Полная версия
Дневной поезд, или Все ангелы были людьми
– Какие-какие? – Жанну озадачивало слово, которое она слышала чуть ли не впервые, и в то же время хотелось узнать, что оно значит.
Узнать, чтобы сразу благополучно забыть.
– Извините за вопрос. Вы что-нибудь в жизни читали? – спросил Морошкин, у коего складывалось впечатление, что она не читала ничего.
– Это на предмет того, знаю ли я всякие умные слова? Разумеется, читала. И очень многое. К примеру, роман Толстого «Лев и собачка».
– Это рассказ.
– Что вы говорите! А я приняла за роман и так переживала за собачку! – Жанна посмотрела на него с выжидательным превосходством: признает ли Морошкин, что она выиграла раунд?
Он признал, что проиграл, и приступил к следующему раунду:
– А еще что читали?
– «Анну Карамазову», первую главу.
– Каренину, наверное?
– Да-да, Каренину – вот где матримонии… Ну и еще кое-что…
– Перескажите.
Она оскорбилась, как честная девушка, получившая сомнительное предложение.
– Вы меня проверяете на вшивость?
– Что вы! Помилуй бог! Просто любопытно.
– В таком случае так и быть. Перескажу. – Жанна стала раскачиваться на месте, подсовывая ладони под ягодицы и тем самым готовя себя к пересказу, как прыгунья готовится к прыжку. – Героиня – актриса. Смуглая, как цыганка, и немного не в себе. У нее всякие бредовые фантазии. И на героя она загадочно смотрит. Пригласила его на свидание, а он так и не понял зачем. После этого сумасбродка приняла яд прямо на сцене и умерла. Ее похоронили. А герой страстно влюбляется в нее после смерти. Она ему является, дарит ему прощальный поцелуй, и он тоже умирает, чтобы в потустороннем мире быть с нею вместе, поскольку они оба тронувшиеся, хотя и нетронутые.
– «Клара Милич» Тургенева. Целиком прочли?
– Спрашиваете! Не могла оторваться.
– Тогда еще что-нибудь перескажите. У вас хорошо получается.
– «Дневник сатаны» подойдет? Только книга потрепанная, давно, видать, изданная. Еще до семнадцатого года.
– Валяйте!
– Словом, было так. Сатане наскучило ошиваться на небе: все одно и то же. Поэтому он принял человеческий образ и спустился на землю. Встречает одного мужика с закидонами. У него дочка, прекрасная, целомудренная и нетронутая, как Богоматерь. Сатана в нее втюхивается, то бишь влюбляется, даже хочет жениться, но тут выясняется, что дочь-то вовсе не дочь, а проститутка, сожительница того мужика и вообще растленная тварь, которая лишь прикидывалась святошей.
– Ну а что там дальше?
– Неизвестно. «Дневник» остался неоконченным. А жаль. Так хотелось узнать.
– Где вы взяли эту книгу? – Из всех возможных вопросов Морошкин задал самый простой, но он-то и озадачил Жанну, и она не сразу ответила:
– Где взяла? Где я, значит, взяла? Ага! Если скажу, не поверите. Но так и быть – слушайте.
Рассказ Жанны
Для начала Жанна озаботилась обстановкой, соответствующей ее рассказу. Она встала, выключила верхний свет, а из боковых светильников оставила лишь один, да и тот прикрыла газетой, создавая таинственный полумрак. После этого снова забралась к себе на полку и уселась, скрестив ноги.
– Значит, было так. Внимайте. Меня от техникума отправили поварихой со стройотрядом в братский Казахстан. Почему меня? И почему поварихой? Потому что я на одном капустнике в присутствии директора и учебной части стучала ложкой по дну кастрюли и орала похабные частушки. И все решили, что я повариха. Вот и послали кашеварить, варить гороховый суп и подмешивать кое-что в еду: мяту, пустырник и зверобой, чтобы мальчики лучше переносили воздержание и не лезли на стену.
– Кое-что? В каком смысле?
– Мята, пустырник, зверобой – безобидные травки, но только не этот пресловутый бром. Чтоб вы знали, бром – это миф. – Жанна обрадовалась случаю показать превосходство в знаниях.
– Спасибо за справку.
– Справки выдают в поликлиниках, а я вам просто говорю по дружбе. Если услышите, что в армии или где-то там еще подмешивают бром, не верьте, чтобы не облажаться. Это туфта.
– Хорошо-хорошо. Пожалуйста, дальше.
– Там, в Казахстане, – поселок среди степей, восемь-девять домиков, бедность страшная, все разорила советская власть… – Жанна снова постучала костяшками по столику. – В магазине продают лишь вермишель и питьевой спирт. Поэтому голосовать никто не ходит. Когда из комиссии пришли уговаривать одну казашку, та сказала: «Ни “сялимины” сена, ни палки дров! Муж дома не ночует! Не пойду голосовать!» Эту фразу у нас потом повторяли как анекдот. Под спирт оно в самый раз…
– Где вас поселили?
– В заброшенной школе, только без парт. Все парты местные порубили на дрова.
– Где же вы работали?
– На заводе по производству удобрений. Мешки таскали. И всякой отравой дышали. Скудную почву целинных степей ведь надо удобрять, чтобы она хоть что-нибудь родила. Вот мы шесть дней и вкалывали, а на седьмой – отдыхали. Я, как после обеда всю посуду перемою, в степь уходила гулять. А там страшное пекло, марево зноя и змеи под ногами шурк-шурк…
– Не боялись?
– Привыкла. Научилась разбираться, через какую змею перешагнуть, а какую стороной обойти. Если же с желтеньким – ужик, – то на него если и наступишь, не страшно. Не ужалит. И я уходила далеко-далеко. И вот однажды.
– Так-так. – Морошкин изобразил живейший интерес. – Что же случилось однажды?
– Однажды забрела я черт знает куда. Смотрю: места незнакомые, дикие, потерялась. Только камни да чахлые колючки. И ветер обжигает – как из печного зева. Куда дальше идти, не знаю. Хоть ложись и помирай. И тут вдалеке словно мелькнуло, поманило что-то сквозь марево. Я пригляделась: саманный домик! Увязая в песчаных осыпях, пробираюсь к нему. Думаю, люди живут, пустят, дадут напиться, подскажут обратную дорогу. А самой тревожно и жутковато, что домик посреди степи – один, других домов рядом нет, и этот какой-то странный, без окон и – с вывеской. Я уж решила, что магазин или склад какой-нибудь, но тут, смотрю, на вывеске написано: «Библиотека». Я зажмурилась, ущипнула себя за щеку, снова открыла глаза. Библиотека! Я уж хотела прочь бежать, но ноги в песке увязают, да и куда убежишь! Я понуро поплелась к этой самой библиотеке, как к воровскому притону или другой какой малине. Постучалась. Мне открыл библиотекарь, седой, хотя и не старый, в дамских туфельках, безрукавке и тюбетейке. Похож то на русского, то на казаха: облик меняется так же, как у вас. Или свет из окон по-разному падает.
– Вы же сказали, что окон нет.
– Оказалось, есть. Только узкие, как щелочки. Пригласил войти: «Прошу, прошу… весьма обяжете… очень рады». Я вошла этак бочком и со смешочком. Он смешок мой сразу заметил. Спрашивает: «Что это вас развеселило?» «Туфельки на вас… женские», – отвечаю. Он мне на это: «Женские? Неужели? А сам я кто?» – «Вы мужчина». – «И что из этого следует?» – «Вам лучше знать». – «Что ж, у меня есть объяснение. Дхарма в равной степени приемлет и мужчин, и женщин». – «А гермафродитов?» – брякнула я. «И гермафродитов тоже», – ответил он, и тут я поняла, что все это мне снится (наверное, сморило в степи от зноя) и надо бы проснуться, но проснуться не могу. Силюсь – и не могу. Поэтому приходится все это принимать за явь.
– Ну а книги? – спросил Морошкин, не любивший откровений о чужих снах и сам о своих никогда не рассказывавший.
– Библиотекарь спросил, что бы я хотела почитать. «Дайте мне что-нибудь про эту вашу Дхарму, а то я толком не знаю, что это такое». – «Дхарма – одна из трех драгоценностей наряду с Буддой и Сангхой. Иными словами, буддийское учение. Но вам еще рано об этом читать. У вас сознание не подготовлено. Поэтому я вам дам что-нибудь попроще, но тоже полезное. Вот, к примеру, Тургенев». И – протягивает мне «Клару Милич», хотя героиня вовсе не Клара (это ее сценический псевдоним), а Екатерина. «Это я быстро прочту», – говорю я ему (повесть-то небольшая). – Дайте мне еще что-нибудь». – «Еще вам? Ну, пожалуйста, эту…» И берет с полки «Дневник сатаны». И еще мне томик Лермонтова сует. «А это зачем?» – спрашиваю. «Там тоже много полезного». Наверное, намекал на то, о чем вы нам рассказывали. Ну там, «пустая и глупая шутка» или что-нибудь в этом роде. Отоварившись книгами, я стала благодарить и прощаться. И тут проснулась. Оказывается, я и впрямь спала и никакого домика нет. И библиотекаря в туфельках тоже нет.
– А книги?! – выдохнул Морошкин, словно о главном она умолчала.
– Что книги? – Жанна удивилась, что он спрашивает о книгах, тогда как с ними все предельно ясно. – Книги у меня в руках, но мало ли… Кто-то бросил, а я подобрала по дороге.
– Дорогу-то обратно нашли?
– Мигом. По указателям. На каждом участке пути – свой указатель.
– А всего участков сколько?
– Восемь.
– Вот вам и Восьмеричный путь – Четвертая благородная истина буддизма, – сказал Морошкин так, словно при всем том, что у нее было с избытком, только этого одного ей и не хватало.
Бояка
– Позвольте вас немного побеспокоить. – Боб просунул голову в соседнее купе, повертел ею, присматриваясь к обстановке и принюхиваясь к запахам. – У вас сладенького не найдется? Конфетки там или чего… А то я, знаете ли, не могу заснуть без сладенького. Такая привычка…
– Не найдется. Я сладкого не ем. – Капитолина, сидя на нижней полке, взбивала острыми кулачками подушку, но с появлением Боба прижала ее к груди и закрылась ею, как щитом.
– Не едите сладкого? Какая досада! А какое едите? Горькое? Соленое? Может быть, кислое? Многие, представьте себе, любят кислые щи, недозрелые яблоки или крыжовник – такой, чтобы слезы выступили и чихнуть захотелось.
– От кислого не чихают.
– А от какого чихают?
– От нахального.
Боб протиснулся в дверь и замер, стараясь не шевелиться до тех пор, пока до него не дойдет суть сказанного.
– Надо понимать, вы считаете меня нахалом? Нет, нет, не отказывайтесь. Не отрицайте. Да я, собственно, и не против. Если нравится, считайте. Хоть нахалом, хоть кем-то еще. Я стерплю. У меня есть знакомые лабухи из консы, то бишь консерватории, так они Первый концерт Чайковского называют «Чайником». И – ничего. Чайковский терпит, из гроба не встает. Поэтому и вы зовите. Мне не привыкать. Но только кислое со сладким не мешайте. Это все равно что смешивать добродетель с пороком, как это часто бывает у Моцарта. Те же консерваторские лабухи, желая донести до меня самую суть Вольфганга Амадея, приводят пример: юная прелесть, целомудренная невинность, широко раскрытые глаза, белые гольфы, юбка в шотландскую клетку, а через несколько тактов ее сношает кобель. Я вас смутил?
– Да, смутили.
– Простите, ради бога, простите. Я хотел для наглядности. Ведь у вас в Одинцове этих кобелей… как собак нерезаных. Впрочем, они сами и есть эти собаки. Я о кобелях говорю. Они собаки и есть. Причем бродячие. А к чему я об этом заговорил?
– Мне неинтересно.
– Хорошо, хорошо, я умолкаю. Но при этом все же договорю, если позволите. Вот вы, к примеру, вся такая добродетельная, возвышенная, а порок вокруг вас так и вьется. Увивается за вами мелким бесом. А все почему? Потому что порок сладок, а добродетель – те же самые зеленые яблоки, недозрелый крыжовник или кислые щи, кои ваши одинцовские бабы в горшках варят, да еще по своим секретным рецептам. Ложкой зачерпнешь – и скривишься. Кисло! А от сладкого во рту приятно делается. И не только во рту, но и в печенках. Ведь печень сладкое-то любит – особенно после того, как ее проспиртуешь и промаринуешь за неделю запоя, и она лишь жабры раздувает, словно выброшенная на берег рыба. Да и кто ж его не любит, сладенькое-то! Все, кого ни возьмешь, – любят. И особенно – балерины Большого театра. Так откровенно и признаются: обожаем сладкое, то бишь порок, но только чтобы порок этот самый был не просто так, а с каким-то изыском. А вы?
– Что я? Я спать хочу.
– Ну вот, сразу спать. А поговорить? Помечтать?
– Я вам не балерина…
– Вот вы меня уже и ревнуете… к балеринам. А я – просто поговорить. Выяснить кое-какие вопросы. А то нам здесь доказывают, что Далай-лама, спустившийся с Тибета или откуда-то там еще, способен восстанавливать упавшее напряжение в сети. Причем без вмешательства рук. На чистом внушении. Вы в это верите?
– Я спать хочу, – повторила она, надеясь, что со второго раза до него дойдет, как она устала и если о чем-то мечтает, то лишь о сне.
– Ну и спите… а я рядом с вами прилягу. Что вы от меня шарахаетесь! Вот вы какая бояка. К вам не прикоснись. Тогда я буду стоять, как часовой, ваш девственно чистый, целомудренный сон оберегать. Или все-таки можно прилечь?
– Я закричу. Я позову на помощь.
– Вот вам, пожалуйста… Сразу и кричать. А у меня к вам вопрос имеется. Раз уж у вас с Морошкиным такая задушевная дружба, вы скажите, с кем он там на платформе беседовал. Вернее, с кем беседовал – нам известно. А вот о чем?
– Мне он не докладывал. У него и спросите.
– Спросим, спросим. Но важно сопоставить: что вы скажете, а что – он. И еще вопрос, если позволите. А что у него в капсуле?
– Я не спрашивала. Если Герман Прохорович сочтет нужным, он сам скажет.
– В таком случае разрешите вас покинуть.
– Разрешаю. И чем скорее, чем лучше.
– А дверь закрыть можно?
– Только с той стороны.
– С той стороны может только проводник. У него для этого особый ключ имеется. А уж я с этой… с этой… чик-трак. На ночь все пассажиры закрываются.
– Не смейте. Я закричу.
– Кричите, а я вот все-таки рядом с вами прилягу…, вот так… А вы колени-то не выставляйте, не упирайтесь ими мне в грудь, а то этак грудь продавите. Ноги-то вытяните, а ко мне лучше задком повернитесь. Или я вас сам поверну. Вон какой у вас задок… мягкий, округлый… Вот вы вся и ослабели, податливой стали, безвольной. И в горле у вас пересохло. Это хорошо. Это оттого, что в первый раз. Страшно. А уж вам пора, пора… Поэтому чего уж там – подол платья приподнимите, а вот эту деталь вашего нижнего белья, наоборот, спустите вниз… впрочем, я сам, сам… а рот вам, уж вы простите, ладонью зажму, а то вы и впрямь закричите. И не кусайте мне пальцы. Иначе и по мордам можно получить, как в том анекдоте.
Боб отдернул руку со следами зубов на пальцах, хотел замахнуться, насколько позволяла теснота в купе, но тут Капитолина исхитрилась, вынырнула из-под его рук, и Боб почувствовал, как грудь ему кольнуло что-то острое, и увидел наставленный на него нож.
– Вы что – сдурели? Откуда у вас? Зачем? Бросьте!
– Если дернетесь, проткну насквозь, – тихо сказала Капитолина, удовлетворенная тем, что ее угрозу от исполнения отделяют секунды, над коими у него нет никакой власти, поскольку вся власть принадлежит ей.
Бойцы невидимого фронта
Жанне надоело дожидаться мужа, лежа на полке и ворочаясь с боку на бок – ворочаясь самой и переворачивая холодной стороной подушку. И она вышла в тамбур покурить.
Вышла, верная испытанному правилу: ожидаемое вернее сбывается, когда его не ждешь. Вот и Жанна старалась не ждать. Она внушала себе, что просто пускает дым и разглядывает плавающие в воздухе кольца, не задумываясь ни о чем, а тем более о муже: где он там пропадает и скоро ли вернется восвояси после всяких фиглей-миглей или – на торжественный лад – выполнения возложенной на него почетной миссии.
Жанне понравилось иносказание: вот, мол, на Боба возложили и он выполняет. Возложили некие заинтересованные круги, к коим причисляет себя и она. Заинтересованная. Впрочем, иносказание ей быстро надоело, и Жанна сменила пластинку (вернее, повернула ее обратной стороной, как нагретую подушку): где он там шляется, черт!
Оказывалось, что она его все-таки ждет, как узник ждет, когда же к нему в тюремный мешок прокопают подземный ход и он сможет выбраться наружу. Ждет и тем самым отдаляет наступление долгожданного момента. Поэтому самообман не удался, и следовало ожидание заменить на поиски.
Жанна прошлась по коридору вагона и заглянула в другой тамбур – противоположный. Пусто. Тогда устремилась в вагон-ресторан, словно ее осенило, словно она прозрела, как этот самый Сиддхартха Гаутама, будущий Будда, под священным деревом (об этом поведал Морошкин).
Ну конечно же! Где его искать, как не в вагоне-ресторане!
И не ошиблась адресом: Боб сидел там за столиком и пил (хлебал) водку, но только наливал ее не из графина в рюмку, а, наоборот, сливал в графин остатки из других рюмок, пока официант не смахнул их со стола (правило всех официантов: оставлять на столе как можно меньше посуды).
– Ну что, Бобэоби. Рассказывай. Пой свою песню, акын. – Жанна подсела к мужу, уперлась локтями в стол, а кулаками – в подбородок.
– Пою. – Боб согласился быть акыном, лишь бы Жанна не отняла у него графин. – Она меня чуть не зарезала.
– Кто?
– Наша праматерь Ева.
– А точнее?
– Та, что с Капитолия. То бишь Капитолина.
– Чем не зарезала? Заточенной бруском ручкой от кастрюли?
– Ножом.
– Откуда в Одинцове ножи?
– Не знаю. Но бабы их прячут в бюстгальтерах или пришивают особые карманчики к трусам. Словом, без ножей не ходят.
– И что же? Ты свою миссию не выполнил? – Заранее найденный оборот речи Жанне пригодился. – Провалил ты миссию?
– Миссия – это мессия? – бестолково спросил Боб.
– Миссия – это месиво. Месиво в твоей дурной башке. И месиво в графине, куда ты сливаешь остатки из других рюмок. Думаешь, я не вижу?
– Ты все видишь. Ты всевидящая.
– Поговори у меня! Так ты облажался?
– Обижаешь… – Боб озаботился тем, как бы не выдать правду и в то же время не соврать так, чтобы его сразу разоблачили.
– Значит, оказался молодцом? – Жанна предлагала ему подтвердить то, во что и так не особо верила, а если бы он еще и подтвердил, то и вовсе разуверилась бы.
Он это просчитал и поэтому произнес уклончиво:
– Ну, может быть, не совсем… Все-таки скромность не позволяет.
– Ах, ты у нас скромняга… Я и забыла. Тогда выкладывай то, что скромность тебе позволила. Было у вас или не было?
– Ну, наверное, было. – Боб загадочно пожал плечами, не столько отвечая на вопрос, сколько осторожно подводя Жанну к мысли, что она могла бы о таком и не спрашивать.
Если что-то могло ее убедить, то лишь такой ответ.
– Герой! Дай я тебя поцелую…
Он решил и дальше разыгрывать скромность, чтобы разом списать на нее все неувязки в изложении фактов.
– Ну, не такой уж герой… – Тем не менее подставил щеку для поцелуя.
– Налей, пожалуй, и мне…
Он плеснул ей в рюмку, умудряясь при этом недолить, чтобы самому больше хватило.
– Не жидись, как говорили у нас во дворе. Что ты за жмот! Наливай полнее.
Он выполнил ее просьбу настолько, насколько она была приказом.
– Только закуси нет никакой.
– Выпьем без закуси. Он нас все свиным рылом пугает, а у самого теперь развесистые оленьи рога. Вот за это и выпьем. Хорошо я сказала?
– Ты всегда говоришь хорошо.
– Вот и выпьем. Как говорится, заложим за воротник. Ты, конечно, дрянь порядочная, раз жене изменяешь. – Она хлебнула из рюмки – в голову сразу ударило и ее повело.
– Ты, что ль, не изменяешь?
– У меня благородная цель. Я укрепляю дружбу между народами и борюсь за мир. Так что мы оба бойцы невидимого фронта, и указы о наших наградах не печатают в газетах.
– Тебя хоть раз-то наградили? – усмешливо спросил Боб.
– Наградили ко дню рождения.
– Медалью? Или сразу орденом?
– Букетиком мимозы и тортом «Птичье молоко», – ответила Жанна, скромно опуская глаза.
Улеглись
Все-таки часа в четыре все улеглись и хотя бы немного поспали, слыша сквозь сон, как стучат колеса, ударяют по стеклам редевшие взбрызги дождя и погромыхивает мебель, которую грузчики двигают на верхних этажах неба.
Первым проснулся Морошкин. Вернее, он толком и не спал и открыл глаза, чтобы в этом убедиться: никакой разницы между сном и явью. Как раз было Бологое, где поезд простоял две-три минуты. Отогнув угол оконной занавески, Морошкин долго созерцал сползавшие по стеклу мутные, извилистые струйки. Значит, ночная гроза иссякла, истончилась, деградировала до жалкой измороси. Вот так оно в жизни и бывает…
Когда поезд тронулся (лязгнул и дернулся), Герман Прохорович достал фонарик, тихонько пожужжал им, накрыв одеялом, чтобы никого не разбудить, и, наведя лучик на багажную полку, прежде всего убедился в сохранности бесценного груза – портфеля, который он уместил рядом с чемоданом молодых супругов и рюкзаком Добролюбова.
Портфель так и стоял на своем месте, ничего с ним не случилось; за время пути его ни разу не тряхануло и не сдвинуло с места.
Но Морошкин все же снял его с полки и переставил на пол, поближе к своей постели, чтобы можно было, свесив руку, в любой момент до него дотянуться, уберечь от падения, если поезд резко затормозит или вообще сойдет с рельсов, перевернется вверх колесами и свалится под откос. Такая забавная перспектива рисовалась его воображению как пугающий мираж, но он убеждал себя, что портфель и в этом, и в любом другом случае должен уцелеть.
Портфель для него – самое дорогое, в случае утери невосполнимое, как для дипломатического курьера – порученная ему почта, зашифрованные депеши, секретная переписка правительств.
Впрочем, сравнения здесь неуместны – тем более такие, навеянные бессонницей, поскольку портфель – единственный, не имеющий дубликатов, и никакому курьеру, делающему карьеру, не дано уподобиться Герману Прохоровичу, сопровождающему такой ужасный груз.
Однако курьеры карьеры не делают, и надо все-таки еще поспать хотя бы до Ленинграда, чтобы завтра… какое там завтра – уже сегодня… Но как заснешь? Мама Ефросиния Дмитриевна, неестественно прямая, словно она носила под платьем стиральную доску, привязанную к спине, с шишаком волос, заколотым гребнем, узкими бедрами и широкими плечами говорила когда-то: «Лежи тихонько, и сон к тебе придет, как бородатый старик с большим мешком».
Вот он лежит – честно, словно пионер, но что-то старик не приходит и в свой мешок его не засовывает.
Впрочем, все это глупости. Надо о чем-то другом подумать… скажем, о завтрашнем… о сегодняшнем дне, как он со своим портфелем прибудет к заливу, где будет ждать его катер. С катером списались, потом созвонились по междугородней связи и окончательно договорились: в одиннадцать он будет ждать. Только бы выспаться хоть немного.
Эх, мама, мама! Ты и не знала, что с таким грузом ни в какой мешок не уместишься, руки-ноги растопыришь и не пролезешь, как Ивашечка не пролез в печной зев.
Впрочем, все это ерунда. Если уж не дано заснуть, то и не заснешь, и нечего тут маму вспоминать. Лучше к ней в Востряково – прямо от входа метров двести – почаще ездить. Маму похоронили в ее любимом платье и свадебных туфельках, кои она забрала с собой (это был знак, чтобы отец больше не женился).
В землю зарыли Ефросинию Дмитриевну – зарыли по-русски и земелькой же из горсти и присыпали, а не стали совать – проталкивать – в печной зев.
Печной зев… печной зев… Ивашечка… мама. Надо просто долежать до Ленинграда, натянув одеяло по самый подбородок и глядя на свесившиеся с полки ступни Добролюбова и откинувшуюся руку Боба. Счастливцы: им все дано, но вот, кажется, и они проснулись…
У себя на верхней полке заворочался Добролюбов, обнимая подушку. Затем зашелся хриплым, прокуренным кашлем Боб, будущий голодный дух, после них и Жанна зевнула, как гиена, и клацнула зубами: это означало, что и она проснулась.
Проводник тотчас (словно дежурил и прислушивался под дверью) принес чаю. И сразу попросил расплатиться за все чаи, вечерние и утренние. Точно указал, сколько было отпущено сахара.
Боб, спустив ноги с верхней полки, захлопал себя по карманам, якобы отыскивая кошелек; Добролюбов стал отсчитывать на ладони мелочь, собираясь расплатиться только за себя, а Жанна отвернулась к стенке, намереваясь еще поспать.
Морошкин заплатил за всех и открыл портфель, чтобы тотчас закрыть его, не осматривая, словно этому интимному процессу мешало присутствие посторонних.
Гадливо поморщился
– Между прочим, общество интересует содержимое вашей капсулы, – сказал Боб, снова с ногами забираясь на полку. – Если не секрет, конечно, что в ней?
– Можно не отвечать на ваш вопрос? – спросил Морошкин с упреком, который означал: можно ли не задавать подобные вопросы?
– Разумеется. Но все-таки лучше было бы ответить. Хотя бы из вежливости… – Боб пристально изучал кончики пальцев, словно вежливость была некоей тонкой субстанцией, скрывавшейся где-то под ногтями.
– Ну что ж, извольте, коллега… Я называю вас коллегой, поскольку вы когда-то учились на моем факультете.
– Да, да, весьма польщен. – Боб разгладил на коленях джинсы, словно лесть способствовала скорейшему исчезновению складок.
– Не знаю, доставит ли вам удовольствие мое сообщение, но у меня два с половиной дня назад умер сын…