвет: мой зад или долбаную тучу!
– Юша, ты в порядке?!
– Я сейчас что угодно, но не в порядке! Кто будет спрашивать: я сдохла!
– Что случилось? Где ты пропадала? Ты что, с кем-то подралась? Почему вся мокрая? – затараторила травница, юлой крутясь вокруг фейри. – А знаешь, что здесь делалось, покуда тебя не было?! Дикая Охота, вот что! Ей-ей, я едва со страху не околела! До Самайна месяц! Чаво они явились-то? Иль мы нынче по новому календарю летоисчисление ведем? Да быть не может! Или может?
– В смутное время многое часто оказывается не на своих местах, – сердито махнула рукой Юшка на назойливые расспросы травницы. Недолго думая, выцыганила из-под полотенца тарелку с ватрушками, Пылей утром напеченных, небрежно стряхнула те обратно на стол, а от тарелки смачный кусок откусила. Хрум-хрум.
– Новая тарелка, – простонала Пыля, тотчас погрустнев.
– М-да? По фкуфу, как фтарая.
Обладала баггейн тягой необъяснимой к посуде глиняной. Щелкала рогатая миски с горшками, что твоя белка орешки! Сметливо подменила травница всю утварь гончарную на чугун да дерево. А стоило пронести из-под полы «плод запретный», как баггейн всяк раз про него прознавала и сжирала. И ведь не подавится никак, коза прожорливая!
– А ружье у тя откуда? И нож твой где? – озирая с тревогой подругу, спросила рассеяно Пыля о том, за что первым глаз зацепился. Затем уж она приметила и укус на запястье у Юшки, такой, будто кто-то зубами впился – след свежий, кровоточит. На гончих напоролась, что ли?
– Ружье – преемство страхолюда покойного. А нож… Нож утоп. – Пустоши Орлиного Озера – древние земли, напоенные кровью и ужасом. Они не отдавали ничего просто так. За все нужно платить. Не желали мавки треклятые с добычей расстаться. Но упрямей оказалась оборотень. Свою цену на весы Юшка всегда бросала не глядя. Пусть она увязла в долгах и грехах. Искупления та не искала. Так чего мелочиться? – В уплату сего волчьего сына.
Гадливо пнула баггейн всеми позабытый «тюк». Перекатился «тюк», и Пыля, как пчелой ужаленная, подскочила:
– А-а-а, человек!!! Живой?!
– Ну, эт легко исправить.
Забился вдруг парень в корчах и исторг из нутра своего нечто темное и вязкое. Пахнуло гнилью и тиной. Мелькнула мысль крамольная у травницы, дескать, зря она пол мыла. Встрепенувшись, опустилась Пыля рядом с несчастным. Совсем плох был незнакомец: в бреду метался, пыхал, как печка жаром, да ртом воздух жадно хватал. Руки, ноги изодраны, одежа тоже, но с ней-то Боги!
– Юшка, похоже, ему совсем худо.
– Худо мне! А он кони двинуть пытается.
– Ой-ё-ё-ёй, надо бы сделать что-нить, покуда он вконец не помер.
– Делай, – повела острыми плечами Юшка. – Я пас. Хватит с меня на сегодня дел добрых. Не дай боги, уйду в плюс, тьфу!
– Боюсь, одна я не сдюжу.
– Боюсь, мне глубоко насрать.
– Юш, ну чаво ты злая такая-то?
– Мне в рифму ответить или сама смекнешь?!
– Но…– Одного быстрого взгляда баггейна хватило, чтоб Пыля смолкла. Владела Юшка дивным талантом – умела смотреть на людей матом. – Смекнула! Не серчай, управлюсь как-нибудь сама! Травница я или как?
– Или как.
– Юшка! Обидно же…
Пребывал молодец в бреду горячечном. Стонал, руками сучил, все бежать куда-то порывался. Огромного труда стоило Пыле парня по рукам и ногам связать, чтоб тот ни себя, ни ее ненароком не прибил. В борьбе той правой ей даже заехали кулаком в ухо! Долго в нем опосля звенело. Оборотень наотрез отказалась помогать. Стояла в дверном проеме, руки в боки, и мерзко подхихикивала. Пыля на ту не серчала. И сама Юшка выглядела до нельзя вымотанной. Того и гляди, ей-ей, свалится рядом и откачивай двоих.
С приготовлением отваров баггейн, скрипя сердцем, все ж подсобила. Нервничала травница, поспешала, все из рук у нее валилось. Стоило очередному отвару убежать из котелка – не выдержала Юшка и на подмогу кинулась. Огрела Пылю мешалкой по лбу, и сама за дело взялась, браниться не забывая:
– А-а-а, гала, да ты стебешься! Уйди, михрютка61! Я на смертном одре могу сварить лучше, чем ты в расцвете сил!
Отпаивала Пыля недужного, вливая по каплям горький живительный отвар. Развешивала под потолком чертополох – отпугнуть нечистый дух. Жгла травы целебные, шепча наговор от имени сестер лихорадок: Мне есть имя Трясея. Не может тот человек согреться в печи. Мне есть имя Огнея. Как разгорятся дрова смоленые в печи, так разжигает во всяком человеке сердце. Мне есть имя Ледея. Знобит род человеческий. Мне есть имя Гнетея. Ложится у человека в ребре, как камень, вздохнуть не дает, охнуть не дает. Мне есть имя Хрипуша. Стоя кашлять не дает, у сердца стоит, душу занимает, исходит из человека с хрипом. Мне есть имя Глухея. Та ложится у человека в голове, и уши закладывает, тот человек глух. Мне есть имя Переходная. Перехожу у человека по разным местам с места на место, ломлю кости, спину, поясницу, главу, руки, ноги; ною, сверблю, мощу, сушу, крушу человека, тоску, скуку, печаль, невеселие творю…
Третьего дня хвори напекла Пыля двенадцать пирожков. Ушла с ними в лес и разложила по двенадцати пенькам, приговаривая: Двенадцать сестер, берите все по пирожку и не ходите к больному!
Всякую ночь истомленная засыпала Пыля у постели больного. Качала баггейн рогатой головой. Рычала на баечника, не пускала кошмары на дремлющих кликать. Покой стерегла. Юшка стерегла. Вновь и вновь.
Глава 8. Дети в темном лесу
Ваши темные души, в Аду проводящие дни, вышли сегодня наружу, обнялись, узнались и за стол провели. Черноплодной рябины вино разливалось рекой, и неспешной беседы журчал их покой.
Утро пахнет корицей и пылью. Накрахмаленными простынями, что хрустят корочкой свежего хлеба. Хлебом утро тоже пахнет. И никакой тебе гнили болотной иль бражки кислой. Людвиг потирает лицо, колется о щетину. Сколько он проспал? Сон его был так крепок, что не пробудили молодца ни склоки за кость сорочьи шумные, ни мыши в мешках с крупой шуршащие, ни прокравшаяся в чердачное оконце красавица-куница. Облизал зверек хитрую мордочку от крови – охота удалась.
Проснулся Людвиг на самом рассвете. Несколько часов лежал он бездумно, утопая в тишине гудящей, упиваясь теплом и уютом. Тщился упомнить случившееся. Но мысли, что бабочки, слабенько стучались внутри пустой головы. Фейри. Охотник. Ночь. Болото. Погоня. Тьма. Просто образы и картинки, которые в сей час лишены всяк смысла.
Выбрался Людвиг из-под одеяла, отметив мимоходом на себе рубаху чистую. Вещи его – стираные и заштопанные – были заботливо развешены на бельевой веревке, что под балками потолочными тянулась. Пополам с одеждой рядом же висели вязанки и веники их трав всяческих. Принюхался молодец и громко чихнул.
– Будь здоров! – пожелал МакНулли сам себе, нос утирая.
На крышке сундука резного отыскалась и сумка Людвига. Все в ней было на месте, окромя дневника. Прикусил парень губу. Не уж утоп? Пригорюнился МакНулли от потере сей пуще, нежели когда палец его безымянный сгинул в зубастой пасти пикси. Ох, зря он попутал урхина62 с ежом! Навряд ли палец сызнова отрастет, а записи молодец помнил назубок, а все равно худо. Худо плоды труда терять. Для Людвига то оказалось горче утраты плоти.
Оделся МакНулли наскоро и пошел пристанище новое изучать. За оконцем лес шумел, где-то бойко журчала вода, «дышали» стены, как шершавые бока кита: вдох-выдох. Не водили киты родства с народцем скрытым, а все одно, восторгался Людвиг сими созданиями величавыми. Когда молодец был мал, отец порой брал его с братьями в море. Стоило в воде заприметить огромные бока и спины, омываемые синью холодной, как Людвиг на радостях едва из килта не выскакивал! А уж чуть взмоет в небо фонтан брызг – держи бойких сорванцов, чтоб те не сиганули за борт! Чудо-рыба! Чудо-кит! Молвил люд ученный, дескать, киты и не рыбы вовсе. Дышат они воздухом, а детей своих кормят молоком! Округлялись очи МакНулли. А точно-точно киты не в родстве с фейри? Троюродные родственники со стороны матери, скажем? Нет? Надо же! Поди сыщи эдакую диву-дивную!
Не успел Людвиг спуститься благополучно, как заплелись у него ноги. Проскочил молодец пару ступеней и с силой об стену хряснулся. Эх, ну здравствуй, синяк новый.
– Ауч!
– Утро злое, дорогуша.
Встрепенулся МакНулли. На скамье за столом широким, прямо с ногами босыми да чумазыми, сидела девица из народца скрытого. Висок на ладонь опирала да за человеком непутевым доглядывала. Взор у той девицы – птицы хищной: мрачный и настороженный.
Не поспев опомниться, Людвиг растерянно вопросил:
– А разве не доброе?
Несколько секунд сверлила баггейн МакНулли бельмами своими чудны́ми бесцветными, ни дать ни взять, стекло морское – холодное и мутное. После фыркнула и отвернулась:
– Не в твоем случае.
Улыбнулся Людвиг натужно и бочком к столу подошел. Снедало его поровну любопытство с волнением. Много баек в мире про баггейна ходит. Равно тех изображали как распоследними злыднями, так и славными малыми, коим ни что человеческое не чуждо. Молодец помышлял здраво – истина где-то посредине. Сам МакНулли баггейна повстречал вперой. И ныне, при свете дня, мог хорошенько рассмотреть новую знакомую.