
Полная версия
Персона нон грата. Полная версия
И вот у нашего друга Коли появляются джинсы – классические пятикарманные blue jeans Regular Fit. То ли его двоюродный брат был связан с фарцой, то ли по по линии комсомольской дружбы с прогрессивной молодёжью капстран…, но наш друг становится счастливым обладателем и прочее… Прошло года два. В нашем гардеробе так и не появилось ни горностаевой мантии, ни джинсов. А Колины постепенно поизносились, попротёрлись… Всему есть срок: и вот Коля лёгким движением руки, так, как это давно и привычно делали там, за бугром, превращает дырявые и старые джинсы в целые и новые шорты. На его мускулистых ногах (в рассказе «По правилам дворовой чести» я вспоминал, как Коля, спасая честь городских, десятиклассников, посланных в совхоз «на картошку», вырубил двух деревенских, братьев-качков, благородно признавших его победу) эти шорты, чуть не доходящие до колена, выглядели ничуть не хуже, а то и лучше, чем сами джинсы в их молодые годы.
Этим же вечером мы с Колей (он в своём новом прикиде, я – в обычной, как все, москвошвее) ехали в центр, на молодёжном сленге того времени – на брод или бродвей. Видимо (не помню точно) на встречу друзей-приятелей. Всего-то пять-шесть остановок трамваем. Беспокоились ли мы о чём-то, садясь в трамвай? Разве, подспудно, самую малость – ведь по тем временам шорты носили лишь женщины, да и то преимущественно на пляже. Но могли ли мы себе представить, что произойдёт на маршруте буквально в ближайшие минуты? С того времени, как мы, преодолев две трамвайные ступеньки, поднялись в вагон и сели на свободные места, прошло полвека. Некоторые детали просто стёрлись из памяти. Но хорошо помню среди немногочисленных пассажиров нескольких старух… Может быть, и не старух вовсе, но память сохранила образ старых мегер, вдруг впавших в неистовство. Что же могло стать причиной буйства почтенных матрон? Ну конечно же, Коля. Вернее, не он сам, молодой и спортивный, а любовно изготовленные им накануне шорты. Что же такого ужасного могло быть в них, так ловко сидящих на его загорелых и как-то даже элегантно слегка покрытых светлой растительностью ногах? – Только то, что ноги эти принадлежали мужчине. Да как он вообще смел появиться на людях в таком виде? Да что себе позволяет эта молодёжь! Добродушный Коля, совсем не готовый к направленной на него агрессии, и привыкший как будущий хирург больше полагаться на свои крепкие руки, чем на слово, молчал: не мог же он, на самом деле, поднять ту самую руку на женщин, пусть и злых мегер! Его лицо тяжело наливалось какой-то нездоровой краснотой. Защитить друга мог только я. Но мои доводы и вопрошания: чем короткие брюки хуже длинных, а мужские по колено закрытые ноги хуже предельно открытых женских!? И что некоторые мужские ноги выглядят куда приличнее, чем… не возымели должного действия. Мегеры бились в пароксизме праведного гнева. В голосах их всё явственнее нарастали нотки истерического фальцета. Коля продолжал сидеть с теперь уже бледным лицом и сжатыми губами. На его челе были видны капельки холодного пота…
P.S. Мы вышли на нужной нам остановке. Сквозь закрытые двери отъезжающего трамвая ещё какое-то время были слышны визгливые женские голоса.
Мои нешуточные университеты
С конца 60-х мы были страстными поклонниками The Beatles. Володя, наделенный всевозможными талантами к музыке, пению и рисованию – гитара-соло; и Толя, по кличке «Гвоздь» – бессменный ударник – выступали в содружестве с другими самодеятельными бит-музыкантами на школьных вечерах. Я же был страстным поклонником и тех, ливерпульских, и этих, хабаровских, что меня вполне устраивало. Основной репертуар, конечно же, «The Beatles» с коронным исполнением «Кент бабилон», что оказалось в дальнейшем «Сan`t by me love» («Нельзя купить любовь»). Длинные прически и брюки клеш – дань нашей любви к знаменитому бит-квартету и хиппи, пробудивших в нас неистребимую тягу к этому сладкому и совсем ещё непознанному слову «свобода». Но это, как говорится, видимая часть айсберга. Его скрытая часть там, где талант моего друга был признан безоговорочно и всерьёз – вечерние, плохо освещенные улицы микрорайона и деревянная беседка во дворе его дома. Облюбованная для вокального самовыражения, она, слегка подсвеченная окнами пятиэтажки, привлекала под покровом темноты тех, с кем родители и учителя настрого запрещали дружить. Это был колоритный и опасный сброд изгнанных из школы двоечников-переростков, имеющих за плечами, как правило, срок по малолетке, а кто уже и вполне сформировавшийся рецидив. И привлекало их не обрусевшее обаяние чудесных жуков-ударников, а совсем иные мотивы. И они там звучали. И еще как звучали! Ну, что-то вроде:
С детских лет я надолго с родными рассталсяИ ушел навсегда к своим зекам-друзьям…или
Там на Невском проспекте у бараМент угрюмо свой пост охранял,А на той стороне тротуараТам мальчишка с девчонкой стоял…или
Нас оттуда сорвалось человек восемнадцать,По железной дороге шли в пургу-ураган.И седая старушка в жажду пить нам давала,Головою качая, утирала слезу…Откуда мой школьный друг из вполне благополучной советской семьи брал эти песни, вызывая у бывалых его слушателей шумное одобрение? Нередко, когда его голос под блатные гитарные переборы звучал особенно пронзительно, быстрые и вороватые глаза этих битых жизнью и отнюдь не добрых парней наполнялись слезами. (Воровская сентиментальность и даже истеричность – хорошо известный феномен.) Что ж брежневская эпоха нашей юности была все ещё насквозь прострочена недавним гулаговским духом и блатной ностальгией. Подозреваю, что большая часть моих соотечественников, увы, так и не прочитала «Колымских рассказов» Варлаама Шаламова, начисто сдирающих как дурную коросту это заразное обаяние насквозь фальшивой блатной романтики.
Нередко мы становились свидетелями событий и отнюдь не сентиментальных. Беседочные аккорды, далеко разносящиеся по опустевшим улицам, обеспечивали экзотический и подлинно самобытный подбор слушателей. Старые разборки-тёрки, неоплаченные счета и обиды вдруг подымали мутную волну, выхлёстывая в кровавый мордобой и поножовщину.
Нас, дворовых менестрелей (хотя, говоря по совести, менестрелем был лишь Володя; я шёл прицепом), никогда не трогали и в разборки не вовлекали. Это были не наши разборки. Ответ на такое «благородство» мог быть лишь один – поменьше болтать языком. Тем более, в случае чего его могли очень быстро и без наркоза укоротить.
Вшивый домик
В годы благословенного брежневского застоя (немалое число моих соотечественников и по сей день сокрушаются о потерянном регламентированном советском рае с его старыми песнями о главном) о мужской моде говорить было не принято и даже неприлично. А что вы хотите? – страна ещё не успела окончательно стереть отвратительный яркий грим, состричь уродливый нафиксатуаренный «кок», срезать возмутительные галстуки-«селёдочки», наконец, распороть эти просто неприлично короткие брюки-дудочки с тысяч лбов, губ, век, шей и ног порочащих светлый облик молодых строителей коммунизма «стиляг», а уже на западных границах маячили какие-то ещё более ужасные забугорные длиноволосые «хиппы» и «битлы».
На выбор молодым людям – мальчикам начальных, подросткам средних и юношам старших классов – предлагались два вида причёсок: спортивный или военный бокс с максимально короткими волосами не более 4 см. и окантовкой по высшей точке затылка (как подвид – полубокс) и универсальная классическая канадка или морпех, сохраняющая чуть большую длину волос в теменных зонах и максимально короткую (до 1 мм.) на затылке и висках. При столь богатом выборе, большинство, не будучи ни боксёрами, ни хоккеистами, ни, даже, морскими пехотинцами, выбирали канадку: в отличие от настоятельно рекомендуемых бокса и полубокса в ней присутствовали виски. Более того, в случае удачи, можно было уговорить доброго парикмахера заменить короткие косые, на чуть более длинные – прямые. Длина прямых висков недвусмысленно указывала на степень разрешённой свободы в тех или иных семьях и школах. Был, конечно, и третий вид стрижки – под ноль. Но она, как правило, назначалась либо по медицинским показаниям для получения формы 204, либо в случае призыва на действительную военную службу, либо при попадании, по выражению В. М. Шукшина, в места прекрасные и строгие.
Но разве способен железный занавес, какой бы длины и высоты он не был, уберечь истомлённый цензурно-отфильтрованным репертуаром слух от всепобеждающей сексуальности мелодий детей-цветов и чарующих модуляций неповторимых жуков-ударников? На необъятных просторах нашей родины, во всех её городах и весях началась сплошная битломания. Вместе с музыкой пришли, взамен дудочкам, брюки-клёш, но главное – длинные, развевающиеся на ветру волосы, «говорящие» о любви и свободе, а не о спортивных и военных достижениях. Поскольку такие официально не одобренные брюки вам не пошили бы ни в одном ателье, а такую ещё более неофициальную стрижку вам не сделал бы ни один мастер, приходилось обходиться своими силами: вручную вшивать клинья в фабричные изделия и своими руками подравнивать там и сям торчащие патлы. От такой самодеятельности брюки с несовпадающими по цвету и тону клиньями выглядели нелепо, а причёски, в большинстве своём, приобретали форму каре под горшок.
И вновь по всей территории СССР объявлялся очередной крестовый поход против всё того же тлетворного влияния «запада»5. Но, то ли перед партийными идеологами стояли тогда задачи поважнее, то ли сами «крестоносцы» поутратили боевого духа, поход этот не принёс сколько-нибудь ощутимых результатов. Так, в нашей школе с «влиянием» боролись без затей и прямо с уроков отправляли в парикмахерскую. Самые продвинутые из педагогов предлагали 20 коп. на стрижку. Но не всё простое – гениально. Как правило, в этот день отправленный больше в школу не возвращался. На следующий день всё начиналось по новой: то же и те же. Процедура эта по своей бессмысленности и малоэффективности напоминала снятый в режиме замедленной съёмки бесконечно длинный сериал, где каждая последующая серия была похожа на предыдущую как однояйцевые близнецы. Иногда для разнообразия на классный час приглашался школьный врач: его аргументы о негигиеничности и трудностях ухода за длинными волосами поражали своей оригинальностью и новизной. И никакие экивоки на отважных длиноволосых мушкетёров и закованных в латы рыцарей не могли пробудить сочувствия в неподкупном сердце медика.
– Ваши причёски – ни что иное как вшивый домик! – таков был её окончательный вердикт.
В этом был вызов всем школьным битломанам. По малолетству и невежеству я тогда ещё ничего не знал о концепции А. Тойнби «Вызов – Ответ», но вызов всё же принял:
– А что ваша причёска и причёски наших девчонок тоже – вшивый домик?
Оскорблённая до самой глубины своего верноподданического сердца медичка с лицом цвета варёной свёклы досрочно тогда покинула ещё не завершённый классный час. И пусть моральная победа была за нами, дело не могло так просто закончиться.
С переходом в десятый класс мы все попадали в зону особого внимания районных военкоматов. А явиться для очередной сверки в 3-й отдел районного военкомата с причёской а'ля битлз не рискнул бы даже самый забубенный битломан. Надо было что-то делать. Не знаю: были ли среди моих предков парикмахеры? Но портные и моэли (специалисты по обрезанию) точно были. И бестрепетной рукой я взял ножницы…
Первым моим «клиентом» был мой школьный друг – главный битломан и исполнитель, по слуху подбирающий и музыку и слова к забугорным хитам. Его прямые чёрные и даже какие-то упругие волосы (в нём была 1/8 китайской крови) легко поддавались стрижке. Меньше повезло кудрявым и курчавым – их причёски нуждались в постоянной доводке. Но выбор в ситуации между традиционной канадкой у профи и бунтарским либерти у меня был предрешён.
Увы, я так и не стал модным визажистом. Уж как 30 лет я преподаю в вузе, а в последнее время ещё немножко пишу.
Интересно, были в нашем роду цадики и маггиды?
Перст судьбы
Если мальчик из хорошей еврейской семьи не играет на скрипке («чтобы всегда иметь верный кусок хлеба»), он идёт во врачи, на худой конец – в учителя. Я имею сказать, что среди моих многочисленных родственников – это, примерно, 50 на 50.
На скрипке я не играл, но читал, много и беспорядочно, а так же имел склонность к публичному произнесению речей. Значит – в учителя. Но любимая нами тётка, давно и успешно учительствующая, сказала: «Зачем мальчику эта головная боль за такие деньги? Инженер, вот что нужно для жизни». Про школьную головную боль я что-то знал и был согласен, а вот про инженера как-то полной уверенности не было.
Перед тобой жизнь, и кто скажет, как надо? Чей голос должен быть услышан? Твой собственный, неуверенный и запинающийся, или убедительно-ясный, как у многомудрой тетки? Торг казался неуместным. Сменив либерализм длинных волос а`la Beatles (результат многоходовых комбинаций той же тётки) на правильные косые виски выпускника советской школы, я пошёл в инженеры. В железку (тогдашний ХабИИЖТ, теперь ДВГУПС), сдав алгебру на «три», физику – на «четыре» (!?), а сочинение – на «два» (!!), я не поступил. Как говорится, Бог шельму метит. Не надо гневить судьбу и, уж тем более становиться поперек…
Проработав на стройке год учеником плиточника-мозаичника с получением второго разряда и как-то там объехав на кривой козе военкомат, я подал на учителя. Правда, и здесь были свои заковыки. С одной стороны, мальчики на филфаке – большая редкость. Да и те, что называется, из-за угла пыльным мешком трахнутые. В школе же, на учительстве, и того хуже. С другой стороны – куда девать «инвалидность» по пятому пункту (дискриминацию по национальному признаку) при наличии негласно установленного госпроцента на зачисление. Превысить – себе же на голову. Такая вот партийная загогулина.
Как-то мне с затаённой нелюбовью бывшего зека к власти поведал по пьянке один знакомый работяга: «Партийная жизнь сурьё-ё-ёзная, заду-у-умчивая». Но, как известно, пока дурень думкою богатеет, судьба правит свою колею. В назначенный день был оглашён список поступивших. В числе семи «мальчиков» из ста зачисленных абитуриентов названы были (видимо, результат тяжёлого административного компромисса борьбы за чистоту рядов и необходимости) Винников и Брейтман. С присвоением почетных 99 и 100 мест, мы, Саша Винников с не совсем удобным отчеством Аронович, будущий мэр Биробиджана и губернатор Еврейской автономной области, что само по себе не так уж и мало; и ваш покорный слуга, будущий скромный философствующий профессор, что само по себе не так уж и плохо, радостно обнаружили себя в прекрасном цветнике, половина которого – деревенские девчонки, принятые по разнарядке местной власти.
Дабы поставить точку и уже не возвращаться в своём повествованию к этому, не скрою, важному, но не главному для меня вопросу, приведу одно недавно по случаю возникшее соображение, само собой как-то сложившееся в несколько стихотворных строк:
Ах, скажите, скажите скорее,Где же, русские, ваши евреи?Где их скрипки звучат отныне:В Тель-Авиве? Нью-Йорке? Берлине?Где они, в русской школе учившие?Где врачи, вас от хворей лечившие?Где еврейские мамы и дети? —Напишите! Скажите! Ответьте!…Где ж они, что вчера были рядом?Или это России не надо?!Но тогда, в начале 80-х, такие вопросы и не могли возникнуть. И не только по цензурным соображениям. Скорее от того, что у нас у всех, несмотря на все заковыки и загогулины советской власти, была одна Родина – Россия, без разделения на «историческую» и «по факту рождения».
Как и все нормальные люди, диплом о высшем образовании я получил по окончании института, но предыдущие школьно-дошкольные и дворово-лагерные опыты – мои главные университеты.
Ч. 2. В тени Пушкина: лучшие годы нашей жизни
Перед входом в пединститут, где мы были молоды и счастливы, стоял памятник А. С. Пушкину. С того времени прошло уж более сорока лет, а он все стоит, тихий и задумчивый. Как ни крути, а время, проведённое в alma mater, прошло в тени гения. Хотелось бы думать, не напрасно.
В тот год среди ста зачисленных (о чём я уже упоминал) на филфаке оказалось семь мужчин. Правда, одного (некоего Кузина) отчислили сразу по окончании совхозного «семестра» по уборке каузики – гибрида кормовой капусты, брюквы и турнепса. Причина отчисления была совершенно неожиданная, даже нелепая, но, действительно, не совместимая с сеянием разумного и доброго: демобилизованный несостоявшийся учитель русской словесности задушил собственными руками, предварительно облачёнными в кожаные перчатки, кошку. Как говорится, без комментариев. Года два проучился с нами Виталя, как мантру повторяющий, видимо в чём то себя самого убеждая: «У меня протеже, протеже, протеже…». И всё же, несмотря на скудность мужского присутствия в этой сплошь женской филфаковской оранжерее, он был отчислен по причине полной необучаемости.
Те, кого помню и люблю…
Ромео из Биробиджана
Ещё через год «забрили лоб» забросившему учёбу по причине страстной и безответной любви к красавице-однокурснице обладателю тонкого литературного слуха с вечной каплей на кончике рельефно изогнутого носа, обаятельному и остроумному Юре Шульману. Он добросовестно выполнил свой гражданский долг, честно отмотав два долгих солдатских года на бескрайних просторах нашей необъятной Родины…
Недавно я обнаружил его в лабиринтах интернета как гражданина Израиля и блогера. Переписка по эл. почте отчего-то не задалась. Настаивать я не стал.
Возвращение в Свободный
В том же году подал заявление об отчислении совершенно обалдевший после первой педпрактики всеобщий наш любимец Серёжа Дорохов, некогда поведавший нам о своих французских корнях и родовом дворянском имени – Анри Мари Этьен Серж (чуткий к слову Шульман тут же продолжил – Огюстен Луи Камилл). Ладно скроенный и крепко сшитый, успевший поработать помощником кузнеца, он капитулировал перед суетной повседневностью «этого безумного, безумного, безумного мира» среднеобразовательной школы. Я часто вспоминал о нём, ярком и ни на кого не похожем парне из заштатного уездного городка. Что означали его аристократические манеры? А страстная приверженность к английской поэзии 16 века (из 154 сонетов Шекспира он знал наизусть больше половины)? Да и откуда вообще в мальчишке французская грусть? Что это – миф, спасающий от вязкой повседневности или вдруг проснувшаяся родовая память?
Возвратившись в Свободный, он вернулся и к прежней работе кузнеца. Помню, как однажды к слову он обронил, что, видно, его судьба – быть кузнецом. Правда, была в его жизни ещё одна попытка пойти наперекор. Лет через пять я неожиданно встретил его в Хабаровске. Тогда он как раз восстанавливался на заочное отделение и устроился на работу по кузнечному делу в какую-то эстетическую студию, где ему даже выделили небольшую комнатку. Мы с пятилетним сыном несколько раз там бывали. Они симпатизировали друг другу – простодушный ребёнок и неприкаянный взрослый.
Дойдя до ГОСов, он не явился на экзамен и уже окончательно возвратился в свои пенаты. Стал главным кузнецом. Был нелюдим и странен. Выпивал. Жил бобылём и умер до срока. Об этом несколько лет назад я узнал на занятиях в одной из студенческих групп, увидев в списке знакомую фамилию. Его племянница мне и поведала о судьбе того, кого мы знали под именем Анри Мари Этьен Серж Огюстен Луи Камилл – с крепкими ладонями кузнеца и выдававшими его близорукими за круглыми стёклами очков глазами.
Дядька
Дядька объявился у нас со второго курса: то ли переводом (то ли простым перезачётом учебных дисциплин) из Полтавского пединститута. Я запомнил его фамилию, Харитонов, по созвучию с девичей фамилией моей матушки – Харитон. В его же прозвище – дядька – выразилось не только наше почтение к возрасту: он был восьмью-десятью годами старше нас (но ведь и наш несменяемый студсоветовский бог – «опричник с глазами цвета небесной сини» – Коля П., не снискавший ни уважения, ни доброй славы, был примерно тех же лет), среднего роста и сухощавого телосложения, с длинными по тогдашней моде волосами и очках в тёмной роговой оправе. Мы просто полюбили его как старшего товарища, не очень нам понятного но, главное, ни на кого не похожего. Судите сами: оставив (по чьей инициативе?) семью, друзей, институт, родной город, наконец, приехал из умеренно-климатической благодатной Полтавы (с температурой воздуха от -6° зимой до +20° летом и среднегодовой скоростью ветра 3,5 м/с) в продуваемый зимой ледяными ветрами и изнуряемый летом знойной влагой Хабаровск. После зачисления он получил комнату в общежитии, но занятий почти не посещал: не имея других источников дохода, где-то работал. Экзамены при этом сдавал успешно. Но деканат филфака (при всей любви нашей к alma mater – всего лишь слепок бездушной административной машины) никак не мог пережить такого небрежения принципом явки и присутствия. За это, несмотря на мужское малолюдство и наше коллективное ходатайство, был, вскорости, отчислен.
Что же нас связывало? – меня не обстрелянного, скорее бойкого на язык, чем знающего и, поэтому, неугомонного; и его – молчаливого, тёртого, познавшего (до сих пор помню его панегирик армянскому философу Давиду Анахту, мной, увы, так и не прочитанному). Конечно, любовь к слову – устному, письменному, дружескому, застольному… По прошествии лет могу сказать более определённо: это сладкое слово – свобода! Хотя по сути своей Слово и есть свобода в изначальном его проявлении.
По человеческой неопытности и какому-то неизжитому ещё юношескому задору я позволял себе спорить с ним, почти даже обвинять в отсутствии в его жизни какого-то конечного смысла. (Коля П. из студсовета сомнений не ведал и высказался куда более определённо: проходимец, бродяга, в общем, пустой человек). Кем же на самом деле был Володя Харитонов? Мне кажется, здесь в самый раз вспомнить слова Достоевского из его знаменитой речи о Пушкине в Обществе любителей российской словесности: «тип русского скитальца, беспокойного мечтателя на всю жизнь». Конечно, дядька наш – не возжелавший воли Алеко, что «презрев оковы просвещенья… без забот и сожаленья ведёт кочующие дни», и не Онегин из девятой главы, что «спустя три года» вслед за его создателем, «скитаясь в той же стороне», совершает путешествие по городам и весям России. И всё же скиталец! И маршрут его покруче онегинского – к берегам Тихого океана; и оторопь от бесконечной череды лиц и просторов необъятной своей родины…
Я не успел с ним попрощаться: он, привычно собрав нехитрый скарб свой, ушёл, когда я из-за какого-то недомогания пару дней не выходил из дому. И всё же прощание состоялось. Мне передали оставленный им тетрадный листок с его стихами. Приведу их целиком, так как они были написаны, ничего не прибавляя и не убавляя:
Саша шумный, Саша буйный,Александр, твою мать!Среди нас один ты умный,Но тебе нас не понять.Сквозь решётку дней прошедшихЯ смотрю в твои глаза:Да, ты прав, я – сумасшедший,Да, ты прав, мой дом – вокзал…Ты не сделаешь ошибок, уготованных судьбой,Как лоза ещё ты гибок, и меня секут тобой.Лишь серёжки отлетают от покаранной души,А в кармане тают, тают годы – медные гроши…Этот листок до сих пор хранится у меня в альбоме среди фотографий тех лет. Как память о дядьке, что добавил к моей неуёмности каплю мудрости.
Магеллановы облака Ю. В.
Уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости… Имеют ли эти слова Пушкина хоть какое-то отношение к той эпидемии густопсового «патриотизма», что обрушилась сегодня на и без того некрепкие головы многих несчастных моих соотечественников?
В минувшем, как моём, индивидуальном, так и в нашем, коллективном, между белым и чёрным – огромный спектр полутонов и переходов. Ничего не хочу забыть и не от чего не отказываюсь. Сейчас же выбираю из всего этого многоцветия тон светлый и лучший – благодарность. «Мгновенный кадр» из той, конечно же, счастливой жизни: здание с памятником Пушкину у входа, учебная аудитория. Перед нами, нога за ногу, так что открывается полоска модного носка, боком сидит худой длинноволосый человек. Он курит! Вот это «курит» невозможно было представить даже в либеральные 90-е («ельцинские»), не то, что тогда – застойные 70-е («брежневские»). Мы – студенты филфака хабаровского пединститута. Худой, длинноволосый и так вольно курящий – Юрий Викторович Подлипчук, выпускник театрального института, друг Юлия Кима и учитель литературы в знаменитой московской физматшколе Колмогорова; теперь – наш преподаватель.