
Полная версия
Вихорево гнездо

Женя Каптур
Вихорево гнездо
С кровью на руках ты придешь в мой дом.
С болью на душе ты мне дашь зарок.
Выплакав глаза, отвори засов
И впусти всех тех, кто не видит снов.
Бродит по земле бедная душа,
Кость ее молит: «упокой меня».
Ты не слышишь песнь, той гнилой кости?
Ай, беда пришла воли вопреки!
Ты замрешь в углу, стает уголек.
Нет, всё впереди, дай мне только срок!
Тьма сомкнула пасть, нет не убежишь.
Маленькая мышь, что же ты молчишь?

Вихорево гнездо
Мало света при свечах,
но и тьма конечна,
гаснут свечи,
ты – лишь прах,
замолчи – навечно (с)
Часть первая. И лег туман
Глава 1. Забытые земли
…сыскали мужика с волчьим хвостом да порешили его всем миром. Кинули тело хладное на костер из осиновых дров во сто возов и подожгли. Полезли из лопнувшей утробы колдуна змеи и черви, да разные гады, полетели сороки и вороны. Народ их метлами, лопатами, кочергами бьет да обратно в огонь бросает, ни одному червяку не дали ускользнуть! Сгорел колдун дотла, ничего от него не осталось, окромя сердца черного. Разрезали то сердце – а внутри лед.
Туманная дымка легкой паутинкой стелилась по едва тронутой солнцем земле. Пробудилась птичка малая, птичка бойкая – пеночка-теньковка – почистила перышки бурые, да только заводить свою песенку жалостливую, песенку нежную временила. Таил опасность обманчиво мирный час. Пусть схоронились по норам твари до крови жадные – острят они клыки да точат когти, который день белый, дожидаясь ночи темной — а далеко не всяк кошмар рассеивается с первыми солнечными лучами. Ухо востро держать — занятие не лишнее, а то останутся от тебя одни рожки да ножки. Поди собери их потом. Ни пришить, ни приделать.
Облетели деревья – поредел осенний лес. Цветистым ковром покрылся, куда взор не кинь – желтая, красная листва то тут, то там мелькает на земле. Ох, поспешил зайчишка-белячишка шубку свою менять! Пятнами белыми косой весь пошел. На снегу-то его не увидать, а нынче… Нынче трясется облоухий под кустом, во влажный мох пузом прижавшись – страшно. Чай, охотник аль зверь хищный какой его приметит? Вопьются зубы в тельце мягкое, разорвет дробь сердечко суетное – ой, как страшно! А зверь уж и впрямь след взял. Лист сухой гремит под неуклюжими ногами, почто гром среди ясного неба, но под чуткой хищной лапой клонится в безмолвном поклоне пожухшая трава, молчание хранит облетевшая листва. Дрожит зайчишка. Попусту дрожит. Не его учуял зверь плоти алчущий. Глупая коза, даром забрела ты в дремучую чащу. В Гнилой лес. В селе тебе страшиться бродячих собак иль проказливых мальчишек. Чащоба же скрывает зверей куда опасней.
Замер зверь. Натянулась тетива мышц. Стоит разжать пальцы, и некому остановить пустившуюся в полет стрелу. Некому сдержать сорвавшегося в прыжок грима. Свистит стрела. Рычит зверь.
Раз!
Аромат пряных подгнивших листьев сменяется запахом смерти: металлический, тягучий, сосущий под лопаткой с солоноватым привкусом на обветренных губах. Откинулся грим на бок, дернул раз-другой в корчах лапами, дык и обмяк, бездыханно вытянувшийсь на сосновом иглище. Закатились глаза, потухли угли жизнь в них. Из распоротого звериного брюха сочился алый ручей. Не издавал тот ручей сладкозвучного журчания, подобно горному собрату. Не сулил уставшим путникам избавления от жажды. Он был нем и тих, как сердце застывшее в груди грима. Предвестник смерти сам повстречал свою погибель.
Фигура в белом саване поднялась с колен. Тонкоствольной березкой заколыхалась на ветру, зашуршала пожаром осенней листвы спутанных волос. Мелькнул сжатый в руке нож. Старая поговорка гласила: есть три вещи, которых никогда не видно – острие лезвия, ветер и любовь. То-то и грим не углядел клинка. Как и то, на кого дерзнул напасть. Куда ему тягаться с баггейном1! У того людской ум да подлость, обросшая шкурой из звериных повадок. Где не возьмет силой – добьет смекалкой.
Девица с презрением пнула мертвую тушу и убрала нож за пояс рубахи. По ситцевому подолу черновыми цветами вспыхнули пятна окаянной крови. Нечаянная встреча Юшку не осчастливила. Она-то было понадеялась на бирюка2 иль муравейничка3, а тут нате, нечисть зубоскальная! Гримы, как водится, ютились около заброшенных жальников4 близ церквей. До оной, к слову, рукой подать – аршинов двадцать – ровнехонько на краю леска стоит. Прогнила черепица, обвалился шпиль, алтарь загадило зверье лесное, а сам могильник порос густым бурьяном. Люд сюда ходить не смеет. Балакали, ночами в церквушке воет да свищет, аж кровь в жилах стынет! Ажно кому охота с жизнью распрощаться – место самое то! Грибное!
Так-то оно так, одначе нарваться на грима с первыми петухами, что повстречать медведя-шатуна посреди лютой зимы. Свезло, ничего не скажешь! Вконец страх потеряли! Юшке чай, ремень доставать и показывать, кто нынче в доме хозяйка? Иль на худой конец, заговоренный медный нож с глупым именем Сверкунчик. Пусть от нелепого прозвища коробило, а не повадно по лесу ходить, покуда нож не наречешь. Обернется он в дурной час против тебя.
Чудно́е творилось с месяц. Ломило Юшкину головушку, кололи подушечки пальцев. Ворожбу творил кто-то. Копотливо да неумело. Мазнул здесь, мазнул там, верно, пенку с молока собирает. Пробует. А коль распробует, далече что? Баггейн поморщилась. Подкатил к горлу ком. Молочную пенку девица терпеть не могла. Гадкая липкая – одни кишки выворачивать и годится! Чужое ведовство будило чувства сродные. А уж гневило-то как! Не пойми откуда сия пакость тянется, кто творит и чего добивается. Ничего хорошего, это как пить дать! Тут иной вопрос назревал: дождаться ли сего «ничего хорошего» или обрубить заразу на корню?
Запел на кромке рассудка песней соловьиной охотничий манок. Повело Юшку, заштормило. На миг пошел мир вокруг рябью, будто в обманчиво тихий омут кто-то бросил камушек. Разошлись круги по водной глади, едва коснулись берега незримого, как сызнова застыл омут.
Баггейн фыркнула. Можно подумать, ей ли решать. Она жила не по своим законам, накрепко влипшая в паутину бытия. За ниточки дергали, и она отзывалась. Ах, перерезать бы эти ниточки! Да держится на них все.
Из дум невеселых Юшку вырвало хлопанье крыльев. Колючим дождиком осыпались еловые иголки на рогатое темечко. Как ощерилась оборотень, как прижала козьи уши, как вскинула голову, так и насупила брови хмурные. Пустой взор Гамаюн вперился в нее с ближайшего сука.
Юшка скрестила руки на груди:
– Эй, курица ты не с того конца ощипанная, чаво зенки свои вылупила?
Слыла Гамаюн глашатаем божеств. Все на свете знала вещая птица: о сотворении земли и неба, богов и людей, чудовищ и скрытого народца, зверей и птиц. Ежели летела Гамаюн с востока – жди смертоносной бури. Боялись и чтили птицу Гамаюн.
Чушь несусветная! Все до последнего слова! Пусть имела Гамаюн лик человечий, а разум у нее оставался на редкость куриный. Не способна была сия птица, далеко не синица, ни на связные беседы, ни на людские чувства. Кукушкой несмышленой куковала божественная глашатай пророчества, тем и славу в миру сыскала. Ибо всегда сбывались те пророчества, будь они неладны!
Глаза Гамаюн вспыхнули искрой осмысленности. Склонив девичью голову на иссиня-черное крыло, она пропела:
– …и явится смерть, доколе единая косточка будет лежать наружи, ибо сказано, что ни один человек поверх земли лежать не должен.
– Чаво?!
Уж за что баггейн на дух не переносила всяческие пророчества, так за их туманность. Ни один ведун на свете белом не молвит доброму человеку, куда тому именно путь-дорогу держать и какое дело делать. Махнет перстом указывающим, намеки, что крохи птицам раскидает, да и будет таков. Никакого с них проку!
– Усе? Иль еще чаво прокукарекаешь? Да побредовее, да позадиристей?
Гамаюн нахохлилась, оттопырила хвост и смачно нагадила. Баггейн едва успела отскочить.
– Мохре́х5! – Зло зыркнув, девица подобрала с земли шишку и метко швырнула в глашатая. Птица тяжело поднялась на крыло и сорвалась в полет. Не отрывая прищуренных вежд от исчезающей в сером небе Гамаюн, Юшка пробухтела: – Плохая примета.
Встреча со скрытым народцем не сулила никому добра. Ни другому скрытому народцу, ни человеку. Особенно человеку. Охочи были люди винить прочих в своих горестях, невзгодах и бедах. И не важно, что далеко не каждый разбитый горшок – проделки злокозненных фейри, а пьяные ноги и сами рады завести хозяина во мшарник. Свою вину признать – для человека дело тяжкое. Это нечета тебе пальцем обличительно в соседа тыкнуть! Дык и фейри не лыком шиты. Обидно, ежели тебя беспочвенно бранят, посему с чувством злорадной справедливости те делали людскую брань почвенной. Ни дать ни взять порочный круг. Мается народец скрытый, мается род людской, а ни выйти из сего круга, ни разорвать. Крепко-накрепко Покутная Матушка вяжет узлы. Крепко-накрепко всех в полотно жизни вплетает.
А совсем уж круглые дураки мнят, будто повстречав лепрекона, непременно сыщется горшочек с золотом и жизнь твоя обернется сказкой. Да токо забывают они, что сказочки-то бывают и с плохими концами. И вот оказываешься ты без килта в зарослях ежевики, откуда выбраться тебе суждено исцарапанным и приниженным. Коль вообще суждено выбраться.
Ежевика – есть иллюзия, приворот, обман, очарование и опасность. Нежно-белые цветы прячут шипы да черные ягоды. Не смей вкушать их! Мглой налиты некогда рдяные плоды, как и сердца фейри. Перепачкаешь пальцы не разобрав, где кровь, а где ягодный сок, да вовек не отмоешься.
↟ ↟ ↟
Голые ветви деревьев скреблись в оконца домов. Ветры-листодёры гоняли по истоптанным улочкам охапки листвы, седой от изморози, что ударила с утра, да так и не удосужилась стаять. На тыквенных полях, перепрыгивая с одной пухлобокой тыквы на другую, хозяйничало воронье. Изжитое временем и непогодой пу́гало едва ли их страшило. Положа руку на сердце, пугало будило скорее жалость, нежели страх. Молчаливый соломенный страж в досюльной6 дохе7 с худым котелком на пустой башке. И в снег, и в дождь, и в град нес он свою одинокую службу, чтоб под конец сгореть в майском костре. Горькая судьбинушка, ничего не скажешь.
Как по ворожбе, распускался на облетевших кустах белоснежный яблоневый цвет – то стайка лазоревок порхала с места на место. Перебирала ладно цепкими лапками. Свистела мелодично тонкими голосками. Тосковала по ушедшему лету. Вдруг замахала лепестками-крылышками, вспорхнула и расселась на ветвистом венце рогов одного из двух бронзовых оленей. Царственно возлежали те на булыжных тумбах въездных ворот, охраняя главную и единственную дорогу. Под копытом левого оленя была выгравирована надпись: «Vestigia nulla retrorsum», что означало «Я никогда не возвращаюсь по своим следам». Под копытом правого же висела табличка, гласившая: «Сент-Кони». Гиблое местечко.
Сент-Кони сыскали славу захолустного поселения даже по меркам самого Кетхена. Земли его были сплошь усыпаны островами. Коль принять за чистую монету последний счет, было тех островов аж шестьсот штук! Вот токо люди жили едва ли на девяноста двух из них. Бо́льшая часть суши служила рыбакам или вовсе пустовала, отданная на гнев и милость матушке-природе.
Деревеньке Сент-Кони подвезло вырасти на добротном куске камня, прозванном островом Схен. На том, собственно, везение ее и кончалось. Жилось в деревне чуть больше, чуть меньше, душ пятьсот. Позабытые другими людьми и богами, Сент-Кони лежали вдали от наезженных трактов и не были никому любы, кроме тех, кто там проживал. Житие-бытье в деревне текло до того мирно, что казалось, и вовсе застыло вне времени. В Кетхене многие земли такие, что каких-то сто-двести лет – будто вчера. Ничего не менялось, но неизбежно подходило к концу.
Нынешним утром Сент-Кони как никогда смахивали на мертвую станицу. Лавочки затворены, улочки пустынны, а ветки деревьев продолжают настойчиво скрестись в темные окна без единой зажженной свечи. Но коль хорошенько прислушаться, то можно услыхать взбудораженную людскую молву. Доносилась та молва из самоделкового театра.
Уж третий час шло в нем очередное деревенское собрание. Похвастаться Сент-Кони могли всего двумя улицами и парой увеселительных публичных мест: театром и пабом. Местные жители охотно росли духовно в первом и еще охочее разлагались во втором. На повестке дня поднимались житейские вопросы деревни. Скажем, ремонт церковной крыши. Та зачастила протекать на головы добропорядочных прихожан, отвлекая тех от молебен праведных, сетовал настоятель, выжимая стихарь8. Или же, как в оном году прошли Осенины9. Все ли обновили огонь в доме? Никто ль из девиц не утоп, покуда ходили к озеру-реке, дабы встретить там матушку-Осенину овсяным хлебом с киселем? И какой то́ла-то́не10 так и не соблаговолил скинуться на братчину11, а дармовых яств отведал?!
Баяли и о «горячем»: у соседей с Церковного хутора повадились исчезать люди. Иногда сгинувших удавалось сыскать целехонькими, пусть и в забытье, но куда чаще тела их хладные вылавливали из Козлиной реки, коя протекала неподалеку от Сент-Кони. Мертвяки всяк раз были раздувшимися, с черными синяками на шее. Душегуб ли лихой по Пустошам промышлял, аль зеленый змий народ разгульный топил – оставалось неведомо.
Как бы то ни было, беды горемычных хуторян заботили деревенских куда меньше, нежели напасти со скотом. Не дали как в конце лета в полях Теплого Пастбища некто или нечто порешило несколько голов коров. Туши пастухи сыскали растерзанными, почерневшими и совсем не пригожими в пищу. Уж тогда-то вся деревня встала на уши! А сейчас чего там! Так, помолоть языками да непутевую молодежь попугать не бродить впотьмах. Впрочем, двери на ночь стали запирали накрепко и перепроверять не забывали.
– Все мы поляжем по зимней бескормице! – в сотый раз заголосила старуха Гульдра свою излюбленную присказку, стоило выступающему на секунду умолкнуть. Она запевала ее каждую осень, без малого лет десять. Покамест Сент-Кони не полегли, но Гульдра не теряла надежды. Должно же в какую-нибудь зиму свезти!
Пыля украдкой зевнула, мимоходом потерев озябший нос. Утепления театра тоже коснулись. В бывшем амбаре, удостоившемся чести стать культурным центром деревни, стоял собачий холод. Быть может, актерам отплясывать на сцене, и ничего, а вот зрителям хлопать дрожащими руками радости, эх, мало.
Прозорливо поминая колотун на протяжении всего собрания, людям разносили дымящийся грог и жареные каштаны. Заправив светлую прядь волос за ухо, Пыля дунула и робко отпила из кружки. Грог – насыщенный и терпкий, черный, как деготь, густой, словно мед, защекотал язык своей нестерпимой пряностью трав кардамона, корицы, звездчатого аниса и малость лугового клевера. Горячая «патока» медленно стекала по горлу, отогревая каждую частичку окоченевшего тела. Сверток с каштанами девушка дальновидно припрятала за пазуху: и тебе грелка, и червячка заточить в обратном пути.
Мало тревожили Пылю деревенские проблемы. В Сент-Кони она и вовсе не жила. Просто-напросто любила девушка оставаться в курсе всего, а собирать, как речной жемчуг, правду с враньем, и того пуще. В компании пленительной травницы язык у многих развязывался не хуже, чем после медовухи. Красива Пыля была, словно вишневое деревце, что по весне нежными цветками распускается. Были у девицы большие голубые глаза, светлые, как небо в ясный день. Были волосы цвета зрелых пшеничных колосьев. Был и румянец маковых лепестков на щеках, а ее улыбке, чаялось, под силу рассеять беспросветный туман.
Участливые кивки здесь, доброхотные вздохи там, и вот юная травница уже ведает подноготную каждого жителя Сент-Кони! Рачительно берегла в шкатулке памяти кропотливо добытое. Перебирала меж пальцев, равно острые шпильки, что вмиг уколют небрежно протянутую руку. Да доставать на свет не спешила. Не тот нрав у Пыли был, чтобы людей зазря ранить. Но и себя в обиду не отдаст, посему всегда и начеку была, а «шкатулочку» под боком держала.
И нынешнее собрание не нарушило заведенной традиции: кончили на том, что каждый остался при своем мнении, однако крышу у церкви починить обязались. Принялся народ кто куда по делам своим расходиться, заняли актеры сцену законную, репетицию спеша начать. Жизнь в Сент-Кони вернулась в привычную колею.
Промозглый воздух, наполненный душистым ароматом жареной рыбы с привкусом укропа и черного перца, дыхнул из паба по соседству. Живот заурчал. Пыля плотнее укуталась в плащ. Осенний день недолог. То сквозь шоры облаков проглядывает скупое солнце, как не успеешь оглянуться, – стемнеет. Травнице не хотелось возвращаться по темну. Мало ли что. Мало ли кто. Мрачные мысли роились в голове. Мрачные дела творились в округе. Девушка убеждала себя: бояться ей нечего, самые страшные вещи с ней уже случились. Но стоит ли будить лихо?
С приходом холодов люди заскороходили хворать. Укрепляющие настои и жаропонижающие отвары разлетались почто горячие пирожки. В Сент-Кони не было ни законников, ни собственного лекаря. Городской доктор наведывался в деревню раз в месяц, посещая за компанию и несколько ближайших поселений. По сему услуги самозваных целителей и знахарок всегда слыли у местных в почете. И поделом, что сперва Пылины снадобья избавляли разве от запора. Дык ведь и не помер никто! А на безрыбье и рак рыба. Теперича девушка поднаторела, хворые шли на поправку, а не токо в нужник.
Телегу Пыля оставила у общинного колодца. Не наличествовала за ней лошадь, зато имелся в хозяйстве скромном добротный бычок по кличке Сивуня. Походил Сивуня на огромную мохнатую глыбу. Густа и тепла была шерсть у быка. Круглый год мог он пастись в любую погоду, не утруждая хозяйку заботами об устройстве коровника или укрытия на пастбище. Хоть размеры у Сивуни были немалыми, а рога солидными, нравом бык располагал мирным. Чужих сторонился, в домашних же души не чаял. Того и гляди, залижет от нежности вусмерть языком-лопатой! Коровы породы хайленд – это вам не упряжная скотина, и тут мало кто поспорит. Однако Пыля поспорила бы. И пущай Сивуня в повозке на показ переставлял ноги еле-еле, но дык тише едешь – дальше будешь.
Нахохлившись ступала травница, отрешенно теребя латунную застежку накидки. За сегодня ей нужно посетить несколько десятков домов, развозя заказы. И ежели в Сент-Кони оббежать целых две улицы – дело минутное, а Пыля и без того схитрила, разменяться со всеми на собрании, то объезд ближайших хуторов отнимал времени немало. И в монастырскую прачечную не излишни наведаться: стиранное забрать, грязное сгрузить. Поспеть бы со всем управиться, покуда дождь не припустил. Вона и накрапывать понемногу стало.
Шелестели на ветру березы осиротевшими гнездами. Одначе стоило подойти поближе и всмотреться хорошенько – ба, да никакие это не птичьи, а вихоревы гнезда! Те, что росли комьями тонких прутьев, в народе еще ведьмиными метлами прозывали. Дескать, ни одна чаровница без метлы обойтись не может. Ажно и напускают они на деревья сию хворь, чтоб вырастили у тех на ветвях метелки чаморные. Впрочем, бывают гнезда вихоревы и из омелы свитые. Про них иные сказки баяли, мол, семена омелы падают с небес на стрелах молний. Девицы же на ссыпчинах, щеками рдея, подружкам про омелу на ушко иное нашептывали – кто под омелой целуется, тот никому не виден, ибо растение то ведовское, глаз отводящее.
Прошла травница под вихоревыми гнездами, обогнула дом конечный да так и обмерла, рот свой разинув. Предстала взору Пыли картина красочная: поля тыквенные, а на полях тех Сивуня, бык ее родный, бесчинство учинил. Пожрала часть тыкв скотина ненасытная, а что сожрать не смогла – рогами перепахала да копытами в землю втоптала. Сгинул урожай тыкв с общинных полей. Помилуйте, Боги!
Эх, поделом распрягала! Знала ведь девушка, чем дело кончится. Стоило Сивуне избавиться от «оков», как он враз отправлялся в самоволку. Наглый, спасу нет! А привяжи быка – и того хуже будет: силушка у Сивуни ого-го, коль ему куда-то надо – попрет напрямик вместе с телегой, или столбом. Или створкой ворот. Даже забор перемахнет! А вот что опосля сделается с тем забором, телегой или столбом – додумайте сами.
Свистнула Пыля. Вскинул бык голову, навострил уши, приметил девушку, да испустил приветливое «мууу», дескать я тебя, хозяйка, вижу, как закончу – подойду». Холера! Заозиралась травница по сторонам. Свидетель вины сыскался один. Рыжий, под стать тыквам порченым, парень куражно улыбался вершащемуся пред ним беспределу. Графитный карандаш, что он сжимал в руке, отрывисто и быстро черкал по листу бумаги. Узрев Пылю, искусник поманил ту к себе. То краснея, то бледнея со стыда, девушка робко потянулась на его зов, почто бескостная медуза за отливом.
Сумев выдавить из себя улыбку, Пыля с куда меньшим успехом силилась выдавить оправдания:
– Прошу извинить, вышло так…
– Картинно! – с восторгом перебил ее незнакомец, а вслед протянул листок бумаги. – Примите в дар, миледи!
Пыля растерянно взяла внезапный подарок. На рисунке Сивуня с чувством уничтожал общинный урожай. Вышло до того живо, что эдак сразу и не смекнешь сошел бык с картины или, напротив, взошел на нее. До ушей травницы донесся треск очередной казенной тыквы. Увы, не взошел…
– Благодарю, Сивуня-таки живой! Разве вреда от него порядком меньше, – виновато вздохнула Пыля. – Вы странствующий искусник?
В окрестностях Пустошей Орлиного Озера травница знавала всех от мала до велика. С рыжеволосым живописцем она столкнулась впервой. Уж такого-то наверняка запомнила бы! Внешность шибко приснопамятная. Парень был сплошь веснушчатый, знать, его при рождении обсыпали корицей, а отряхнуть забыли. На губах, ты погляди-ка, и то веснушки! А глаза, как у дворового кота – зеленые, шаловливые, но добрые. Да и выговор, экий тягучий и малость липковатый на слух, не присущ коренным жителям Схен. Незнакомец явно слыл уроженцем иных островов.
– Странствующий – да, – кивнул молодец. – Искусник – не сказал бы.
– Ищете себя?
– Скорее бегу.
– Понимаю, – Пыля и правда могла понять, как никто другой. – И каким же ветром вас занесло в наши края?
– Полунощником12! Он раздувал паруса судна, отбывшего с острова Бакки много лун тому назад.
– Бакки? – переспросила девушка. – Хм, не слыхивала о таком острове. Сама-то я родом с южных Схен. И каков-таков Бакки?
– О, Бакки – пустынный и унылый островок. Куда ни плюнь – всюду камни, вересковые пустоши, овцы, щиплющие траву, и сиротливые рыбацкие домишки, а вокруг – бескрайнее море. И кажется, бежать тебе некуда, – поведал «чужеземец», а поразмыслив, добавил: – Там ютятся около ста человек и никогда ничего не происходит. Все друг друга знают, любят и ненавидят. Каждый втихаря мечтает уплыть оттуда, но боится, чем может обернуться воплощение мечты.
– И впрямь нерадостная картина, – с сочувствием покачала Пыля головой. – Я бы, верно, тоже решилась оттуда уплыть! Вы, небось, там всех перерисовали?
– Каждый овечий завиток!
– Ну, овец у нас побольше вашего! Пяток дней при деле будете.
– Хах! Миледи, вы меня обнадежили! Охота верить, Боги смилостивятся – буду при деле не едиными овцами, – понизив голос, доверительно признался рыжий незнакомец и задумчиво почесал подбородок.
Рука его пестрела заковыристыми узорами. Царапины, ожоги и шрамы слагали напоенную, но, увы, безотрадную историю жизни. Из-под воротника рубашки робко выглядывал гладкий рубец шрама столь причудливой формы, будто кто-то пытался перегрызть незнакомцу горло.
Завертелись у Пыли на языке вопросы, да вот только хруст «свежеубиенной» тыквы напомнил о делах более насущных.
– Сивуня, деспот ты окаянный, прекрати немедля! Желудок скрутит! Какой-нить из четырех… Или сколько у тя их там? Помилуйте, Боги.
– Подсобить закамшить13?
Выходец Бакки был невысок, но широкоплеч и крепок.
– Благодарю, не стоит! Не впервой, – обреченно ответила девушка, подхватила подолы платья и ладно перескочила через ограду. – Ой, чуть не запамятовала, спасибо за рисунок и добро пожаловать на Пустоши Орлиного Озера! Надеюсь, Боги будут к вам милосердны, и вы отыщите то, за чем прибыли. Прощайте!
– До свидания, миледи! – отсалютовал карандашом парень. Несколько крупных капель дождя упали на пожелтевшую страницу раскрытого дневника. Отступив от мокрого развода, искусник вывел надпись: «Фейри острова Схен». – Я тоже очень на это надеюсь.
Глава 2. Водяная мельница