Полная версия
Русские апостолы. роман
По моему разумению, это для меня единственная возможность – разыграть форменного идиота. Тогда люди просто станут меня сторониться – кто из чувства брезгливости, кто из стыда и смущения, кто из боязни, что из-за общения со мной на них самих могут подумать, что они такие же идиоты. Очень хорошо. План действий готов. Отлично и умно. Поэтому и говорю себе окончательно: вот способ всецело посвятить себя служению Господу!
Теперь что. Теперь отправляюсь к двум старцам за тайным благословением на принятие юродства в качестве единственного выхода из смертельно опасного положения, в котором оказался. И на этот раз вообще без заминки его получаю. А мудрый совет мне нужен как воздух: ибо так легко наломать дров, на радость врагу, примериваясь к догматическим сальто-мортале. Первый старец решительно сообщает, что отныне, словно надевши военные доспехи, я абсолютно защищен (то есть, моим юродством) от любых человеческих суждений и порицаний. Засим испрашиваю позволения совершать богослужение хотя бы тайно, на дому, и второй старец говорит:
– Это очень даже славно! Это благослови Господь!
Тем более, начав юродство, я никак не лишаюсь ни духовного сана, ни иных Святых Даров.
Затем первый старец подносит большую святую икону, крестит ею меня, а я с благоговением целую святой образ. Все втроем мы становимся на колени и говорим особливый канон. На душе у меня подъем необычайный. Не знаю, что ждет меня впереди, но, кажется, теперь я ко всему готов.
Теперь-то могу действовать как полагается. Что ж, первым делом, для получения соответствующего медицинского диагноза на предмет повреждения моего рассудка, направляюсь прямо к нашему знаменитому психиатру профессору Петру Борисовичу Ганнушкину. К моему удивлению, Петр Борисович с готовностью выносит вердикт о том, что я действительно – никак не могу считаться полностью вменяемым. При этом доверительно сообщает мне на ухо, что это абсолютно соотносится с его радикальной психиатрической доктриной, которая предполагает, что вообще ни один человек не может считаться полностью вменяемым, ввиду отсутствия нормы как таковой, включая даже его самого, профессора Ганнушкина.
– А как насчет партийной элиты? – не удерживаюсь я от вопроса.
– А она что же, разве не из людей состоит? – тонко, почти неуловимо улыбается он.
Оба совершенно друг другом довольные пожимаем друг другу руки, и я покидаю психиатрическую клинику с замечательным сертификатом в кармане.
А на следующий день в последний раз служу в церкви.
– Дорогие мои, – обращаюсь я к прихожанам, – пусть ничто не смутит и не устрашит нас! Прочь отчаяние! Будем выдержанны и терпеливы. Особенно, в те моменты, когда находимся в отношении чего-либо в сомнениях или даже полном непонимании. Даст Бог, когда-нибудь и укрепимся и поймем!.. А еще, дорогие, молитесь обо мне как можно чаще!..
А мысленно еще прибавил: «Молитесь о вашем дурачке!..»
Пришли домой из храма. Дома у меня как всегда важных дел множество. Однако говорю домашним и друзьям:
– Погодите-ка! Сейчас вернусь… – И, выйдя из комнаты, быстро поднимаюсь на мансарду, где последнее время квартирую, и запираюсь от всех на крючок.
А и то, важные дела!..
Проходит полчаса, час… Слышу, как они за дверью недоумевают, беспокойно спрашивают друг друга:
– Где же батюшка? Дела-то не ждут. Может, куда-нибудь вышел? Никто не видел?
– Да что вы говорите! Нет, мы не видели. Очень может быть. Он что-то такое говорил, что куда-то собирается, а после передумал…
– Разве не говорил потом, что передумал?
– Что-то странное.
– А вы не заметили, что сегодня в церкви батюшка не узнал такого-то?..
– Да-да, правда!
А тут как раз заходит меня повидать архимандрит Серафим, мой большой приятель, добрейший, порядочнейший человек. Мы с ним давеча договорились вместе отправиться на совет с кумачовым президиумом…
В общем, время всё идет, меня нет, а они всё ждут, когда наконец я спущусь. Потом робко пробуют меня позвать. Вот и причина есть.
– Дорогой батюшка! К вам батюшка Серафим пришел!
Потом решаются и тихонько стучат в запертую дверь мансарды. Ждут. Вдруг я распахиваю дверь, высовываюсь им навстречу и, выпучив глаза, ору, что есть мочи:
– Пошел вон! Архимандрит собака! Вон в Иерусалим!
По их совершенно опрокинутым, обомлевшим лицам видно, что они готовы от ужаса бежать не только до самого Иерусалима, но и гораздо дальше. Мне их даже становится немножко жаль. Ведь прежде чем выйти из комнаты, я подготовился основательно. С Божьей помощью обкорнал ножничками волосы и бороду, всё торчит изумительными клоками и кочками.
– Ах, батюшка… – запинаясь и заикаясь, лепечут.
Ну а пока не пришли в себя, я проскальзываю мимо них, проворно сбегаю по лестнице вниз и выбегаю на улицу. Спохватившись, наконец, они гурьбой бросаются за мной вдогонку, смешно ловят сзади за одежду, останавливают, потом ласково, но, крепко держа за руки и плечи, ведут домой. И, конечно, ни слова не понимают из того, что я им говорю. Просто голова кругом. У них, у бедных.
Чтобы уж совсем проняло их, и, так сказать, для полноты образа, я ни с того, ни с сего называю себя новым именем – «Митенькой». Им, конечно, невдомек, что это имя, новое, во юродство, я выбрал как раз в честь святого, образом которого меня давеча благословляли в монастыре дорогие отцы-старцы.
После долгих уговоров соглашаюсь вернуться в свою комнату на мансарду и «прилечь отдохнуть». Сами они, совершенно обескураженные, начинают совещаться внизу. А еще немного погодя, приезжает другой архимандрит. На цыпочках входит ко мне. Как только открывает рот заговорить со мной, поприветствовать, расспросить, тут же его перебиваю, изрекаю что-нибудь архиглубокомысленное, но совершенно бессмысленное. Бедняга не выдерживает и испуганно пятится к двери. Но, тем не менее, он изрядно прозорлив. Слышу, как говорит ожидающим его внизу:
– Как бы ни так! Вот уж никогда не поверю, что Преосвященный может взять и свихнуться! Скорее всего, принял юродство.
– Ах, нет, нет! О чем вы! Наверное, батюшка чем-то сильно расстроен. Нужно позвать доктора.
– Не нужно никакого доктора. Все так начинали!
Потом ко мне снова поднимается архимандрит Серафим. На пару слов. Возвращается к собравшимся внизу и со вздохом объясняет:
– Дорогие мои, батюшка сделался нездоров. Но передает вам свое благословение и велит подыскивать себе другого духовного отца…
Меня решают безотлагательно поместить в психиатрическую лечебницу.
Ознакомившись с моей историей болезни, заключением Ганнушкина, консилиум единодушно решает, что у меня острый психоз. Говорят, что придется немножко подержать в больнице.
К счастью, лежу там совсем недолго. Близкие убеждают докторов, чтобы меня отпустили на домашний режим, и я опять поселяюсь у благодетеля Антона Антоновича. Но что еще лучше – они нанимают ту самую добрую женщину Марию из церкви – чтобы ухаживала за мной.
Что ж, значит, такой мой путь в Небесный Град Иерусалим. Пусть и не через сильные телесные страдания. Я верю.
Мне вообще начинает казаться, что вокруг меня скорби уничтожились совершенно – и во времени, и в пространстве. Еще бы! Стоит только сравнить мое, в сущности, благополучное бытие с Христовыми страданиями! В то же время я как будто предвижу, что откуда-то издалека на меня надвигаются новые искушения, и нужно держать ушки на макушке. Это можно.
Вот только беда, супротив домашних козней врага не всегда остережешься.
В общем, как и ранее, живу-поживаю у добрейшего Антона Антоновича. Дом у него прекрасный, поместительный, и почти за городом, в тихом месте. Тем не менее, я предпочитаю не выходить на улицу в дневное время. Совсем другое дело поздно вечером или ночью. Вместе с келейницей Марией, как смеркается, тихонько выскальзываем из дома. Как чудесно! Очень!
Впрочем, иногда выходим и рано поутру, чтобы погулять в лесу, по ягоды, по грибы. А домой возвращаемся поздно вечером. Еще собираем яблоки в заброшенных пригородных садах. Но особенно мне по душе – расположиться в развалинах часовенки, где я без помех служу полную службу, а моя добрая келейница прислуживает мне, как диаконесса.
Ну и конечно, я регулярно и неукоснительно служу дома. Для четверых нас: Антона Антоновича, его жены, Марии и себя самого. По прошествии некоторого времени к нашей компании с радостью присоединяются еще несколько старушек божьих одуванчиков.
Нет, власти не забывают обо мне, сколько бы ни проходило месяцев или лет. Время от времени отправляют на исследование в лечебницу. Но ненадолго. Как медицинский феномен, я малоинтересен. Еще один маниакальный случай на религиозной почве. Но тихий, не опасный. Полностью с сим согласен.
Оказываясь в лечебнице, я непременно пользуюсь случаем самому понаблюдать за разными видами психических помешательств – особенно, над одержимыми бесами. О, это ужасное зрелище, когда демоны выходят из человека! Потом изо рта бедняги выкуривается что-то вроде серого зловонного облачка и рассеивается.
А иногда меня сажают посидеть в тюрьме. На всяких случай. Тут у них как бы больше видов на меня, чем в сумасшедшем доме. Но что с меня взять? С дурачка малахольного взятки гладки. В тюрьме я чувствую себя совершенно спокойно. Тем более что отношение ко мне со стороны тюремного начальства как некоему диковинному зверю или знаменитости. Поэтому, бывает, разные тюремщики охотятся за мной как за ценным призом. А засадив к себе, приглашают коллег-следователей похвастаться друг перед дружкой своим приобретением.
– Вот! Думаете, он обыкновенный поп или блаженный? Ничего подобного! Это совершенно особенный тип. Человечек получает причастие от самого Патриарха.
Ну а мне хоть бы хны! Днем и ночью в тюремной камере охотно повествую товарищам по несчастью великие истории из Священного Писания и святоотеческих преданий об угодниках Божьих. Например, как однажды пришли из лесу дикие медведи и освободили из узилища святого человека.
– Ах, батюшка, кажется, в здешних лесах медведей не осталось, – вздыхает один из сидельцев. – Кто ж нас придет освобождать? Расстреливают, знаете ли, здесь…
– Найдутся медведи, найдутся. У Бога всего в достатке…
Все улыбаются. Но на душе тяжело. Из камер то и дело вызывают на допросы. Некоторые уже не возвращаются. Из-под земли, из подвалов слышна стрельба.
Мои рассказы до того любимы и утешительны, что приходится пересказывать их снова и снова. Часто к дверям камеры приходят сами тюремщики или даже из начальства, чтобы послушать.
Потом меня выпускают.
Между тем беда приключилась с моим благодетелем. Неожиданно померла любимая супруга Антона Антоновича. Как могу утешаю и отвлекаю несчастного. Молюсь и молюсь. А Антон Антонович всё твердит, что сие – ему в наказание за прошлый его страшный грех ворожбы. И плачет, и плачет. Но я так не думаю. Наоборот, его чистосердечное раскаяние на исповеди раз и навсегда очистило его душу от этого греха. Да и разве Господь наказывает?..
Мало-помалу Антон Антонович тоже укореняется в этой мысли и немного успокаивается. У меня бы язык не повернулся открыть ему глаза относительно истиной причины. Уж очень он и его покойная супруга бесцеремонно вмешивались в мою сокровенную жизнь, искушали брачными радостями и прелестями…
Некоторое время после кончины его супруги, мы с моим благодетелем живем душа в душу. Потом мой друг восстает против меня. И это действительно имеет прямое отношение к его прошлым спиритическим опытам. Не зря святые отцы предупреждают, что люди, баловавшиеся черной магией, заражаются злокачественной гордыней, неуемной, ненасытной. Так и мой Антон Антонович. Сначала взял себе в голову, что я его личный поп и духовник, потом его начала жрать ревность. И к кому! К нескольким пожилым женщинами и старушкам, нуждающимся в моем духовном окормлении, приходящих время от времени за советом. И начинает мой благодетель отыскивать разные предлоги, чтобы воспретить им бывать у него в доме. Только чтобы не беспокоили меня, чтобы я перешел в полное его распоряжение.
Ладно бы только это. Но его собственническое чувство возбудило в нем подозрительность совсем иного рода. Он вдруг усомнился в чистоте отношений между Марией и мной.
Вдобавок, совершенно перестал посещать церковь, решив, что для него достаточно присутствия на частичных службах, которые я служу на дому. А стоит мне намекнуть или прямо сказать, что ему все-таки следует ходить в церковь, – злится ужасно, доходит почти до бешенства. Ох, это великая опасность пропускать причастие без особой уважительной причины! Но он не слушает. А иногда вдруг говорит совсем уж странные вещи, как бы заговаривается: мол, пойдет в церковь лишь в случае, если покойная жена передаст ему с того света особое послание или знак.
– Ну, уж это чересчур искусительная идея, друг мой, – говорю ему.
Но он упорно молчит. Да еще с эдакой странной, вызывающей улыбкой на лице.
– Ладно, – говорю, – как Бог устроит. Может, и передаст вам.
Больше мне и сказать нечего.
Вот однажды утром Антон Антонович возвращается домой с рынка, распаковывает покупки, механически выглядывает в окошко и… получает желаемое: с улицы, как бы в легком тумане, на него смотрит покойная жена и даже машет ему рукой, как бы желая сказать что-то очень важное. В первый момент он, конечно, обмирает, словно окаменев на месте. Потом, побросав свои корзины и кульки, как оглашенный, несется в храм, как раз к поздней литургии, падает на колени, и приходит в себя только после того, как исповедуется и причащается.
После этого случая Антон Антонович уж не пропускает Святого Причастия и снова становится одним из самых ревностных и аккуратных прихожан.
Но и враг не дремлет. Нашептал Антону Антоновичу, что вся история с покойницей в окне – подстроена мной. И он поверил этой ахинее! Якобы я нарядился сам или нарядил Марию в чепец и блузку покойницы и стал под окно. И всё для того чтобы припугнуть его, заставить ходить в церковь. Мысль, конечно, оригинальная. И даже в моем стиле. Как бы там ни было на самом деле, на этот раз Антон Антонович до того меня возненавидел, что потребовал, чтобы мы с Марией сегодня же покинули его дом. Даже дал денег, чтобы мы прикупили себе какое-нибудь другое жилище. Уперся, как осел, и никаким словам внимать не желает.
Что ж, делать нечего, съезжаем от него. Слава Богу, удалось купить полквартиры в домике с мезонином и с благочестивыми жильцами-соседями монахами братом Романом и братом Кириллом. Всё наше жилье три комнатки и кухонька. Несколько престарелых женщин по-прежнему навещают нас. Но уже на новом месте.
В общем, жизнь продолжается. Это ясно. И, кажется, устраивается точно так, как я мечтал: пять или шесть человек вполне достаточно, чтобы у нас был настоящий, правильный монастырь. Чтобы общая молитва, чтобы послушания. Вот уж целых долгих два года мы поддерживаем это спокойное, тихое житие в нашей тайной общине.
Но вот пошел третий год, и явились тучи. После бесконечных придирок патриархата, брата Романа, этого добрейшего и безобиднейшего человека, переводят в дальний уезд. Пишут, что там его уже арестовали. И… расстреляли. А еще через неделю-другую вдруг приходят и прямо из дома уводят брата Кирилла на Лубянку. Мария шла за ним и видела. Но больше узнать о нем ничего не удается.
Что ж, наверное, через несколько дней придут и за остальными. Мы ждем. Так и случается. Только вот, когда приходят, я простыл, и лежу в лихорадке, едва помню себя, в полубреду. Колотит так, что спинка кровати громко стучит о стену. А то жаром печет так, что мечусь и сбрасываю всю одежду и простыни на пол. Они стоят рядом и в растерянности чешут затылки. Всего двое. Уж больно не хочется тащить меня на руках. Машины-то у них нет. Приходится им забрать только сестер-старушек да Марию, а меня оставить.
Чуть оклемавшись, ковыляю на Лубянку самостоятельно. В надежде хоть разузнать что-нибудь о судьбе моих дорогих. Прихожу – а там все в замешательстве, что я сам явился. Побежали к начальству, а мне велели сидеть в битком-набитой приемной. Все-таки находится свободный стул, падаю на него, и жду, жду жду…
Между тем выясняется причина их замешательства. Оказывается, за мной уже выслали солдат и машину, чтобы арестовать и как раз отправить туда, где сидят мои дорогие. Только в конце дня, почти ночью, меня забирают из приемной и объявляют, что я арестован.
Не нужно быть большим прозорливцем, чтобы предвидеть всё дальнейшее. Пересылки, очные ставки. Очевидно, что на этот раз они уж постараются, чтобы я так легко не отделался.
Процедура у них налажена отлично. Никаких заминок. Всё совершается деловито и размеренно. Множество новых допросов. Теперь против меня выстраивается очень серьезное обвинение: организация тайного монастыря и вовлечение в него нескольких гражданок – старушек. Но я также понимаю, что мое дельце – только маленький эпизод большом деле, которое они собирают, чтобы одним махом уничтожить тысячи церковных людей, священников и иерархов. Один из следователей сначала стал орать на меня, как припадочный, и матерясь на чем свет стоит, потом вдруг наклонился ко мне и совершенно спокойно, с тонкой усмешкой прошептал:
– Вы ведь всё понимаете, батюшка. Не так ли?
Несколько раз меня выводят во внутренний двор и ставят перед расстрельной командой, которая стреляет в меня холостыми. Видно, дельце мое хоть и маленькое, да удаленькое. Зато я всякий раз молюсь, как в последний. От всей души. Хорошо! Потом уговаривают добровольно оговорить самого себя – тогда, дескать, устроят мне выезд из страны. Потом нажимают на моих старушек: дескать, признайте, что он возомнил себя вождем Авраамом, и вас тут же выпустят. Но Божьи одуванчики ни гу-гу.
К счастью, авторитет профессора Ганнушкина, чья подпись стоит на моем медицинском свидетельстве, по-прежнему незыблем, у самого Ленина и Совнаркома, и, поскольку никаких «показаний» от женщин, моих духовных дочерей, получить не удается, то в результате меня отправляют в лагерь на несколько лет, а самих старушек в ссылку, да и то кратковременно. Учитывая, что у меня справка о психическом отклонении, даже такой приговор – вопиющее беззаконие, но, в любом случая, раз уж я юродивый и недееспособный, то никаких апелляций и прошений на пересмотр судебного решения, увы, подавать никак не способен. Такой парадокс.
Вот и иду по этапу. Это настоящая эпопея. На пути встречаю массу знакомых – и ближайших друзей, и тех, кого на воле едва знал. Как хорошо! Не сомневаюсь, Господь позволяет мне пересмотреть всю мою прежнюю жизнь, проникнуть в ее тайные смыслы и отношения с людьми, развязать многие узелки-узелочки и соединить концы с концами. А уж как эти встречи и, конечно, новые знакомства направляют мою судьбу – диво дивное!
И смех и грех: теперь вот я заключенный и юродивый в одном лице. Спасибо Господу за всё!
Поскольку, по причине своего слабоумия, я официально отказался участвовать в каком бы то ни было производительном труде, то пропитание мне назначают – в день половник баланды, вроде жидкой кашки, да еще и поселяют в самый плохой барак, где живут одни отъявленные бандиты и уголовники.
В первый же день обчистили, в два счета отняли и украли всё, что у меня было, и немножко поколотили в придачу. Не скажу, чтобы меня это сильно огорчило. К тому же одна женщина, по имени Зоя, из числа лагерного медперсонала сразу взяла меня под опеку. Когда я тащился мимо окошка медицинского изолятора и по обыкновению выкрикивал разные бессмыслицы и грубые скабрезности, кто-то сказал ей, кто я такой. А она оказалась дочерью архимандрита Павла. Того самого драгоценного моего старца, который рукополагал меня много лет назад.
Зоя удивительно добросовестная и сердобольная женщина и пользуется уважением даже у самой отъявленной шпаны. Одного ее слова оказалось достаточно, чтобы хулиганы немедленно от меня отстали. Более того, на следующий день мне возвращают почти все мои вещи. Чудеса!
Кстати, историю Зои мне довелось узнать ранее. Ее арестовали, осудили и отправили в лагерь по доносу некоего епарха. Она работала врачом и выдала ему поддельное медицинское свидетельство. Когда его арестовали, он пал духом, выдал и ее, поскольку надеялся, что за это его самого отпустят. Но его не отпустили. Позднее, уже в лагере, он встретил архимандрита Павла, пал перед ним на колени и заплакал:
– Простите, отец. Из-за меня вашу любимую дочь бросили в тюрьму!
– Вовсе не из-за вас, отец, – спокойно возразил архимандрит Павел. – Такова была Божья воля. Никак не ваша…
К сожалению, в скором времени Зою переводят от нас в другой лагерь.
Лагерная жизнь течет как один длинный-предлинный день. На протяжении многих недель единственное мое занятие – молитва. Не считая, конечно, минут, когда я хлебаю свой половник баланды. Меня уж несколько раз укладывали в лагерную больничку, в психическое отделение. Но всякий раз ненадолго. Там содержатся сильно буйные, а я-то тихий.
О, как тяжко наблюдать, что каждый Божий день столько людей вокруг подвергаются мучениям, вплоть до умерщвления! Нет-нет, да и закрадывается в душу тяжкое сомнение: а правильный ли я сделал выбор, избрав юродство, – ведь другие православные идут на смерть за веру – так просто, так безыскусно. Такое уныние находит!.. Если бы не благодать Божья и не мысль, что я несу послушание ради Христа, уж не знаю, как бы я всё это перенес, откуда бы взял силы! Поэтому день и ночь, день и ночь я молюсь за этих гибнущих исповедников Святой Веры и чистых подвижников благочестия, за их святые души. Я поминаю в молитвах всех, кого только хватает сил упомнить.
Здесь в лагере у меня теперь новый друг. Он частенько подкармливает меня, приносит гостинцы – то диких ягод насобирает, то каких-нибудь съедобных кореньев нароет прямо из-под снега. Я-то уже длительное время сильно ослаб и постоянно нездоров, чтобы ходить в лес самому. Он такой смешной, маленький мужичок, простая душа. Что только не ниспосылает ему Господь, дурное ли, хорошее, всё встречает с благодарностью. Но с боязнью и напряжением ожидает своего очередного приговора, который ему еще не вынесли. Признается, что когда углубляется подальше в лес, то начинает в голос молиться Богу. А поскольку в лесу нету ни икон, ни крестов, то обычно просто выбирает какую-нибудь сосну или елку пообхватистее или какой-нибудь гигантский гриб, как будто они чудотворцы – святые угодники Никола или Илия, – и молится им от всей души, просит помочь насчет грядущего приговора.
– Не грех ли сие, батюшка? – спрашивает меня.
– Никак нет, чадо, – уверяю его.
И объясняю, что там на небесах эти святые угодники уже отмолили большую часть его наказания-срока, а ему осталась лишь самая малость.
– Я видел во сне, – продолжаю, – как они выводят тебя из пшеничного поля. Причем вместе с ними еще и Архангел Михаил!
– Как славно, батюшка! Какая хорошая новость! Пойду-ка я теперь приготовлю нам чаю. Вот, попьем горяченького чайку, как всегда, как мы с вами привыкли…
Так мы с ним вволю чаевничаем, а потом он идет в свой барак и от простого сердца начинает всем рассказывать, что уже очень скоро отсюда выберется. А люди, глядя на его счастливую физию, говорят, что он, похоже, заразился дурью от юродивого. Но это, конечно, не так.
Ну, так что же? На следующий день его и правда вызывают в избушку к начальнику лагеря, говорят, что пришло постановление об освобождении. Несмотря на всю свою уверенность, мужичок до того изумлен, что на время даже лишается дара речи.
Вскоре, другая добрая женщина из медперсонала устраивает меня на «теплое местечко». Теперь я писарёк в лагерной больничке, живу и сплю в крохотной отдельной комнатке.
Впервые за несколько лет пребывания в лагере взглянул на себя в зеркало. И… не нашел там, в зеркале, себя. Господи! На меня оттуда выглядывает какой-то смешной, тощий, как соломина, чудак. Болтает какие-то глупости, корчит рожи, весь дергается и словно ходуном ходит. А еще безостановочно размахивает худыми руками, как будто дирижирует только ему видимым оркестром. Ха-ха-ха! Вот уж правда: блаженный дурачок, удивительный уродец.
Но моя теперешняя должность очень хорошая. И первое, что я сделал – нарисовал большой жирный крест на обложке регистрационного журнала, красным карандашом. Как будто это медицинский крест. Ах, как чудесно!.. А для пущей конспирации приписал ниже и лозунг: «Чистота – залог здоровья!». Очень правильный лозунг. Теперь мы можем в любое время помолиться перед Распятием.
Я испытываю такое блаженство, такой подъем духа, что даже возобновил свои записочки для книги о Небесном Иерусалиме. Все-таки удивительно, сколько вещей, таких понятных и очевидных для тебя самого, но которые невероятно трудно передать простыми словами! Все они – странички твоей внутренней невидимой жизни.
Много-много размышляю о Евангелиях. Особенно, над одним местом, которое никогда не мог понять. Об апостоле Нафанаиле, изумительно простодушном человеке, обратившимся и уверовавшем, когда Христос сказал ему: «Я тебя знаю. Я видел тебя под смоковницей…» Что же, спрашивается, такое происходило под смоковницей, если одно упоминание об этом явилось для Нафанаила таким потрясением? Может, он в отчаянии ожидал возлюбленную, которая так и не пришла? Или горевал о своей жизни, о каких-то несправедливостях и несчастьях, обрушившихся на него – до того, что даже хотел наложить на себя руки? А может, отчаянно молился Богу, чтобы Тот помог ему в его безверии и послал Того, Кто несколькими простыми, только ему понятными словами вселил бы в него веру?