bannerbanner
Лети за вихрем
Лети за вихрем

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Вот это слово – знакомое, и я провожу по нему пальцем. Первая буква высока и остра, как церковный шпиль, – тянется в небо, чтобы Бог лучше нас слышал, вторая гладка и холодна, как льдинка на языке, третья твердая и живая, и пахнет смолой, как ствол сосны… Это имя молодого господина: мои пальцы видят переполняющий его свет.

Я знаю, здесь есть и другие имена – людей, что были, людей, что будут. Нет лишь моего. Господь не говорил обо мне и ничего мне не обещал; мне не страшна судьба, что порой злее врага, но коли пропаду, – здесь и строчка не дрогнет. Так тому и быть, если рука, что держит перо, не напишет мое имя – в конце строки, между ними, а то и вовсе поперек. Не сделает меня частью мира, который был кем-то рассказан, не даст мне ключей от дома, в который можно вернуться…


***

Я проснулась среди ночи.

Тишина, еле слышный вздох земли, что с лихвой перебрала нынче небесной влаги и теперь отдает ее туманом. Песнь луны, уже коснувшейся краешком мокрого леса на холмах, – глуховатая, шепчущая, сто раз отраженная водой и оттого разбивающаяся, как эхо, на сотню смутных голосов. Спокойное дыхание людей в хате. Стрекот сверчка, который поет ни о чем – просто оттого, что умеет: «Очнулась! Вернулась!».

Сон ускользал из рук, сухие бумажные листья таяли, расплываясь туманом. Растаяли. Я опустилась на лавку и крепко заснула безо всяких видений.


***

В этот самый миг в замке на холме молодой сын графа захлопнул книгу, которую читал перед сном, и погасил свечу пальцами.

За окном и дверью, что выходили в маленький сад на бастионе, десятки цветов протягивали мокрые листья к луне, и она, отражаясь, превращала воду на живых поверхностях в прохладное небесное молоко. Капли срывались с закраины колода и, пролетев за миг головокружительную высоту, пулями пробивали натянутую где-то внизу водяную пленку. Смешивались с другими каплями, становясь частью целого, теряющегося в невероятных подземных глубинах, которые не может постичь разум и представить воображение…

Юноша закрыл глаза, каким-то внутренним чувством ощущая полет этих малых водяных частиц. В каждой дождевой капле был осколок луны, которую так редко видит бездна. В каждом его сне была бездна, которую следовало скрывать от луны и солнца.


***

Мальчик проснулся в полночь двенадцать лет назад оттого, что луна светила в окна. Не мог спать: слишком уж сильно она звенела. Мама слышит, ей грустно. Кларинка не слышит – задремала, усевшись в кресло, чего ей не разрешалось, шитье лежит у нее на коленях, а свечка совсем догорела.

Босые ноги мальчика переступали по холодным каменным плитам: он еще слишком мал, чтобы ходить бесшумно, слишком мал, чтобы помнить о том, что надо надеть туфли… Впрочем, его обувь няня прятала на ночь куда-то в высокий шкаф. Она говорила: чтоб мыши не забрались. Все удивлялись причудам старушки: какие еще мыши, если непомерными усилиями госпожи Венцеславы замок содержался в полнейшем и нерушимом порядке, где каждая досочка в паркете и каждое зернышко в амбаре имели свой счет и занимали строго отведенное место… А няня все-таки видела мышей, ведь эти маленькие зверьки приходили именно к нему, – так уж повелось с самого начала. Мама – та тоже видела.

Привечать маленьких серых друзей надо было тайком от няни, – она мышей боялась. И от тетушки, – та их просто не любила, потому что они были бесполезными и даром ели хлеб. Ну и пусть даром: они слишком маленькие, чтобы работать, да и едят каждая по крошке. Мальчик всегда говорил им, чтобы они прятались, когда рядом кто-то из семьи, даже мама… Она их тоже не очень любила: просто согласна была любоваться на то, как он с ними возится. Мама вообще не любила никого и ничего, кроме сына и доктора Маркуса, только говорить об этом ей было страшно, – это был ее секрет.

«Мааам, смотри!» Мыши становились на задние лапки, таращились на него черными глазами-бусинками, при попытке протянуть к ним руку смешно щекотались усами. Мыши жили очень быструю жизнь маленьких зверушек, потому их торопливые мысли, которые мальчик разбирал лишь с пятого на десятое, не удерживались в голове. Его самого они, надо понимать, вовсе считали медленным бездумным великаном: наверно он был для них как для него – деревья.

«Смотри-ка, они тебя любят, – говорила мама. – Все их гоняют и пытаются извести, а ты добр к ним, – и они тебя полюбили. Ну нет, гладить их не надо, мало ли… Осторожно! Господи, как у тебя получается их не спугнуть?»

Мама светилась и кружила, она была самой сильной в этом мире, – такой сильной, что ее душа упиралась в облака на небе. Почему она такая добрая? Потому что он – ее часть. Нарядное платье из мягкого бархата совсем не шуршит, когда она ходит, – словно сны или совиные крылышки, теплая ладонь ложится на его макушку: «Молодец, мой хороший, ты все делаешь правильно. Заботишься о том, о ком больше некому. Это называется милосердием: мне оно далось лишь с годами, а ты с ним родился».

Последние слова она говорила не ему – себе, и что-то в ее сердце им отвечало.

Он плакал вчера, плакал сегодня, – глядя на то, как плачут другие, но не очень-то понимая, с чего это они. Странная игра – положить человека спать в каменную кровать. Закрыть сверху.

– А? – Кларинка спала чутко. – Вы чего, барич? Не спится? Водички? Яблочка?

– Не… Спи, Кларинка.

Мальчик очень хотел, чтобы она заснула, – так и вышло: девушка снова закрыла глаза. У него часто получалось сделать так, как он хотел. Хотя и не со всеми: мама была слишком сильной и упорной, а отец – его было просто жалко, потому что он и так был сломанным где-то внутри, под своими латами. Маме почему-то было его то жаль, то противно смотреть.

Мальчик открыл дверь, вышел в коридор и побрел к лестнице, – а дальше вниз, вниз и еще вниз. Было светло и совсем не страшно, – чего тут пугаться, он шел к маме, а это его дом. Тут родился он, тут родились папа, тетушка, дядя. И старый дедушка, который всякий раз подмигивает ему с портрета, и тетка, что живет в стене, и маленькие хромотинки, что шмыгают над головой или под ногами и смеются, и ласточки под козырьком крыши, и мышата, которые спят в гнезде из старых чулок.

Часовня, и роза на полу теперь белая с серебром. Лунная. Совсем по-другому звучит. Здесь все еще пахнет цветами, хотя цветов уже нет, – сладкие запахи попрятались по углам, а горькие вьются со сквозняками. Три маленькие полупрозрачные женщины молятся в уголке: молодая, постарше и совсем старая. Старая оборачивается и кивает ему, у нее красная полоса поперек шеи. Она помнит, что когда-то у нее болели колени, зато сейчас не болят, хотя пол здесь жесткий и холодный. Мальчик вежливо наклоняет голову в ответ.

Дальше еще один коридор, ступеньки вниз – и на месте. Мама. В-а-н-д-а. Ее красиво зовут, почти как Кларинку. Буквы на камне – его всегда хвалили, что он так рано начал читать. Камень тяжелый, не сдвинуть, даже если попытаться толкнуть думой: пустое дело, только голова заболит. Мало сил, он еще не взрослый. Надо сказать отцу и тетушке, чего он хочет. Они поймут и послушают его, и откроют эту плиту.

Ей не холодно, нет. И не голодно. И дышать не сложно, вовсе нет. Разве что пить хочется и рукой не пошевелить и… ей страшно и одиноко, как было в часовне? Нет, он не чувствовал ничего, впрочем… Так уже было – и проходило, только гораздо быстрее. «Мааам?» – мальчик мысленно потянулся туда, под камень…

И вот тогда ему стало по-настоящему страшно. Он понял: мамы здесь нет. Просто – нет. Была и не стало.

– Мамочка, ты где?! – его крик отразился эхом от стен. – Мамаааа!

Мальчик замер на месте от ужаса, слыша эхо и чувствуя кругом… Пустоту. Темноту. Безмолвие. Холод. Ничего не было, ничего. И никого. Она не спала, не бодрствовала, не взлетала мягко светящимся облачком к потолку, как младший сын тетушкиной кошки, который протянул всего день. Ее просто не было.

– Мама… – тихо прошептал мальчик, уже понимая, что ему никто не ответит.

После этого темнота, поднявшись снизу, как вода в замковом рву после дождя, захлестнула его мысли, и он перестал что-либо чувствовать.


***

– Виновата, барин, – глаза служанки были на мокром месте. – Бес попутал, заснула. Не сберегла.

Нянька, сложив руки на груди, смотрела сурово. Молчала, но гневалась.

Мальчик приоткрыл глаза: доктор из города, пожилой, толстый и какой-то тусклый, склонялся над ним, поднося к его носу резко пахнущую пробку. Рука побаливала, на ней была повязка, сквозь которую проступало маленькое темно-красное уже засохшее пятнышко.

– Как же так, Клара? – отец говорит медленно, каждое слово – как свинцовая гиря.

– Простите, господин граф, – девушка прижимает к глазам фартук. – Да вот хоть убейте меня, дурную…

– Не обижай мою Кларинку, папа, – произносит мальчик. – Она хорошая.

У отца на сердце словно солнце взошло, но он не подал виду. Взял мальчика за руку, погладил по голове. Ладонь у него как из дерева и пахнет дубовой корой.

– Как ты себя чувствуешь, сынок?

– Мамы нет, – говорит мальчик, и отец вздыхает. – Она вернется, правда?

Старый граф прикрывает глаза и молчит несколько долгих мгновений.

– Я не знаю, – наконец отвечает он.

Он вправду так думает.


***

Она вернулась, ведь так повелось издревле. Матери всегда возвращаются к сыновьям.

Глава 10. ОБЕРЕГ


Наутро я выбежала из хаты сразу, как проснулась, – только пятки сверкнули. Дорогу размыло в месиво, – я едва не увязла. От луж шел пар, – день обещал быть жарким. Кое-как дошлепав до леса, я быстро побежала по упругой лесной подстилке. Да, поваленные деревья были. Особенно досталось тем, что росли на обрывистых холмах и склонах оврагов, только это все были молодые деревца с тоненькими корешками. Впрочем, скоро я нашла то, что искала: красивый бук обхватом с меня лежал головой в овраге и корнями в небо.

Приметив место, я помчалась домой за топориком. Во дворе меня, ясно дело, перехватила мать и отправила сначала за водой, потом огород полоть, потом к отцу в поле… Словом, до поваленного бука я добралась только к вечеру – и чуть не разревелась от досады, когда поняла, что топором делу не поможешь: упругие корни пружинили в воздухе, отталкивая лезвие. Нужен нож, да покрепче, – резать придется долго.

Хорошие ножи были у обоих старших братьев, – только как у них попросишь? Да и бабка сказала: что задумала – о том молчи.

После заката, как повечеряли, я решительно подошла к Петру. Брат сидел в углу у печки и занимался своим любимым делом – в сотый раз подлаживал свой самострел: то тетиву подтянет, то взвод подкрутит. Заметив меня, он молча поднял глаза и так же молча кивнул на лавку рядом с собой: садись, мол.

Я недаром рассудила, что лучше просить нож у молчаливого Петра, чем у языкатого Гинека: средний брат и выспросит все, и посмеется власть, – а потом еще и откажется; а вот старший молча выслушает, а если что и ответит, то просто «да» или «нет». Брат Петр всегда был настолько скуп на слова, что в детстве его долго считали за немого, да и теперь от него не всякий день слово услышишь. И правильно, в лесу языком трепать ни к чему, – а Петр в охотничью пору из лесу почитай и не вылезал, – благо наши добрые господа были не против. Гинек наш – тот как танцы или посиделки, то первый: красавчик, петь и плясать мастер, – половина девчонок на селе по нему сохла. А Петр – всегда хмурый, всегда молчком, ростом невысок, зато в плечах как медведь – и сила медвежья же, брови лохматые, борода лопатой (в двадцать-то лет). Чисто леший. Из троих братьев я больше всех любила не веселого Гинека и не задиристого Томаша, а угрюмого лесовика Петра.

– Петр, братик, можешь мне ножик одолжить? – робко спросила я.

Петр продолжал возиться с самострелом, – будто и не слышал.

– Петр, мне очень надо…

Брат помолчал… потом взял нож, который лежал рядом с ним на лавке, вложил в ножны – и протянул мне:

– Не сломай.

Вот и все! Не веря своей удаче, я помчалась к выходу.

– Я мигом!

Уже у ворот меня окликнули:

– Кветка.

Я замерла: Петр неторопливо шел ко мне. Отберет ножик!

– Вместе айда, – и брат молча пошел за мной следом.

Я просто приплясывала на ходу, – мне хотелось бежать, а Петр шел рядом своей ровной, неторопливой медвежьей походкой.

– Братец, скорее пойдем, темнеет уже!

– И что?

Мы вместе свернули на лесную тропинку. В лесу было почти совсем темно, на пеньках и сучьях светились голубые огоньки светляков. Петр бесшумно шагал рядом – даже как будто бы не смотрел под ноги, зато я искала куда ступить, как бы не споткнуться в темноте.

На этот раз в лесу мне было боязно, – не было волшебного зова, как тогда, утром, зато было чувство, что кто-то не совсем добрый смотрит за нами из чащи. Хорошо, что Петр пошел со мной. Хорошо, что идти недалеко, и я помнила дорогу. Лес наполнялся шорохами, шепотами, где-то вдали ухнула сова, потом еще раз. Светились гнилушки, светляки перелетали со ствола на ствол. Вот два огонька скользнули с тропинки в сторону: они держались рядом, словно связанные невидимой ниткой…. Глаза! Словно в ответ на мои перепуганные мысли, кто-то тоненько и противно хихикнул за спиной. Меня мороз продрал по коже.

– Петр, глаза!

– Ну и пусть их.

Так вот, неторопливо и молча, мы и дошли до пригорка с поваленным буком. Глаза еще пару раз то ли виделись, то ли мерещились мне – сначала в кроне высокой ели, потом в кустах на дне оврага.

Бук все так же лежал корнями к небу – не мертвый, но умирающий. Я вынула нож из ножен, примерилась и начала резать. Крепкий корень поддавался с трудом.

– Дай, – Петр протянул руку за ножом.

– Нет, я сама должна… Ой! – ножик соскользнул и полоснул меня по руке, вмиг разрезал кожу, черная в сумерках кровь закапала на корень.

Брат молча отобрал у меня нож. В кустах на дне оврага кто-то завозился, затрещал ветками. Я свободной рукой попыталась свести края разреза. «Нельзя, чтобы кровь моя тут осталась! – словно вопил во мне чужой голос. – Нельзя, чтоб они чуяли кровь!»

– Баба шла, собаку вела, собака встала, да кровь перестала… – бормотала я наш детский заговор, которым девчонки всегда заговаривали битую коленку. – Земля мне матерь, железо мне брат, не неси моей крови, не точи моего сердца, стой руда, уймись руда, капля к капле, камень к камню, аминь, – повторяла я заговор от ран, которому учила меня бабка.

Кровь чуть приутихла, потом полилась опять. Трясущимися руками я оторвала краешек рубашки, перетянула руку.

– Земля мне матерь, железо мне брат….

– Пойдем, – Петр держал в руке отрезанный корень – длинный и извитой, как змея.

До деревни дошли молча, уже совсем в темноте, – только луна светила. Дорогой я не обращала внимания ни на шорохи, ни на светляков (или все же глаза?): кровь шла и шла, пропитала тряпку, капала на подол.

– Дай сюда! – я отобрала у Петра корень и прижала к нему раненую руку.

Мало ли что бабка говорила! Я поила будущий оберег кровью: лучше так, чем проливать ее на лесную землю, на потребу ночной нежити. Бук мне мать, вихрь мне брат, возьми кровь мою, каплю к капле, силу к силе… только не уходи!

Увидев меня, бабка Магда всплеснула руками:

– Ох, горе мое! – она тут же усадила меня на лавку, размотала кровавую тряпицу, зашептала, заводила пальцами. Кровь утихла почти сразу же.

Бабка промывала разрез на моей руке холодным едким отваром, а я смотрела на прислоненный к стене корень и думала: как же я буду резать оберег, если с ножом управиться не умею?


***

На следующий день, уже под вечер, я отправилась на другой край деревни, к старому деду Гинеку по прозвищу Ложкарь. Дед этот был совсем дряхлый, беззубый и полуслепой, а жил он тем, что резал и долбил из дерева ложки, миски, корыта, прялки, детские колыбельки и прочую нужную в хозяйстве вещь. Из родни у него была только вдовая бездетная племянница, а жена его с детьми, сказывают, померли в тот год, когда мор по земле шел.

Шла я к деду не с пустыми руками, а с богатым подношением: в то утро (меня, как раненую, бабка отпустила на весь день и велела делать что душе угодно) я набрела в лесу на огромную россыпь весенних грибов-строчков – никогда раньше их столько не видела. Грибы росли вдоль той тропинки, которой мы с Петром вчера возвращались домой. Может, это лес отдаривал меня за кровь?

Изба у деда Ложкаря была ветхая, кривилась на один бок, – зато резьба на коньке крыши изображала раскинувшую крылья птицу. Собаки дед не держал, поэтому я подошла совсем тихо и робко толкнула дверь. В сенях был свален всякий хлам вперемешку с опилками и резаными чурками. Сам дед сидел в горнице за столом, приставленным к окну, и резал что-то мелкое, на столе перед ним лежали маленькие ножички, скребочки и еще какие-то непонятные штуки. Дедова племянница шуровала у печки с ухватом и презрительно фыркнула, увидев меня.

– Здрасьте… – я остановилась на пороге.

Племянница снова фыркнула.

– Эт кто там, Кветка что ль? – дед прищурившись уставился на меня. – Бабка прислала, уголечек ей надо выжечь?

– Уголечек… – прошипела племянница и сплюнула.

– Не… – я малость смутилась, протягивая вперед корзинку. – Вот, дедо, это тебе. А ты научи меня по дереву резать.

Дед расхохотался, запрокинув голову и задрав седую бороду кверху.

– По дереву резать, говоришь?.. Ха-ха-ха! Ох, ловка… А грибов-то сколько насобирала – иль наколдовала ты их, а? Ха-ха-ха… Ловка, ловка, ничего не скажешь! А на что тебе резать по дереву, скажи-ка мне?

Я не ответила. «Что задумала – о том молчи».

– Чего молчишь?

– Надо мне, дедо…

Племянница хмыкнула и со стуком поставила ухват к печке.

– Надо ей, ха-ха, видали такую? Вот ты видала, Янка? Надо ей! Я тебя научу, а ты потом злое что-нибудь нам наведешь. На что тебе дерево резать, кого извести вздумала? Ну вот что мне делать с ней, Янка?

– В шею гнать! – не оборачиваясь, ответила племянница.

– В шею, говоришь? – снова усмехнулся дед. – Ну в шею, так в шею. Ступай отсель, девочка, по добру, по здорову… Не, ну ты видала такую, а?.. Ну что, хлебать-то будем сегодня или как?.. Что, правильно я сделал, что ее выгнал?

– Правильно, а как же.

Я нога за ногу побрела к двери, сзади стучали ложками и переговаривались дед Гинек со своей племянницей. Я взялась за дверную ручку – грязную, но узорчатую.

– Эй, Кветка! – голос деда остановил меня в дверях. – Ладно, твоя взяла, выучу тебя маленько. Вечерком завтра заходи.

Я так и просияла. Дедова племянница возмущенно заругалась.


***

Все следующие вечера я бегала к деду Гинеку. Таскала ему воду и мела избу (ох, развела тетка Янка грязи!), еще раз сбегала в лес за строчками (нашла мало, но дед ел да нахваливал), тайком тащила ему яйца от наших несушек и даже как-то раз выклянчила у Петра одного из двух подстреленных зайцев (тот отдал даже не спрашивая, зачем).

Дед учил меня управляться маленькими ножичками и стамесочками, вырезать внутренность дерева острым кольцом на палке, которое называлось «ложкарь». Я прикидывала про себя, как выглядит якорь, и старалась изобразить это из букового корня. Благодаря моей торопливости и неуклюжести приходилось много раз начинать дело заново, и на маленькую поделку я извела длинный корень почти весь.

Работая, я несколько раз попадала ножиком или ложкарем по руке, – поэтому прежде, чем оберег был закончен, я еще не раз поила его кровью.

Кровь – что кровь? С меня не убудет.

Глава 11. КУПАЛО


Оберег был красив. Гладко отполированный, неброского розовато-бурого цвета, привязанный на тонкий кожаный шнурок, он уютно ложился на ладонь. Как заговаривать оберег – и надо ли это делать, – не знала даже бабка, но я верила в его охранную силу. Я всюду носила оберег с собой и искала удобного случая передать его господину. Случай не выпадал: я больше не слышала никакого зова, а идти к замку было откровенно боязно.

Оберег на кожаном шнурке болтался у меня на шее рядом с нательным крестом. Я занималась своими обычными делами, пора была жаркая, покосная, дни летели как птицы.

После ночного похода в лес за корнем меня стал еще больше отличать брат Петр: как-то раз вечером во дворе он подозвал меня, поставил полено на чурбак для колки дров и протянул мне взведенный самострел.

– Стреляй.

Я встала поустойчивее, – самострел был тяжеловат, – как смогла, уперла его ложе себе в плечо, навела кончик стрелы на полено и спустила тетиву. С непривычки меня чуть качнуло, но полено с вонзившейся в него стрелкой упало за чурбак. Брат молча улыбнулся, взвел тетиву обратно, поставил полено на старое место, а на него – маленький обрубочек, размером с мой кулак.

Я снова прицелилась. Обрубочек упал, полено осталось на месте. Петр довольно усмехнулся, подобрал с земли уголек и провел им линию вдоль полена – сверху вниз. Когда полено упало, Петр неторопливо зашел за чурбак и поднял нашу мишень вверх: стрела вонзилась прямо в черту.

– А ты у нас меткая, оказывается! – брат улыбался во весь рот.

Я широко раскрыла глаза, непонятно, чему больше удивляясь, – то ли своей неожиданной меткости, то ли тому, что Петр впервые на моей памяти произнес такую длинную речь.

– Пойдешь со мной зайцев стрелять, – брат продолжал улыбаться.

– Не-а, не пойду, – ответила я.

Петр удивленно нахмурился.

– Зайцы – пусть бегают, с голоду не сдохнем.

«Вот дура!» – прошипел сидевший на завалинке Томаш. По-моему, он чуть не лопнул от зависти.


***

– Купало скоро… – мечтательно произнесла встреченная у колодца Ленка.

– И чего? – я теперь вовсю старалась говорить коротко и невозмутимо, как Петр. Зря он меня что ли стрелять учит?

– Ну как чего… – Ленка поставила ведра наземь и грациозно потянулась – как кошка. Или как Маркета. Она говорила нараспев, слова тянулись сладко, словно мед за ложкой. – Поплясать, за большими поглядеть… Может, даже купнуться в полночь или веночек на воду кинуть. Мало ли чего? – Ленка загадочно улыбнулась. – Девки в лес пойдут, папоротника искать, парни за ними…

– Ага, под кустом целоваться! – перебила я. – Охота на дураков смотреть!

– Ну, на дураков или нет, а брата твоего я бы и сама поцеловала, – Ленкины глаза светились таинственным мягким светом.

– Это Гинека что ль? – я скорчила рожу. – Тьфу, я лучше с лешим поцелуюсь!

– А может, папоротников цвет найдем, клад добудем, – продолжила Ленка. – Маркетка сказывала, на Купало в лесу к тайному озеру выйти можно, а там того папоротнику – видимо-невидимо. Только надо осторожно, – там русалки водятся.

– Ну пошли сходим, к тайному-то. Самострел бы не забыть – от русалок.

– Хи-хи, вот дура!


***

К вечеру Святого Иоанна мы успели вволю накупаться, набрызгаться водой, набегаться. Теперь мы с Ленкой сидели на бережку, лениво болтали ногами и смотрели, как парни складывают высокий купальский костер. Поодаль стояли, переговариваясь и пересмеиваясь, взрослые девушки, – Маркета, понятно, в самой середине. Мальчишки и девчонки помладше сидели в сторонке, по краям поляны.

У меня было какое-то беспокойное чувство, будто чего-то не хватает… Оберег! Точно: сняла с утра, завернула в тряпочку и спрятала на печке, чтоб во время купания не потерять. Почему-то я чувствовала, что в Купальскую ночь оберег непременно должен быть со мной: оно и понятно, хоть он и не для меня, а от нечисти охранит, а то, глядишь, папоротник искать поможет. Я вскочила с места.

– Ты куда, Кветка? – Ленка привстала, уронив с колен недоплетенный венок. – Хи-хи, за самострелом, что ль?

– Сейчас вернусь.

В хате бабка перебирала мешочки – собиралась за травами.

– Забыла чего, Кветушка?

– Ага, – я быстро нашарила оберег на печке, повесила себе на шею и бросилась бежать.

– Смотри в лес далеко не заходи, – крикнула вдогонку бабка.

Когда я прибежала на берег, пляски-хороводы были в самом разгаре. Песню я услышала издали:

– У меня есть шар волшебный,

Он тебе весь мир покажет*, – выводил звонкий голос братца Гинека.

– Ты не спрашивай у ветра,

Он тебе о том не скажет*, – подхватил чистый девичий голос.

– Ты не спрашивай у ветра, – подпели остальные хором.

Эту песенку, которую мой братец придумал сам, наши парни и девушки очень уважали. А чего, хорошая песня, и на несколько голосов петь можно, и хоровод водить.

На берегу молодые как раз и водили хоровод вокруг ярко горящего костра, ребятня сидела на земле: кто поодаль, а кто и в центре, поближе к костру. В круге стояли, взявшись за руки, братец Гинек – весь нарядный, в шапочке с пером, усики лихо подкручены – и красавица Маркета с венком на голове.

На страницу:
5 из 8