
Полная версия
Марк Талов. Воспоминания. Стихи. Переводы
была моя радость, когда уже на третий день хозяйка, у которой я снимал комнату протянула мне письмо со штампом Swinemunde. Вот это письмо и записка к нему:
г. Марку Талову
Прилагаемую записку отнесите в миссию т. Лутовинову и, вероятно, он Вам поможет уехать в Россию
Всего доброго А. Пешков
Тов. Лутовинов!
Не поможете-ли Вы Марку Талову, поэту, перебраться в Россию?
Если можно – будьте добры сделайте это!
Жму руку. М. Горький
6.VII.22
На радостях я стал объяснять хозяйке, что письмо это пришло от Максима Горького. Позже мне пришлось слышать, как она делилась с кем-то: «Представьте, наш жилец переписывается с самим Максимом Горьким!» Меня даже пригласили на свадьбу хозяйской дочери.
Дорога на родину. Москва—Одесса—Москва.
Я – советский служащий
Лутовинов, к которому адресовался Горький, был в отъезде, моим делом занимался консул Фомин. Он отнесся ко мне с человеческой симпатией, спросил, есть ли у меня деньги. Денег оставалось совсем немного, продержаться я мог бы только, если отъезд не затянется. Фомин обещал меня отправить через семь-восемь дней. «Не на ваш счет… Но само собою разумеется, и не на наш… Мы вас внесем в списки военнопленных. На вопросы немецких властей отвечайте, что вас взяли в плен в Луцке. Между правительствами РСФСР и Германии заключено соглашение о порядке обмена военнопленными. Вы сможете беспошлинно перевезти все свое имущество». Мое имущество состояло из чемоданчика с бельем и огромной корзины, набитой книгами.
Наш эшелон отправился в конце июля. Длительная остановка в Ковно. Здесь, в столице Литвы, жители выглядят обнищавшими. Солдаты, лениво охранявшие железнодорожные пути и склады, худые простоволосые, босые или в обмотках, побирались вдоль нашего состава. Им подавали, кто что мог, – кусок хлеба или щепотку табаку. Наконец, Себеж – первый советский пограничный городок. Мы высадились. Солдаты из нашего эшелона падали на колени и целовали родную землю. Тут же нас пригласили на митинг. Местные власти приветствовали нас обязательным ассортиментом речей по случаю прибытия на родину. Наконец мы снова расселись по вагонам. В нашем купе мы не досчитались двух весьма любезных и остроумных попутчиков – царских офицеров. По неизвестным причинам оба были арестованы. В Великих Луках нас ждал десятидневный карантин. Нас разместили в казармах на нарах. Непонятен был смысл карантина – среди нас не было заразных больных, а в России тогда легко можно было подцепить тиф или дизентерию.
И вот наконец каждый из нас мог выбрать желаемый дальнейший маршрут. Я и поэт Валентин Парнах выбрали Москву. Парнах тоже ехал как военнопленный. Как и я, он опоздал обратиться в Российское полпредство. За него ходатайствовал Эренбург. Евангулов и Шаршун, добравшись до Берлина, так и не смогли вернуться на родину. Если не ошибаюсь, тем же поездом, что и мы, разумеется, в другом вагоне, ехал в Россию А. Толстой.
В Москву я приехал 7 августа. Раздал адресатам письма, которые привез из Франции: В. Брюсову от Рене Гиля, Городецкому от Шагала, позднее в Петрограде А. Ахматовой от Кузьминой-Караваевой, Осипу Брику и Анатолию Мариенгофу – от Шагала. В. Парнах вез с собой в Россию все джазовые инструменты – саксофоны, барабаны и т. д. Я помогал ему. По приезде он пошел к своему другу Мейерхольду, и в спектакле «Трест Д. Е.» в России впервые заиграл джаз.
В начале октября я уехал в свой родной город – в Одессу. Я радовался здесь каждому булыжнику мостовой, каждому дереву акации, каждому дому, где столько лет ждали моего возвращения родные. В Одессе я женился и оставался там полгода. Был принят в Одесское товарищество писателей32, печатал свои стихи и очерки в газетах, в сборнике «Культура». Но жизнь наша в Одессе была не устроена, я никак не мог найти работу. Мы решили вернуться
в Москву. Мой шурин, журналист Антон Сигизмундович Ловенгардт33 снабдил меня письмом к своему давнишнему другу, ректору Московского института журналистики Константину Петровичу Новицкому.
В Москву мы прибыли 1 мая 1923 года. Улицы и площади были заполнены народом. По всему городу на временных помостах выступали с речами видные вожди партии. Трамвайное движение было перекрыто. Пешком мы добрались до Первого дома Советов (теперь гостиница «Националь»), где жили Новицкие. Пожилой седобородый человек смотрел на нас поверх пенсне, пытаясь по нашему виду угадать, зачем мы явились. А вид у меня был аховый: из котомки, которую я держал в руках, выглядывала керосинка. Новицкий стал расспрашивать, с кем я был связан в Париже. Я назвал несколько имен. «Один из ваших товарищей живет этажом выше. Он секретарь Краснопресненского райкома. Если он поможет вам с жильем, я смогу направить вас в редакцию профсоюзной газеты. У меня как раз просят рекомендовать литсотрудника». Этим товарищем оказался Гриша Беленький, который в Париже работал вместе с Антоновым-Овсеенко в редакции «Нашего слова». С его помощью мы действительно получили маленькую комнатку. От мебели, которую мне тоже предложили я отказался, – это была конфискованная мебель.
Новицкий же направил меня в редакцию газеты «Голос текстилей». Там я работал за десятерых – правил материалы, писал статьи, держал корректуру, консультировал рабкоров. В разное время я был литсотрудником или выпускающим в «Рабочей газете», в «Московской деревне», в «Гудке», в «Железнодорожном пролетарии», в других изданиях34.
Помню, в газете «На страже» редактор никак не мог заставить меня идти на стрельбище: «Не нужно мне это. В кого и когда мне придется стрелять?!». В стенгазете даже появилась карикатура: в толстовке, с руками за поясом я вопрошал: «В кого я должен стрелять?». А через два года редактора газеты расстреляли как врага народа.
В.А. Антонов-Овсеенко
Вскоре после моего приезда в Москву жена Новицкого Елизавета Львовна, красивая статная шатенка, отвела нас к дому, где жил
тогда Антонов-Овсеенко, в то время начальник ПУРа (политуправления Красной Армии). Женщины остались внизу, а я поднялся не то на третий, не то на четвертый этаж здания, расположенного во дворе за Китайгородской стеной. Дверь открыл мне сам Владимир Александрович и, разумеется, узнал меня с первого взгляда. Да и он внешне совершенно не изменился: передо мною стоял все тот же товарищ Антон. Сперва он показался мне суровым. Я думал, что он обрадуется моему приходу, но у него глаза были какими-то отчужденными. За пять лет разлуки он заметно отвык от меня.
Я напомнил ему о письме, посланном из Берлина, с просьбой помочь выбраться на родину. Я предполагал, что он либо письма не получал, либо не имел времени на него ответить. Однако Владимир Александрович остановил меня ледяным голосом, в котором ничего не оставалось от прежней дружбы:
– Письмо я получил, а не ответил потому, что тон его мне не понравился… Зачем ты упоминаешь о работе в нашей газете? У меня создалось впечатление, что ты хвастаешь…
Выслушивать эти упреки со стороны человека, прекрасно знавшего меня, было больно, тем более, что у меня и в мыслях не было хвастаться чем бы то ни было, когда я ему писал.
– Ты меня обижаешь, – с горечью ответил я. – А знаешь ли ты, как трудно мне было выбраться из Парижа в Берлин? Знаешь ли ты, что я был на краю нищеты, когда проживал последние деньги, что это отчаяние заставило меня вспомнить нашу совместную работу… Если бы не Максим Горький… Мне лучше уйти… И я повернулся к лестнице.
– Ну вот, обиделся! – повернув меня к себе лицом, проговорил Владимир Александрович. И я увидел прежнего товарища Антона, дорогого мне откровенного человека, умеющего со всей доверчивостью привязаться к другу. – Брось сердиться, ну, показалось мне… Оставь черные мысли. Лучше зайдем ко мне побеседуем… Я вижу, ты тот же, что и был, – на языке у тебя то же, что и на уме!
Однако зайти к нему я не мог, так как помнил, что внизу меня ждет жена и добрая душа – Елизавета Львовна Новицкая, а войди я, наша беседа могла затянуться очень надолго. Мы с ним продолжали обмениваться воспоминаниями, стоя на лестничной площадке. Он расспрашивал о моей парижской жизни с того дня, как мы расстались, интересовался, как я устроился в Москве. Разговор
затянулся, и наконец я сказал товарищу Антону, что внизу меня дожидаются.
– Что же ты сразу не сказал, что пришел не один?! Не по-рыцарски ты обошелся со своими дамами! Ну, дорогу ко мне ты теперь знаешь, заходи…
Выбраться к нему в ближайшее время мне не удалось, т. к. я работал в газете с десяти утра до восьми или десяти вечера. Когда же через год я нашел себе другую работу, менее изнурительную, и мог бы навестить Антонова-Овсеенко, оказалось, что он послан полпредом сперва в Чехословакию, затем в Литву и Польшу. Следующая наша встреча произошла лишь через двенадцать лет, уже после того, как он вернулся на родину и получил назначение на пост прокурора РСФСР. Из дневника:
«23 марта 1935 г. Сегодня я был у Антонова-Овсеенко. В последний раз мы виделись в мае 1923 года. Когда я увидел его теперь, я ужаснулся – до того он постарел. Весь – белый! Он встал из-за письменного стола, подошел ко мне, протянул руку, а я ему:
– Ты ли это? Как же ты состарился!
Он обиделся:
– Нахал ты! Я себя стариком не считаю… А ты – молодец! Однако посмотрим, пройдет немного времени и, может статься, ты будешь выглядеть хуже, чем я!.. Он спросил меня, что я делаю. Я рассказал, что семнадцать лет работал над книгой стихов Малларме, что я его всего перевел35. «Вот это – молодчина! Это – работа!». Говорили о Гюго, о Свинберне. Я сказал, что все собирался писать ему в Варшаву, хотел просить выслать мне Свинберна.
– Ну да, как же, стал бы я тратить валюту на Свинберна!
Он очень хвалил Шенгели, назвал его мастером стиха. Сказал мне, что работает по двадцать часов в сутки. Я попросил подарить мне книгу его воспоминаний.
– Все разошлось, у меня остался только один экземпляр!
Мы с ним разговаривали больше часа.
– Десять лет я был за границей! – сказал он мне на прощание. – Ну, присылай свои стихи, как только выйдут! Не забывай!
В последний раз я виделся с Владимиром Александровичем вскоре после его возвращения в Советский Союз из Барселоны.
Он был народным комиссаром юстиции РСФСР. Мы с женой пришли к нему в самом начале октября 1938 года.
– Как жаль, что я не попросил тебя приобрести двухтомник Кальдерона! Мне так нужно для работы! – сказал я, забыв о своем фиаско в 1935 году. Владимир Александрович привел тот же довод – он никогда не занимался частным благотворительством за счет государства, был безукоризненно честен.
Мы заговорили о Сталине. Он верил Сталину. Сказал тогда:
– Есть у нас человек, который вполне заменил Ленина. Этот человек – товарищ Сталин.
До ареста Антонова-Овсеенко, рыцаря и солдата революции, оставалась всего одна неделя…
Осип Мандельштам
Моя журналистская деятельность продолжалась до 1934 года. Время от времени я продолжал писать стихи, но никуда их не предлагал, писал для себя. Неожиданная встреча изменила мою жизнь. В начале 30-х к нам домой явился незнакомый человек и спросил, действительно ли я переводил Стефана Малларме. Я ответил утвердительно. «Откуда вам это известно?». Он представился: «Игорь Поступальский», – и рассказал, что в Ленинграде готовится к изданию антология французской поэзии под его редакцией, что он собрал почти все материалы, и остановка лишь за несколькими поэтами, которые у нас представлены лишь двумя– тремя стихотворениями. Поступальский обратился к Осипу Мандельштаму с просьбой сделать переводы из Малларме. В ответ услышал: «Зачем я стану переводить, если Талов, есть такой поэт, перевел почти всего Малларме». Мандельштам хвалил мои переводы и дал Поступальскому мой адрес.
И. Поступальский был очень удивлен, почему я не занимаюсь переводами, зачем растрачиваю себя, работая в газетах. Сам он переводил и редактировал переводы поэзии с украинского и других языков народов СССР, переводил и западно-европейских поэтов. Он дал мне на пробу несколько переводов. Они получились, и я неплохо заработал.
Поступальский взял у меня переводы Малларме, но антология так и не вышла. А в 1933 году издательство ACADEMIA выпустило «Избранные стихотворения» В. Брюсова. В примечаниях, написанных И. Поступальским, появился мой перевод стихотворения Мал-
ларме «Окна». Это окончательно решило мой выбор. Я оставил службу в газетах и посвятил себя переводу поэзии. С подлинников переводил стихи европейских поэтов – французских, итальянских, английских, испанских, чешских, словацких, португальских36. Переводил болгарских, румынских, украинских, белорусских, грузинских, армянских поэтов… Делал поэтические передачи для радио, редактировал чужие переводы. Когда это становилось непереносимой потребностью, писал стихи. Для себя. Не выступал с ними, не пытался их публиковать. Читал только самым близким друзьям, среди них Осипу Эмильевичу Мандельштаму.
С Осипом Мандельштамом я познакомился вскоре по приезде. Это было в Доме Герцена, где он жил. Я выступал там со своими стихами, а представил меня Осипу Эмильевичу Валентин Парнах. Интересно, что на том же литературном вечере я повстречал С. В. Коханского – моего первого литературного наставника, на суд которого мальчишкой в Одессе я носил раз в неделю свои первые стихи.
Речь свою я тогда постоянно пересыпал французскими словами и фразами. За девять лет жизни во Франции я основательно подзабыл русский язык, думал по-французски, не всегда мог найти нужное русское слово. На это Мандельштам заметил: «Э, да вы могли бы с таким парижским произношением выступать в качестве конферансье!». Парнах прыснул со смеху, а мне стало неловко, и вскоре я с ними расстался. Такова была моя первая встреча с Мандельштамом.
В начале 30-х, после переезда Мандельштамов в Москву мы встречались с Осипом Эмильевичем почти каждый день. Мы часто ходили друг к другу в гости. «Не все вы к нам, и мы к вам», – приговаривал Осип Эмильевич10*.
13 апреля 1931 г. Сегодня Мандельштамы пришли к нам в гости. Мы говорили о французских поэтах, о жизни богемы. Под конец я попросил Осипа Эмильевича сделать надпись на его книге «Стихотворения», изданной в 1928 г. Он сделал это охотно: «Марку Владимировичу Талову на память о галльской беседе. О. Мандельштам. 13.IV.31.».
9 июля 1932 г. Были в гостях у Мандельштамов, я и Эрна. Надежда Яковлевна подарила мне «Иллиаду» в переводе Леконта де Лиль. Приди мы чуточку раньше, встретились бы с Анной Ахматовой. В первый раз мы увидели сегодня Клюева. Впечатление довольно странное. Мне сперва показалось: не Распутин ли передо мною. Патриархальная борода не то богатого крестьянина, какого-нибудь Фрола, не то чернеца и интригана типа Мисаила из оперы Мусоргского, не то чернокнижника.
Когда Клюев ушел, и остались только мы и Квятковский, Осип Эмильевич захотел поделиться своей библиофильской радостью – показать недавно приобретенное им первое издание книги Языкова. Он перерыл свою небольшую библиотеку и заволновался: «Нашел же у кого взять Языкова!» – с горечью выкрикивал он. Долго перебирал он имена своих знакомых, вероятных похитителей, и, наконец, остановился на имени ленинградского переводчика М.: «За ним это водится!». Испортилось все очарование встречи. Нам было досадно и неприятно.
Через три дня случайно на Тверском бульваре встретил Осипа Эмильевича. Спросил, нашлась ли книга. Его предположение оправдалось: книгу действительно взял, не спросясь, М. «Вот никогда не подумал бы, что такой джентльменистый человек может заниматься таким делом – взять, авось не заметит мил-друг, а если и заметит, не припомнит, кто взял!» – возмущался Осип Эмильевич.
18 октября 1933 г. Днем мы были у Мандельштама. Он меня огорошил новостью, которая уже перестала ею быть. Оказывается месяц-полтора тому назад в «Правде» была опубликована статья, шельмующая его, Мандельштама как «классового врага». В «классовые враги» с ним попали Клычков, Клюев, Ахматова и еще какой-то ленинградский поэт.
Мандельштамы на новой квартире, своей, собственной, из двух комнат с передней и кухней. Библиотечные полки Осип Эмильевич построил довольно примитивно: с двух сторон положил кирпичи, прикрыл доской, на доске снова кирпичи, снова доска – так он оборудовал несколько рядов. А вообще в квартире пустые стены. Нет у него денег на мебель первой необходимости.
Я дал Мандельштаму прочитать написанную мною эпиграмму на А. М. Эфроса. Спросил О. Э., писал ли он когда-нибудь эпи
граммы: «Никогда». Затем мы вспомнили блестящую эпиграмму Баратынского – «Эпиграмму хохотунью».
Мне жаль Мандельштама. Он очень Большой поэт, а его стихотворения не печатаются. Просто заговор молчания. Он резко отозвался об оргкомитете писателей и о Горьком.
Я всегда приятно чувствую себя в его обществе. Люблю его и ценю.
22 августа 1934 г. Был у Эренбурга, недавно вернувшегося из Парижа. Заговорили об Осипе Мандельштаме, недавно высланном из Москвы. Эренбург его видел в Воронеже в удовлетворительном состоянии. «За стихи против Иосифа Виссарионовича», – на мой вопрос о причинах ссылки ответил Эренбург.
Попытки издать «своего Малларме».
Встречи с Л. Б. Каменевым. Все под «богом» ходим
9 октября 1933 г. – Сегодня был в издательстве ACADEMIA у Льва Борисовича Каменева. Увидев его, был поражен его необычайным сходством с французским поэтом Эредиа. Вошел я с некоторой робостью: ведь что ни говори, а передо мной сидел весьма видный деятель компартии. Передал Каменеву образцы моих переводов Малларме, оставил составленный мною план издания.
17 октября 1933 г. Приехал в издательство к Каменеву. Тот сказал, что переводы мои ему понравились, он согласен принять в портфель издательства мою книгу. Я ушам своим не верил. На прощание Каменев просил принести ему книгу стихов Малларме в подлиннике. Ему все же хочется сверить переводы с французским текстом.
16 ноября 1933 г. Дело с изданием Малларме заглохло неизвестно по какой причине. Секретарь Каменева Надежда Григорьевна: «Лев Борисович находит ваши переводы прекрасными, издательство решило привлечь вас к работе».
23 декабря 1934 г. Сегодня из газет я узнал об аресте и высылке из пределов Московской области Льва Борисовича Каменева. Что за метаморфоза? Все под «Богом» ходим.
24 августа 1936 г. Сообщение в «Правде» о расстреле шестнадцати. Ничто «хозяину» не в состоянии помешать.
31 октября 1936 г. … Тьма новостей. Игорь Поступальский, Павел Зенкевич, Владимир Нарбут и Шлейман сосланы. «Хозяин»,
как добрый дедушка, хватает из мешка то одного, то другого. Хватает и сажает, либо ссылает, либо и того хуже…»37.
Я вел замкнутую жизнь, старался меньше попадаться на глаза знакомым и даже друзьям, жил затворником. Занимался самообразованием. Изучал русскую и западно-европейскую поэзию – средневековую и периода Возрождения38.
Илья Эренбург. Начало войны. Встреча с Мариной Цветаевой.
Осень 1941-го в Москве
Первая встреча с Ильей Эренбургом после моего возвращения случилась на Тверской улице в 1928 году. Узнав меня издали, он бросился ко мне, обнял, улыбается удивленно: «Вы разве живы?!». «Как видите». И он рассказал, что в Париже пошли слухи, будто меня большевики расстреляли. В некоторых изданиях даже некрологи были напечатаны. «Как только поеду в Париж, огорошу их известием, что вы живы!» – не переставал удивляться Илья Григорьевич.
С тех пор я часто бывал у Эренбурга, когда он приезжал в Москву. Если он оставался здесь лишь несколько дней, был очень занят, говорили по телефону. Говорили о многом, перескакивая с предмета на предмет. Вспоминали Париж 1914 года, наших общих друзей, говорили о французских поэтах, выдвинувшихся в последние годы, о судьбах эмигрантов: «Дилевский окончательно опустился… То же Издебский11*…» Позднее рассказывал, что стал знаменитым Цадкин, его произведения берут нарасхват. Многие пишут воспоминания. «Маревна тоже написала книгу. На все она смотрит под эротическим углом. Ее интересует, кто с кем спал, такой уклон. Но картины Парижа она передала верно…»
Я рассказывал ему о своей работе над переводами. Эренбург записал мне свой парижский адрес: «Пишите постоянно, в чем вы нуждаетесь. Я буду посылать вам книги, которые понадобятся для работы, постараюсь раздобыть. И вообще буду рад нашей переписке». Я чувствовал, что Илья Григорьевич относится ко мне очень
дружелюбно, и мне было жаль, что в Париже я слишком легко шел на размолвки с ним.
Я не писал ему в Париж. Наступили тяжелые годы репрессий.
Перед самой Великой Отечественной войной Эренбург переехал в Москву. Ему удалось выехать из оккупированного Парижа. Гитлеровцы не тронули его, так как у нас были с фашистской Германией договоры о дружбе и ненападении. Эренбург рассказывал о нацистских офицерах, которых он наблюдал в последние месяцы в Париже. Говорил, что написал роман о нашествии гитлеровцев на Францию, что почти готов второй роман, продолжение первого, но публиковать их сейчас никак нельзя. Он имел в виду отношения, сложившиеся перед войной между СССР и Германией. После нападения Германии на Советский Союз появился его роман «Падение Парижа», а потом «Буря».
Илья Григорьевич был незаурядным публицистом и новеллистом, но всегда оставался по преимуществу поэтом. Как-то я застал у него Веру Михайловну Инбер.
– Давайте, – проговорил он тихим голосом, улыбаясь, – прочтем друг другу наши грустные стихотворения.
«Грустные» значило лирические. В те годы слово «лирика» тотчас же настораживало.
Как-то заговорили с Эренбургом о Максиме Горьком. В наши молодые годы он был кумиром русской интеллигенции. В своих отношениях к его творчеству я давно уже произвел переоценку. «Клима Самгина» так и не осилил, да и ранний романтический Горький меня уже больше не захватывал. Однако я искренне уважал и любил его, всю жизнь чувствовал благодарность за помощь в возвращении на родину.
Эренбург считал, что основная вина Горького перед советской литературой – это предложенный им на Первом съезде писателей метод «бригадничества» в литературе: «Если бы не это предложение, наша литература пошла бы по другому направлению… У Горького хороши лишь воспоминания и автобиографические повести. Помните, как он подглядел Чехова в ловле зайчиков на своих коленях? Хорошо подсмотрел и очень хорошо описал».
После капитуляции Германии московские писатели заговорили о новых веяниях и послаблениях в литературе, об основании новых издательств и журналов для расширения возможностей публика-
ций. Я тоже размечтался. Но Эренбург, конечно, разуверил меня в возможности какой бы то ни было перемены. В другой раз Эренбург рассказывал мне о своих впечатлениях от поездки с К. Симоновым в Париж, где они обсуждали с Буниным и Ремизовым возможность их возвращения на родину. Причем к Бунину направился Симонов, а Эренбург к Ремизову. С Буниным Эренбург не ладил. Илья Григорьевич рассказывал, что Ремизов обзавелся советским паспортом, у него в кармане уже были железнодорожные билеты, но только он собрался в дальний путь, как был опубликован знаменитый доклад Жданова. Это так подействовало на Алексея Михайловича, что он тут же билеты сдал.
Началась война. Чтобы заглушить чувство тоски и отчаяния, все более и более меня охватывающее, я что ни день ходил в групп– ком писателей при Гослитиздате. Приходили сюда мои товарищи, на которых тоже нашла какая-то оторопь, выжидание чего-то… Мы проходили обучение по ПВХО12*. Начались дни, полные ужаса. С начала войны мы уже еле сводили концы с концами, вели полуголодное существование.
Второго августа 1941 года в группкоме я встретил Марину Цветаеву. С нею был ее сын. Как же она изменилась с 1922 года, когда я ее увидел в Берлине – ее, Есенина, Кусикова! Она была красавица. А тут я ее не узнал, удивился, когда мне указали на нее и сказали, что это Марина Цветаева. Она курила. Я смотрел на нее блуждающими глазами, на лице моем, видимо, отразилась особая мука – мука курильщика, у которого не было табака уже в течение нескольких дней. Она посмотрела мне в глаза, достала пятирублевую ассигнацию, очень деликатно и незаметно сунула ее мне в руку. «Бедненький, вам табачку хочется. Возьмите. Сейчас не время застенчивости. Все мы можем оказаться в таком же положении. Возьмите и купите табаку». Через несколько дней она с сыном эвакуировалась в Елабугу, а в сентябре мы узнали, что Марина Ивановна покончила с собой. Союз писателей «умывал руки». О ком беспокоиться? О какой-то белоэмигрантке? Ведь она не член Союза писателей, не член Литфонда. Пускай благодарит, что мы помогли ей выехать!..
Осень 1941 года. Враг все ближе подходит к Москве. Руководители одних предприятий, учреждений занимались эвакуацией людей, оборудования. Другие же, и таких было много, таясь, крадучись, забирая все деньги со счетов, укладывали все, что можно было уложить, покидали воровски город среди ночи после того, как днем приободряли своих сотрудников. Так поступило и руководство Гослитиздата, которое сбежало, прихватив казну, не заплатив ни гонораров авторам, ни зарплату служащим.