Полная версия
Русские апостолы. роман
В одном селе, например, написали донос на батюшку. Приезжают пятеро следователей. Приехали поздно вечером, просятся переночевать прямо у батюшки, где их, конечно, радушно принимают. Беседа очень дружеская, а про донос упоминают как бы вскользь, как о сущей безделице. Утром очень вежливо благодарят батюшку за постель и за обильный завтрак, а затем ведут батюшку, попадью и их пятнадцатилетнего сына в школу для допроса. Между тем обеспокоенные сельчане собираются на рыночной площади. А там уж стоит пулемет на изготовку. И выкопана яма. Потом приводят троих арестованных. Один из «следователей» забирает у батюшки золотые часы и прячет себя в карман. Никто из арестованных не проявляет ни малейшего удивления, не пытается оправдываться или что-то объяснять. Только сам батюшка тихо творит молитвы. Потом у него из рук вырывают Псалтырь, хотят сорвать и и крест с груди, но он ни за что не позволяет. Потом «следователь» одной рукой поднимает сзади батюшкины волосы, а другой прикладывает револьвер и стреляет ниже затылка. Пуля вырывает у батюшки часть лица, и бедняга опрокидывается в яму. Другой «следователь» подходит к попадье и, выстрелив ей в лоб, поворачивается к юноше.
– Теперь тебе уж тоже незачем жить, – говорит он. – Зачем добру пропадать, садись парень и снимай сапоги!
Тот послушно стаскивает сапоги, и его тоже убивают. Потрясенная всем произошедшим толпа начинает в ужасе, без оглядки разбегаться…
А то еще вот. Два монаха, под епитимьей, пошли собирать милостыню, а когда вернулись в свой монастырь, то нашли его совершенно разоренным и разграбленным. Подле сгоревшей часовенки свинья что-то жрет, хрюкая. Присмотрелись: в канаве полуразложившееся человеческое тело. Бедные монахи чуть сознания не лишились. Одного стало рвать. А вокруг – сплошь раскиданы тела монастырской братии. Перепуганные до смерти побежали в местный совет – узнать, что произошло, или хоть за разрешением предать тела христианскому погребению. Им приказали немного подождать около избы, где располагался совет. Один из монахов не стал дожидаться и ушел, а другой остался и его самого, в результате, арестовали и увезли неизвестно куда…
Да-да, теперь подобных историй превеликое множество. Все как один рассказывают и гонениях на православный люд: кого погубили-замучили на глазах детей и семьи, кому руки-ноги переломали, кому иголки под ногти загоняли, кого закололи штыками, кого распяли, побросали в наспех вырытые ямы, едва присыпав землей, повсюду, в полях, рощах, на болотах, по берегам рек, где то и дело из-под размытого волнами песка появляются то руки, то ноги, виднеются покрытые илом и грязью полы монашеских ряс…
Вскоре мы снова трогаемся в путь, теперь едем в Москву. Чтобы заработать на пропитание, мама устраивается учительницей музыки в музыкальную школу, куда ходим и мы, дети. Здесь нам еще и паек дают: немного растительного масла и сладкой патоки. В местном церковном хоре мы тоже поем, как всегда.
На другой стороне улице помпезное здание, бывший доходный дом какого-то купца, на первом этаже теперь крохотная, почти домашняя детская библиотека, здесь посетителям дают по стакану подслащенного чая, а иногда еще и кусок хлеба или даже пирожок. То ли потому, что она такая уютная, то ли что в ней дают чай и пирожок, – в общем, я становлюсь самым прилежным посетителем библиотеки.
Я сделал огромное открытие. Оказывается, кроме нашего обычного мира, есть еще и другой, удивительный, огромный мир, который полон необыкновенных вещей, переливающийся всеми цветами радуги, словно волшебный калейдоскоп, – этот чудесный мир спрятан за обыкновенными строчками и буквами, напеченными на листе бумаги, стоит раскрыть книгу, начинает просвечивать как бы издалека, потом всё ближе, ближе, – и вот он уже везде вокруг тебя!.. Я и оглянуться не успеваю, как меня начинает тянуть снова и снова в этот мир, после которого мир обычный кажется таким унылым и жалким. Вообще-то, читать я выучился очень давно, еще при папе, но только теперь чтение стало для меня таким желанным и ни с чем не сравнимым занятием.
А когда я устаю читать, то беру с библиотечной конторки карандаш и листок бумаги и принимаюсь срисовывать картинки из книг. Даже не могу сказать, что мне нравится больше – читать или рисовать. Иногда я воображаю себя настоящим художником…
Да, так оно и есть: после многочасового чтения и рисования, настоящий мир начитает казаться плоским, бесцветным, а настоящая жизнь угрюмой и мрачной. И чем интереснее попадается книга, тем однообразней кажутся будни… Мне хочется побыстрее подрасти, чтобы отправиться на поиски того, другого мира, прекрасного, разноцветного.
Вот, мне исполнилось целых двенадцать лет, но я, уже такой взрослый, до сих пор не знаю, чем намерен заниматься в жизни, какую избрать профессию-занятие. Я очень люблю рисовать и поэтому начинаю ходить в индустриальную школу искусств. Вот только не пойму, почему всё, прежде такое любимое, здесь вызывает у меня страшную скуку, любой класс, любой предмет, будь то графика, лепка из глины, роспись, резьба по дереву или чеканка по жести…
Вдруг выясняется, что из всей нашей учебной группы, я один-единственный, кто посещает церковь. Сначала это кажется мне каким-то кошмаром, хоть прочь беги из школы: от меня требуют, чтобы я немедленно перестал ходить в церковь. На упреки и насмешки просто не отвечаю, всегда предпочитаю отмалчиваться. Но при этом никогда отвожу взгляда, твердо смотрю нападающему на меня в глаза. Видя такое мое отношение, на меня в конце концов махнули рукой, говорят: что с него взять, отсталый он, а вместо мозгов вот эта глина для лепки!.. Ну что ж, мне-то что, пусть говорят, что хотят. Как бы то ни было, большинство из них вовсе не злые и даже нравятся мне, из них, без сомнения, получатся замечательные столяры, маляры, они старательные и увлечены своим ремеслом, – у них нет ни времени, ни желания во что бы то ни стало бороться с моей религиозностью. К тому же настоящего повода у них нет: ведь молиться я всегда предпочитаю в одиночестве, запершись в комнате, а не при них. И вовсе не из «страха иудейска», а потому что так учил Христос. Ну и, конечно, молюсь в церкви. Между прочим, многие из них, не только подростки, как я, но и взрослые – старшекурсники, учителя – нет-нет тоже бывают в храме Божьем – хоть и по большим праздникам, на Пасху или Рождество.
В конце первого учебного года я – изрядно измученный – уж жду-не дождусь, когда наконец летние каникулы. Хоть еще и не знаю, куда отправлюсь… И вот какой чудесный подарок! К нам заходит родственник, который в Москве проездом, и передает мне приглашение от дедушки ― чтобы непременно ехал к нему погостить, побыть у него, сколько захочу. И родственник может как раз меня забрать…
Мама ничуть не против этой поездки. Ошалев от счастья, тут же мчусь собирать вещи в дорогу… Между тем вереница подвод дожидается, сделав краткую остановку неподалеку от нашего дома, у рыночной площади, с минуту на минуту готовая тронуться в путь. В общем, не успеваю я толком прийти в себя, как уж оказываюсь усажен в одну из телег, прикрытый от моросящего дождика куском рогожи. И вереница подвод тронулась в путь, в глубь России. Только тогда сообразил, что спешке даже позабыл дома шапку…
Конечно, я уж много слышал о дедушке – от мамы и родственников, – о его удивительной жизни, настоящего христианского праведника и отшельника-монаха. Он живет совершенно один, в глухом лесу, в маленькой избенке. Многие даже считают его святым… Уверен, так оно и есть, и не знаю, куда деваться от нетерпения: так хочется поскорее оказаться в чудесном скиту, хранимого единственно силой Иисусовой молитвы, среди непролазном чащи… Вот приключение так приключение!
Двое суток я трясусь в обозе, который едва тащится по тракту. Нет худа без добра: за эти два дня я отлично выспался и отъелся. На третий день меня вдруг ссаживают с телеги, суют в руки узелок с едой и гостинцами и мой мешок и, весьма туманно объяснив дорогу, еще более неопределенно машут рукой в сторону чернеющего вдали леса: «Тебе вона куда, паренек, чай не заплутаешь!..», оставляют одного у заросшего бурьяном проселка. Еще несколько верст приходится топать пешком в указанном направлении.
Как бы там ни было, я успешно пересекаю несеянное поле, пустоши на месте лесных вырубок, молодую березовую рощу, вхожу в лес, который вблизи не такой уж густой и темный, перебираюсь через ручей и сразу за балкой вижу дедушкину избушку, а перед ней и его самого – моего крестного, радостно улыбающегося, как будто нарочно поджидающего меня.
– Ну, вот ты и приехал, сынок, слава Богу, – говорит он.
– Вашими молитвами, милый дедушка, – говорю я.
Вот, начинаю я жить в берлоге у крестного, а он начинает учить меня жизни и уму-разуму.
Дедушка старый-престарый, весь в глубоких морщинах, а в черной как смоль бороде и волосах седина сверкает, словно морозный иней. Про времена царя Гороха дедушка говорит с таким чувством и силой, словно это было вчера, Особенно нравятся мне его рассказы о том, какими были встарь благочестие и монашеская жизнь. Если монахи жили среди людей, то их часто оскорбляли и обижали. Поэтому многие стали скрываться в далеких краях, тихих и живописных, селились в потайных пещерках где-нибудь в лесу или у воды и с мирскими людьми почти не общались. Но главное – для того чтобы остаться наедине с Господом.
Дедушка также много расспрашивает меня самого – про школу, про жизнь в Москве. Я люблю ему рассказывать, потому что ему всё интересно. Подперев ладонью щеку, он очень внимательно слушает. Я рассказываю, что детям у нас только бы проказничать, а Иисусовой молитвы из них и не знает никто. Про то, что у нас большинство людей враждебно относятся к церкви, хотя ничего не понимают, да и не хотят понимать о ней. Христиан почти нет. Неужели так и во всей России?
Как ни странно, дедушка слушает спокойно.
– Ничего, – говорит он, – Бог им судья. Лучше о своей душе пекись!
Неподалеку от дедушкиной избенки вырыта небольшая канавка в виде креста. У него такое правило: рано поутру укладывается нагой в эту канавку и всё молится, молится. Присев над ним на корточках, я пытаюсь хотя бы отогнать от него комариков, страшно кусачих, но дедушка воспрещает мне, приговаривая:
– Христа ради, сыночек, не трогай комариков, они ведь мои грехи из меня высасывают!
– Да разве у тебя есть грехи, дедушка? – изумляюсь я.
– Ох, конечно, есть…
– Какие же, дедушка? – еще в большем изумлении спрашиваю я.
Не отвечает. Только плачет прегорько.
По причине преклонных лет и уединенной монашеской жизни он ходит в дальнюю сельскую церковь только раз-два в несколько месяцев, поисповедаться и причаститься. Вот и я с ним иду. Служба в скромном сельском храме изумляет меня своей торжественностью, невиданной, невообразимой, и благодатью. Так хорошо, такое счастье, как будто летаешь во сне…
Однако житье у крестного довольно-таки трудное. Ест он раз в день, а то и раз в два дня, или даже реже. А обычная еда – немного хлеба или сухари. То же теперь и у меня. Но мне-то он как может старается прибавить «паек», отбирая крохи от своей малости. Хорошо еще, что добрые люди дедушку никогда не забывают, оставляют каждый день у него на крылечке что-нибудь съестное, то одно, то другое, истинный дар Божий.
Если случается немного муки, то дедушка варит жиденькую кашку, заправляя ее съедобными корешками и грибами, которые собирает в лесу… Как ни странно, хоть он и поселился в лесной избушке, но в сам лес выходит редко. Зато если уж выйдет, то приносит мешок грибов, да ягод, да кореньев. Причем как будто даже не ищет их, как обычные грибники или ягодники, а просто идет на определенное место и набирает, сколько нужно. А по дороге и мне указывает то просеку, то заветную полянку, где можно полакомиться лесным дарами… А если устанет и приляжет спать, то всегда подкладывает под голову вместо подушки кулак…
Лето тянется бесконечно. Что ж, от усталости и голода я, бывает, унываю очень сильно, Иногда даже до того, что, взбунтовавшись, не выдерживаю и, пробираясь через буераки, убегаю в ближайшую деревню, чтобы выпросить у родни хоть немножко еды. Сначала я ни за что не хочу возвращаться, но потом все-таки передумываю и плетусь обратно с повинною головой. Но дедушка никогда не бранит за такие мои малодушные побеги, не слышу от него ни единого, даже самого крошечного упрека.
Во время молитвы, дневной ли, ночной ли, крестный неукоснительно запирает толстую дверь на несколько засовов – во избежание какого-нибудь вторжения или помехи.
Однажды мы действительно слышим очень странный, настырный стук в дверь, а молитва очень ранняя – перед самым рассветом.
– Открыть, дедушка? – спрашиваю.
– Нет.
Страшный стук раздается трижды.
– Может, открыть?
– Нет. Нет…
Восходит солнце, мы помолились. Тогда дедушка велит:
– Теперь пойди посмотри, что там…
Выглядываю за дверь и вижу полянку перед крылечком, которая сплошь в утренней росе и сияет на солнышке, словно стекло. И на ней – ни малейшего следа. Ни человечьего, ни иного.
– Кажется, никто не приходил, дедушка, – говорю я, возвращаясь в избу.
– Приходили, сынок, – говорит он. – Конечно, приходили.
А еще дедушка неутомимый чтец. Книгу Псалмов прочитывает от корки до корки всего за два дня, такое у него другое правило. А после пяти десятков акафистов непременно кладет земные поклоны. Он учит меня быть твердым в молитве и объясняет святых отцов и Писание, которое может читать по памяти, да еще с любого места. Очень удивительно. После дедушкиного чтения всё, что я читал до этого, кажется потускневшим и никчемным, даже тот удивительный, огромный мир, переливавшийся всеми цветами радуги, словно волшебный калейдоскоп, который открывался мне между строчек книг, когда я просиживал часами в библиотеке. Кроме того, в отличие от библиотечных книг, дедушкино чтение не заставляет в душе грусти по чему-то далекому, несбыточному, не превращает обычную жизнь в тоскливые будни… Когда я пытаюсь объяснить это дедушке, его добрые и лучистые, голубые глаза вспыхивают еще ярче.
– Что ж тут удивительного, – с улыбкой говорит он, – того, кто видел свет истинной небесной веры, больше не заманят радужные земные калейдоскопы!.. К сожалению, – прибавляет он со вздохом, – этого не объяснишь тем, кто не видел. Так и будут до скончания своего века гоняться за миражами, радугами и тенями, не в силах утолить духовную жажду бесчисленными впечатлениями. И не поможет им ни богатство, ни жизненный опыт, ни прочие знания. Ох, незавидна их горькая участь…
– А ты, дедушка?
– Слава Богу, мне еще маленькому запала в душу искорку Божьей веры и благодати!..
Еще удивительнее. Вдруг ни с того, ни с сего начинает очень серьезно рассказывать-предсказывать всю мою жизнь и судьбу, какая она у меня будет в будущем.
Сижу, как оглушенный, но, правду сказать, ничего не понимаю и ничегошеньки не помню из того, что он рассказал. Что мой детский ум против его – непостижимого, громадного! Как будто по книге прочел, из святых отцов или Писания. Но я бесконечно верю, что всё от первого до последнего слова – и есть вся моя жизнь.
Помню только, что, среди прочего, приказал мне запастись впрок великим терпением и особо наблюдать то, что дается тебе промыслительно.
– Да ты хоть знаешь, что нам дается промыслительно, чадо? – спрашивает.
– Нет, – говорю, – совсем не знаю.
– Я тебе скажу, сынок… Скорби непрестанные и горести – и есть то, что дается по Божьему Промыслу. И всё ради нашего вразумления. Чтобы остановить нас на наших путях лукавых и неправедных, а привести к свету и вящей Божьей славе. Вот, что это значит…
Еще кое-что начинает объяснять про свое будущее, но я это понимаю еще меньше. О том, что ему уготовлено: поругание, унижение, мучение, убиение…
Мне очень нравится жить у дедушки, хочется впитать в себя каждую частичку этой необыкновенной жизни… К сожалению, лето кончилось и нужно возвращаться домой в Москву…
Несколько лет подряд езжу к крестному на зимние и летние каникулы.
Последнее время меня изводят страшные вопросы. Мне кажется, если я не найду на них ответа – сойду с ума или даже умру… Жду не дождусь, когда меня снова отправят к дедушке в скит… Наконец, каникулы, отправляют!
Я задаю ему свои страшные, измучившие меня вопросы. И каждое его слово – чистое золото!
– А ты, – говорит он, – перво-наперво испытывай себя, спрашивай себя: «В вере ли я или нет?»
И сам исповедуется мне, как перед Богом, признается, что и сам внутренне раздираем подобными вопросами и по временам страшится потерять разум, борясь с адской печалью и унынием.
Вот, в Москве повсюду теперь словно суеверная дымка-туман клубится: сплошь зловещие приметы да всяческие мистические знаки, из каждой щели так и прут. Какой-то морок накрыл всю жизнь. И что примечательно, одно и то же – что среди верующих, что среди неверующих. Мои одноклассники, дворовые друзья-товарищи, большинство хоть теперь и комсомольцы, а туда же. Даже у меня дома. Чего только не услышишь, суеверия на любой вкус! Тут и черные коты, и бешеные зайцы, и глазливые глаза, привидения, домовые, вурдалаки, лучи смерти, гипнотизм, спиритизм, кладбищенская нечисть, порча от булавок и ногтей, заговоры зубной боли, старинные магические приемы, антипорча, снова порча, такая и сякая, дурные сны, сны в руку и тому подобная чертовщина
Мне и самому ужасно интересно, что же за всем этим кроется. «Да ведь нет же дыма без огня! Взять хоть приметы и сны…» – рассуждаю про себя, а у самого даже мурашки по спине ползают. С такой вот кашей в голове опять приезжаю к крестному. Может, он объяснит.
– Эх, сыночек, – говорит дедушка, – всякое суеверие от недостатка веры, и никак иначе!
Как услышал я это, так сразу в голове прояснилось и раз и навсегда выбросил из головы суеверия, даже самые «невинные», народные приметы.
В следующий свой приезд, пряча глаза и робея, рассказываю крестному про другой свой упорный грех, тот, что… про девушек. И вот, что удивительней удивительного – хоть моя исповедь, вижу, расстроила дедушку до глубины души, но он ни единым словом или взглядом не укорил меня за падение. И за кое-что другое тоже. Он долго молчит, но, видя, с какой надеждой я жду его слова, очень тихо, дрожащим голосом говорит:
– Ну что ж, ну что ж… Обольстился, пал, да, но… ведь без намеренной похоти… Поднялся и идешь! Ты теперь юноша! Помогай тебе, Господь!
В другой раз, зимой, обоз с сушеными грибами снова останавливается возле рынка, я мчусь умолить маму благословить меня отправиться с оказией к крестному. Хоть до каникул еще довольно далеко, но время мрачное: у нас свирепствует жуткий грипп, множество знакомых и соседей уже поумирало, – и мама соглашается. У меня же к крестному важнейший разговор…
Ах, милый, милый дедушка! Как и во все прошлые разы он понимает, утешает меня, возвращает мир в мою душу одним мудрым словом…
К сожалению, в этот раз он также сообщает мне, притом с поразительным спокойствием, что его время приблизилось и что очень скоро он покинет этот мир. От неожиданности и отчаяния у меня на глаза наворачиваются слезы. Но вот проходит день, другой, третий – ничего плохого не случается, дедушка, слава Богу, по-прежнему жив и здоров, и я понемногу успокаиваюсь.
Кроме того, в этот раз я нахожу в жизни крестного большие перемены: всё больше людей, прознав о его праведности и святости, пробираются в лесную чащу в надежде получить помощь: за драгоценным советом, утешением, а главное, исповедать душу. Это и понятно: ведь окрестные храмы порушены или закрыты и глухая избушка исповедника – всё, что у них осталось.
Дедушка принимает всех, не жалея сил. В то же время повторяет:
– Что ж вы, миленькие, ко мне, грешному-то, бегаете? Еще не все храмы порушены, устоит наша православная Церковь до самых последних времен. Не ленитесь, потрудитесь, поезжайте туда, где сияет ее свет! Да поторопитесь, ведь последние времена приблизились! Тогда, если и захотите, не сможете войти в храм…
Некоторым, которые жалуются на скорби и притеснения, он пророчествует:
– Ничего, миленькие, потерпите. Будут времена еще куда как худшие. Но Господь вас не оставит!
Само собой, меня эти перемены необычайно взбудоражили. Теперь дедушкина избушка поделена на две комнатки. В одной он встречает гостей, в другой живет. Множество людей он отучает от пьянства, а также других пагубных привычек и слабостей. Спасает от распада семьи, улаживает споры и примиряет поссорившихся. Много чего. А когда начнет объяснять Писание или святых отцов – заслушаешься!
Люди идут и идут, днем и даже ночью. Что особенно удивительно, среди них есть и партийные, и даже парочка сотрудников ГПУ, «проверяющие». Многие хотят покреститься, и чтобы покрестил их непременно дедушка. Сотрудники ГПУ, посмеиваясь между собой, признаются дедушке, что даже их начальники дивятся: «Как же так, товарищи? Чего доброго, эдак он и вас окунет в купель, и всё такое!»
– Неисповедимы пути Господни, миленькие, – отвечает дедушка. – Богу-то всё возможно.
Вот, сотрудники ГПУ объявили дедушке, что теперь он будет считаться вроде как под домашним арестом. Почему? За что? Да они и сами толком не знают. Должно быть, у начальства имеются какие-то сведения. Может, чей-нибудь донос, что якобы дедушка связан с сектой хлыстов или что-нибудь в этом роде.
– Раз так, то я буду жаловаться в Москву, – говорит им дедушка. – Вот, вот! Самому Ленину напишу!
– Бесполезно, – отвечают сотрудники, – теперь ведь политическая линия такая: повсеместная борьба с религиозной пропагандой и контрреволюцией. Ты, дедушка, лучше как-нибудь поскорее соберись да переедь куда-нибудь, от греха подальше…
Переглянулись и ушли. А мне их слова показались какой-то непонятной абракадаброй. Но от этой абракадабры у меня прямо мороз по коже.
Однако крестный ни за что не желает никуда переезжать, и всё тут.
Толпа благочестивого народа вокруг дедушкиной избушки растет и растет. А тут кто-то сообщает, что к нам едет карательный отряд.
– Да вон, уже видно! К балке подъезжают!
Я говорю дедушке:
– Давай потихоньку выйдем через заднюю дверь и убежим в буераки!
– Нельзя, миленький, – отвечает крестный, – тогда они людей вместо меня похватают.
Через несколько минут отряд приходит, и солдаты молча сажают дедушку на подводу и увозят.
– Не отходите от Христа, миленькие! – говорит он на прощание людям, кивая с телеги седой головой.
С полмесяца живу совсем один в дедушкиной избушке, твержу-говорю все молитвы и жду, сам не знаю, чего. Теперь решаю твердо: отныне, так или иначе, живу только с Христом. А потом приходит известие, что дедушку уже убили.
Делать нечего, надо возвращаться домой, и в школу…
А школу я никогда не любил. Теперь и подавно. Все школьные годы представляются мне выброшенными из жизни, какой-то одной чернотой, тоскливой до безумия, бессмысленной, бесполезной.
На выпускных я получил за свои рисунки и эскизы самые низкие баллы. Экзаменационная комиссия сочла их никчемной мазней, да еще напоминающей иконопись. Что ж, видно не пошло мне впрок ученье. К тому же единственная его цель – правильная идеологическая направленность. Так что в этом смысле, мои работы и правда – совершенно никчемные… Все эти последние дни я словно в томительной горячке: уж поскорее бы ее закончить, эту школу!
Мне всего семнадцать лет. А надо думать, что делать дальше. Решаю поступить на медицинский. В общем-то, ни с того, ни с сего. А впрочем, медицина, кажется, единственная из профессий, чтобы напрямую помогать людям.
К сожалению, и на медицинском одна идеология. Вместо медицинских дисциплин сплошь марксизмы и коммунизмы. По этой причине стараюсь бывать там как можно реже. Предпочитаю ходить в храм.
В самом деле, теперь я молюсь гораздо чаще и глубже, чем раньше. Восторженнее тоже. Вот, на сегодняшней литургии после причастия почувствовал свое безраздельное воссоединение с Церковью, – хотя никогда, вообще-то, с ней и не разделялся.
Время от времени посещаю также различные сообщества и кружки – литературные, культурно-художественные. Меня всегда интересовало, во что верит, чем живет в настоящий момент молодежь и старшее поколение… Но и тут идеология – всегдашний для меня камень преткновения. Трудно общаться с людьми, если новомодные коммунистические философии – точнее, скудоумный набор уродливых лозунгов и бредовых формул не находят в душе никакого отклика. Одна терминология чего стоит!.. Более того, с их помощью еще и предлагается решать не только самые сокровенные вопросы бытия, но даже и естественно-научные. Зато наглость, нахрапистость невиданные!
Впрочем, Бог с ними, с их философиями, главное, что в этих разношерстных сообществах люди встречаются очень хорошие, прилагают самые искренние и горячие усилия по организации помощи голодающим и бездомным, стараются изо всех сил. И я бы мог, да только вот беда: совсем задергали, требуют, чтобы я скрывал свою веру, а на это я никак не могу согласиться. Из-за этого расстраиваются даже самые теплые отношения с людьми. В голове не укладывается: даже те, кого я считал своими лучшими друзьями, начинают коситься на меня, как на врага народа.