Полная версия
Листая старые журналы…
Доныне еще, говорит г. Снегирев, существуют в простом народе и даже вошли в словарь языка поговорки, вышедшие из застенков, хотя они применяются к другим предметам, и подлинный их смысл забыт, напр.: сказать всю подноготную, говоря о чьей либо откровенности, тогда как сие выражение напоминает о забивании деревянных спиц или гвоздей за ногти при пытке; «обыкновение ужасное», замечает Карамзин, «данное нам игом Татарским вместе с кнутом и всеми телесными, мучительными казнями».
Но точно ли кнут заимствован Русскими от Татар? На Мусульманском восток нет этого наказания, да и едва ли оно там существовало. Нам кажется, что кнут есть туземное Русское орудие мучений; по крайней мере, все иностранные писатели считают кнут казнью, существовавшей только в России, хотя конечно наказание плетью было в употреблении и в западной Европе.
«Кому неизвестны, говорит г. Снегирев, простонародные поговорки: в три погибели согнуть, в утку свернуть? Пытка эта состояла в том, что допрашиваемому привязывали голову к ногам веревкой, в которую ввернув палку, вертели ее до того, что голова пригибалась к ногам, и человек, точно сгибаясь в три погибели, часто погибал среди сего мучительного истязания прежде нежели успевал признаться в преступлениях. Также допрашивали ломанем ребер, завинчиванием ножных и ручных пальцев в тиски, вбиванием в тело гвоздей и т. п.
Откуда взял эти подробности г. Снегирев? Сколько нам известно, нет нигде свидетельств о такого рода пытках (исключая ломания ребер раскаленными клещами, что производилось иногда). Не надобно взводить на древних Русских людей обвинения почти бездоказательные; и без того в них было много жестокости и варварства.
Из застенков же вышли пословицы: кнут не дьявол, а правду сыщет; или: кнут не архангел, души не вынет.
Употребительнейшая из пыток, продолжает г. Снегирев, была дыба или виска, отчасти сходная с Римским eqculeus, на коем пытали рабов.
Римская пытка eqculeus состояла в следующем: Раба растягивали на машину, к которой привязывали его руки и ноги и подымали вверх, так что истязуемый как бы висел на кресте; притом, посредством винтов, так растягивали члены несчастного, что они выходили из суставов. Пытка эта употреблялась в Италии и в позднейшее время, и носила тоже имя. Есть описание одной пытки такого рода. Но наша Русская пытка была несравненно жесточе Итальянской. В древнем Риме пытали только рабов.
Поднятому на дыбу, говорит г. Снегирев, привязывали к ногам тяжелые колодки, на кои ставши палач подпрыгивал и тем самым увеличивал мучение: кости, выходя из суставов своих, хрустели, ломались, иногда кожа лопалась, жилы вытягивались, рвались, и тем причинялось несносное терзание. В таком положении его били кнутом по обнаженной спине так, что кожа лоскутьями летала, и потом, особливо когда пытали на заказ и жестоко, еще встряхивали на спину зажженным веником. Последняя подробность уже не вымышлена ли? Повторяем здесь, что все исторические сведения должно документовать. Об зажжённых вениках мы нигде не находили показания. Может быть, г. Снегирев слышал предание; в таком случае от кого? Да и не всем преданиям можно верить.
Точно также мы положительно отвергаем возможность описанной г. Снегиревым пытки посредством сечения сальными свечами, коими будто бы причиняли ужасные мучения. Мы спрашивали о том медиков, и они отрицательно качали головой. Поговорка, которую г. Снегирев приводит как доказательство существования этой пытки (Тем же салом да по тем же ранам), очень темна. Из одних пословиц нельзя еще составить описание пыток.
Что касается до кормления допрашиваемого соленым, чтобы после томить его жаждою, то этот гнусный обычай, увы, не так далек от нашего времени; в полициях это называется, или называлось: покормить селедкой.
В Костромской губернии, по словам г. Снегирева, сохранилась в памяти народной пытка клячить голову: т. е. сжать ее клячем, или заклепать; там доныне говорят о преступнике близком к уличению: ужо его склячат, т. е. скоро изобличат. Слово заклепать относилось собственно ко рту (заклепать рот).
Пыточные речи записывались так: сперва вопросы и ответы подсудимого с подъему, т. е. когда его подняли на дыбу, потом с пытки, когда его били кнутом, наконец с огня, т е. когда его снявши с дыбы жгли огнем (см. Стрелецкий розыск). В процессе Царевича в пыточных речах не видно нигде выражения «с огня», хотя мы знаем, что Глебова, например, пытали и этим способом.
Те, которым случалось видеть в Петербурге, в цирке, эквилибристов братьев Бюри, висящих иногда на руках, на верёвке, на большой высоте, могут иметь понятие о том, как пытаемый висел на дыбе. В Венеции, в дворце дожей, показывают комнату пытки, в которой висит еще на верху блок, употреблявшийся для подъема вверх обвиненного.
Существовало еще одно истязание, введенное в России уже при Петре. У Рубана находим следующее: При гауптвахте (в Петропавловской крепости) была площадь, именуемая плясовая, на коей поставлена была деревянная лошадь с острою спиной, на которую сажали за штраф солдат на несколько часов сидеть, и при том еще столб вкопан был деревянный, и около его поставлены были спицы острые, и вверху того столба была цепь, и когда кого станут штрафовать, то в оную цепь руки его замкнут, и на тех спицах оный штрафованный должен несколько времени стоять. Мы знаем, что последнего рода пыткой (стоянием на спицах) пытали генерал- майора Глебова.
У г. Костомарова в его «Стеньке Разине» есть описание особенной пытки, которою будто бы пытали Разина. Он заимствовал эту подробность из современной небольшой брошюрки, в которой сказано следующее: Русские употребляют особого рода пытку, состоящую в том, что преступнику бреют голову в виде венца, подобно тому как у священников, и потом льют на голову холодную воду, которая падая причиняет, по их словам, сильную боль (Капанье холодной воды на голову употребляется и при лечении сумасшедших и производит, конечно, очень неприятное ощущение, но едва ли что когда пришли брить им головы, Стенька сказал своему брату Фролке: Я до сих пор думал, что делают венцы ученым людям; но теперь вижу, что и нам невеждам делают эту честь).
Слова, приписанные этой книжечкой Стеньке о делании венцов ученым людям, не имеют смысла. Дело в том, что эта книжечка не есть оригинал, но перевод с английского; есть и другой перевод с подлинника на немецкий, в котором мы нашли тоже самое место, но несколько иначе переданное. Стенька говорит: …брат, я слыхал что только учёных людей бреют в священники. Очевидно, здесь указание на обряд католической церкви (тонсура), который конечно не мог быть известен Стеньке (Стенька, хотя и был в Польше, но походом, с войском кн. Долгорукого, мог участвовать в грабеже какого либо костела, но видеть посвящение в ксендзы, епископскую службу, навряд ли ему случалось), и потому мы имеем право заподозрить весь этот рассказ, по нашему мнению, выдуманный, тем более что, описывая эти подробности, неизвестный автор не говорит ни слова о других пытках, а уж конечно Стеньку пытали кнутом. У г. Костомарова есть подробное описание, как Стеньку пытали кнутом на виске. Более чем вероятно, что это действительно так было, но так как нигде об этом нет свидетельства, то г. Костомаров и должен был бы о том упомянуть; при том откуда он взял, что Стенька, вися на дыбе, получил около сотни ударов кнутом? Такой пытки вынести конечно не мог бы никто; чтобы получить сто ударов, пытаемый должен был провисеть часа три на дыбе и непременно изошел бы кровью, или получил бы нервический ударь от напряжения: никакой Геркулесовский организм не выдержал бы того (Преступникам давали иногда до ста ударов кнутом, но на козе (или кобыле), что несравненно слабее пытки на дыбе). В Стрелецком розыске и в процессе Царевича никому из обвиненных не давали более 25 ударов кнутом в один раз (как тогда выражались – в один застенок), иначе последовала бы смерть; да и 25 ударов давали только на первой пытке. И наконец, где нашёл г. Костомаров это показание.
«Дав Стеньке около ста ударов кнутом, говорит г. Костомаров, связали ему руки и ноги, продели сквозь них бревно и положили на горящие уголья. – Стенька молчал». Очень вероятно, что и этим способом пытали Стеньку, но опять нигде о том нет свидетельства.
«К чему эти придирки?» – скажут нам. Не все ли равно как бы ни пытали Стеньку; не подлежит сомнению, что его пытали и, по всему вероятию кнутом и огнем; какое дело до подробностей? Так; но зачем же г. Костомаров описывает эти подробности, и описывает, не указывая источников. Исторический исследователь, представляя украшенные рассказы о происшествиях, чтобы более подействовать на воображение читателя, может приобрести очень дурную привычку искажать факты, изобретать исторические сцены и картины. Не место здесь входить в подробный критический разбор сочинения г. Костомарова о Разине, имевшего большой успех, который мы главнейше относим к новости предмета, а также и к искусству изложения. Заметим только, что, повторяя показания Французской книжки, г. Костомаров, по нашему мнению, впадал в погрешности. Так наприм. у него упомянуто (стр. 166), что в Арзамасе, при усмирении бунта, в продолжении трех месяцев, казнили одиннадцать тысяч человек; их осуждали не иначе, как соблюдая обряды правосудия и выслушивая свидетелей. Цифра эта кажется нам совершенно невероятною. В Стрелецком розыске, в Москве, казнено 1150 в продолжении 5-ти месяцев; и едва ли это не есть самое страшное (по числу жертв) юридическое избиение в истории. При том надо вспомнить, что в Москве были все средства для суда над стрельцами: в Преображенском много застенков, дьяков, палачей и орудий пытки, всего в изобилии. Тюрем, хотя и довольно в Москве было, но в них стало тесно, и стрельцов держали под караулом в монастырях и даже в подгородных селах. В небольшом же город Арзамасе содержать в тюрьмах, допросить, судить и казнить 11.000 человек в 3 месяца невозможно. В ХѴIІ веке человека не осуждали на смертную казнь, не пытав его предварительно. 11.000 человек могли быть убиты при каком-нибудь поражении скопищ Разина царскими войсками, это другое дело; но казнь 11.000 считаем мы за преувеличенное показание иностранца, которое нас и не удивляет, потому что подобных показаний о России много существует; но удивляет нас то, что г. Костомаров повторяет в своей книге подобные сведения, не очищая их исторической критикой. Прибавим, что еще более странным показалось нам везде видное желание г. Костомарова выставить Стеньку почти как исторического деятеля, чуть-чуть не как героя, хотя в начале сам автор говорит про него: «честь и великодушие были ему незнакомы. Таков был этот борец вольницы, в полной мере изверг рода человеческого, вызывающего подобные личности неудачным складом своего общества». Что Стенька был изверг, в том, конечно, нет сомнения; но борец вольницы – это выражение, кажется нам, уже слишком для него почетно. Об таком адском исчадии, как Разин, совершивший столько невообразимых злодейств, погубивший столько людей в страшных муках, казалось бы, и говорить-то не следовало иначе, как с негодованием и омерзением. Изверг, кем бы он ни был – азиатским деспотом, или степным разбойником – есть всегда изверг, существо более ненавистное, чем зверь дикий, чем гад ядовитый. У Французов, под влиянием духа партий, представляли героями и оправдывали и такие личности, как Катерина Медичи, Равальяк, Марат; но никто из исторических исследователей во Франции не пытался еще представить героем, например Картуша или Мандрена, а ведь и Картуш – невинный младенец в сравнении с Стенькой. Историк не должен следовать примеру политических публицистов, часто натягивающих и искажающих Факты (которые вообще эластичны), чтобы провести свою идею. Подобные воззрения часто бывают уделом ученых, сидящих всю жизнь свою в стенах кабинета, библиотеки, архива, мало знакомых с людьми и жизнью. При деятельности их, исключительно направленной на один предмет, при стремлении провести везде свои любимые идеи и принципы, часто довольно абстрактные – в них делается иногда даже извращение понятий о добре и зле.
«Русский архив», №7, 1867
В. Майнов. Скопческий ересиарх Кондратий Селиванов.
(Ссылка его в Спасо-Евфимиев монастырь)
«Делу же сему особливой важности не придавать и трактовать оное не как политическое, а как гражданское», – писала императрица Екатерина II в инструкции своей полковнику Волкову, отправлявшемуся производить следствие о скопцах. К сожалению, впоследствии высшее правительство отказалось от такого взгляда, придало важность простому факту религиозного помешательства, увидало опасные политические замыслы там, где было лишь одно невежество, само надело на главы фанатиков мученические венцы и окружило их ореолом страдальцев за истину. Чистое, неизвращенное еще фанатизмом своих прозелитов, христианство требовало служения Богу в духе и истине и никогда конечно не посягало на человеческую природу ради угождения Творцу; однако, с течением времени под влиянием воззрений, порожденных прежними религиозными канонами, а также в силу желания подчинить Богу всего себя, распять «плоть со страстьми и похотями», мы начинаем замечать в христианстве совершенно неприсущее духу его течение, состоящее не только в духовном оскоплении себя во имя Божие, но и в действительном, сознательном оскоплении, выражающемся в известной мучительной операции. Не говоря уже о религиях Малой Азии, Финикии, халдеев и т. п., даже само идеалистическое иудейство допускало оскопление, и сам Божественный Спаситель указывал на него как на существующий факт, сказав, что «суть скопцы иже оскопиша ся ради царствия небесного». При помощи строго аскетических воззрений разных последующих учителей церкви, идея спасения через оскопление никогда не умирала в Византии, где было заведомо насколько епископов-скопцов, а отсюда она должна была проникнуть и в Россию, где культ бога Ярилы представлял для нее плодотворную почву.
С другой стороны, христианство не могло отрешиться и от тех мистических идей, которые были до него выработаны лучшими умами того времени, а потому то тут, то там оно вступило в компромиссы с этими мистическими теориями, дав начало павликианству, манихейству, катарству и альбигойству с одной стороны и так называемому неоплатонизму со всеми его подразделениями – с другой. Борьба злого и доброго начала, учение о Слове и возможность уподобиться Слову-Христу – вот те чисто языческие теории, которые самою силою вещей проникли в христианство и основались в Византии и ее провинциях, так как Восток относился всегда более терпимо к религиозным убеждениям, нежели Запад христианского мира. Главными носителями этих трех теорий явились катары, булгарские богомилы, итальянские патарены и южно-французские альбигойцы; как известно, они не довольствовались спокойным исповедованием своего религиозного канона, а напротив того, постоянно ходили на проповедь, искали прозелитов и заходили в Россию.
К сожалению, до сих пор обращали слишком мало внимания именно на эти два фактора распространения у нас на Руси скопчества и, признавши а ргіогі незначительность влияния нашего язычества на позднейшее наше христианство, искали причин этого противоестественного явления там, где ничего подобного никогда небыло; понятно, что объясняемое оставалось необъясненным, и появление христовщины с ее ползаньем по холсту и исканием Христа, с целым рядом ее лже-Христов, а в особенности факт появления учения о необходимости оскопления представлялись лишь «сумасбродным измышлением подлого народа». А между тем, если обратиться ко всестороннему и подробному изучению не одних наших мифов, но и мифов тех финских народов, которые оказали несомненно громадное влияние на создававшееся когда-то Великорусское племя, если бы исследовать богомильство и его влияние на Россию и наше народное двоеверие и наконец присмотреться поближе к остаткам культа Ярилы и Матери-Сырой Земли, то оказалось бы, что и христовщина с ее религиозным энтузиазмом и экстазом, да и самое вытекающее из нее скопчество, развились у нас на давно приготовленной и разрыхленной почве и не представляют собою ничего чудовищного, а являются лишь доказательствами того, что в момент насаждения христианства народ не был готов к его принятию целиком и без изменений, а потому и должен был переделать его на свой лад, применяясь к раньше выработанным им религиозным воззрениям.
Все вышеизложенное сказали мы по поводу помещенных ниже новых и крайне притом интересных материалов, доставленных в редакцию «Исторического Вестника» г. Л. И. Сахаровым (при посредстве проф. Е. Е. Замысловского) и касающихся пребывания скопческого ересиарха Кондратия Селиванова в заточении в Спасо-Евфимиев монастыре. Мы не могли, конечно, вдаваться в подробное разъяснение намеченных нами фактов, так как такое разъяснение может составить предмет особого и весьма пространного исследования, и представили лишь в намеках дезитерата отношения нашего раскола.
Личность Кондратия Селиванова на столько интересна и человек этот оказывал настолько сильное влияние на знавших его, что нельзя не упомянуть здесь о явлениях в жизни русского раскола, подготовивших возможность его появления с проповедью оскопления на устах, а также и той судьбе, которую он пережил до ссылки своей в монастырь под начало архимандрита Парфения.
Раз признав, что богомильство с одной стороны, а туземный миологический канон – с другой оказали значительное влияние на внесенное в Русский народ христианство, нам не придется уже блуждать для отыскания начала христовщины и скопчества во мраке и согласиться в том, что христовщина должна была в виде особого богомильского толка появиться на Руси вместе с принятием крещения; конечно она не существовала в форме особой резко обозначившейся секты, но идеи ее жили в народе до того времени, когда энергичному человеку не вздумалось собрать вокруг себя исповедников этих идей. Конечно не фанатик Квирил Кульман, родившийся в 1651 году и сожженный за ересь в Москве 4 октября 1689 года, да и не основатели поморского согласия беспоповщины, как силится доказать г. Реутский в своем труде о «Людях Божьих и скопцах», дали начало нашей христовщине; почва была подготовлена издавна и видимо ждала лишь пахаря, который бы сумел ею воспользоваться. И вот в начале второй четверти XVII века совершается в Стародубской волости невиданное и неслыханное чудо: Сам Господь Саваоф спускается в огненной колеснице на землю и принимает плоть и кровь простого крестьянина Костромской губернии, Юрьевецкого уезда, Данилы Филипповича. Около того же времени, а именно в 1636 году, в той же Стародубской волости, в Муромском уезде случилось новое чудо, а именно у столетних родителей родился сын Иван Тимофеевич Суслов. Видимо, что Данила наметил вперед себе помощника в этом чудесно-рожденном ребенке, но сошлись они только через 33 года, и тут Суслов формально был объявлен Христом. Все мы, по учению нашей церкви, должны во всем уподобляться Христу; понятно следовательно, почему могли явиться в простом народе Христы, т. е. те люди, которые на самом деле жизнью своею «уподобились» Христу. Ни на одну минуту конечно все наши многочисленные Христы не думали, что они составляют позднейшие вочеловечения Сына Божия Иисуса Христа; никогда не смешивали они себя с Спасителем, но в то же время считали себя уподобившимися ему и сподобившимися вселения в них Сына Божия, не как Иисуса Христа, а просто лишь как второго лица Святой Троицы. Таким-то лжехристом был и Суслов, который сошелся с Данилою Филипповым и стал проповедовать христовщину повсюду, где находились слушатели. Поучая народ, отвращая его от «писания», требуя трезвости и всевозможного воздержания, восставая против брака и наконец проповедуя необходимость поклоняться божеству подобно Давиду, скакавшему и плясавшему пред Кивотом Завета, дошел Суслов и до Москвы; время было смутное: нарождался раскол в православии, массы недовольных реформою Никона, казалось, только и искали случая допасть в своем искании истинной веры в какую-либо секту; религиозный энтузиазм дошел до крайней степени возбуждения, а потому и понятно, что скоро вокруг Суслова собрался первый Московский христовщинский «корабль». Правительство не замедлило напасть на след новой секты, захватило ересиарха, мучило его в застенках и наконец распяло его на кремлевской стене у Спасских ворот; но, как и следовало ожидать, Суслов на третий день воскрес, совсем уже «уподобившись» Христу в главах своих многочисленных учеников. Дорого бы обошлось московским христовщинцам тайное спасение Ивана Тимофеевича, но к счастью у царя Алексея Михайловича родился сын Петр, а потому и решено было оставить сектаторов в покое. Суслов, однако, далеко не отказался от своих убеждений и целых тридцать лет прожил в Москве, проповедуя, поучая и устрояя будущность христовщины. Только в 1716 году «вознесся он духом на небо», а тело его было погребено у церкви св. Николы на Драчах.
С той самой поры и до нашего времени то и дело нарождались в разных местах на Руси новые «корабли» или общества христовщинские, а так как у каждого корабля должен быть кормчий, то понятно, что и число лжехристов достигло громадной цифры. Не раз приходилось нам видеть сидящими у одного стола двух и даже один раз шестерых лже-Христовъ, не раз приходилось и выслушивать объяснение такой кажущейся странности: все мы сыны Божии и от нас зависит, чтобы молитва: «и вселися в ны» была услышана и исполнена – вот то разъяснение, которое представляют обыкновенно христовщинцы сомневающимся никонианам. Никакой преемственности звания «Христа» от Ивана Суслова не было, и всякий, кто почувствовал, что «уподобился» Христу, имел всегда право объявить себя таковым; понятно, что администрация в своей религиозной ревности нападала лишь на наиболее выдающихся лже-Христов, вроде Андрияна Петрова, Прокопия Лупкина, Колесникова и других, но в то же время целые массы их успевали укрыться от начальнического глаза и преспокойно делали свое дело и разнесли христовщинское учение.
«Блуда не творите», советовала пятая заповедь Данилы Филипповича, и строгий запрет этот приводил в немалое смущение тех, кто не мог «вместите сего». Тщетно руководители христовщинских кораблей рассаживали на собраниях розно мужчин от женщин – духом все они были крепки, да плоть была немощна. Наступал момент религиозного экстаза, «пиво духовное» или кружение и приплясывание производило свое одуряющее действие, и «братские о Христе целования» приводили публику в такое состояние, что каждое радение неизменно оканчивалось тем, что так решительно запрещал Данило. Некоторые позднейшие лже-Христы старались как-нибудь извинить и оправдать этот последний акт радения и потому называли его «Христовою любовью», но все это им не удавалось, и ортодоксальные или строгие последователи Данилы издавна должны были искать какого-нибудь выхода из трудного положения. На помощь им, как и всегда, явилось плохо понятое священное писание, которое, по неправильному толкованию слов Спасителя, будто бы признавало во первых существование скопцов, оскопивших себя ради царствия небесного, во-вторых в словах «могий вместити, да вместит», как бы советовало поступать таким образом и наконец в третьих прямо советовало отсечь ту часть тела, которая смущает человека. Не хватало лишь энергичного человека, который бы, оскопив себя, явился открытым проповедником спасительности самооскопления.
Таким-то проповедником и был Кондратий Селиванов. Прежде всего следует заметить, что даже и имя этого замечательного ересиарха в точности неизвестно. Бог весть, в силу каких именно соображений г. Реутский прямо и бесповоротно называет его крестьянином села Брасова Севской округи, Орловской губернии, Андреем Ивановым, но в то же время не прочь видеть в нем и христовщинца Андрияна Петрова, прославившегося в Москве во время христовщинских гонений 1737—1745 годов. Г. Реутский видимо забывает о том, что скопцы очень часто принимают на себя грехи, а следовательно и имена других себе подобных и, желая объяснить, почему Андрей Иванов назвался впоследствии Кондратием Селивановым, сочиняет крайне натянутое хитросплетение; по его словам «фамилия Селивановых была общераспространенная в 1770 —1800 годах в тех местностях, где долго скитался Андрей Иванов, а именно в Тамбовском и Моршанском уездах… Под именем же Кондратия долго делил с Андреем его черные дни первый друг и верный, неизменный товарищ его Мартын Родионов». Следует думать, что Кондратий Селиванов был именно тем, за кого выдавал себя, так как все скопцы знали, да и знают его именно под этим именем; быть может в 1765 году он и действовал в Севском округе под именем Андрея Иванова, но интересно, что никто из местных брасовских жителей, как видно из подлинных дел (напр. дело в архиве Спб. Градской Полиции №12, 1819 г.), не признал в тогдашнем Селиванове своего односельчанина.
Как бы то ни было, но проникнутый христовщинскими воззрениями и воспитав в себе «Христа», Кондратий Селиванов имел достаточно силы воли для того, чтобы в конец выполнить пятую заповедь Данилы Филиппова и вместе со своим приятелем Мартыном Родионовым оскопился; оскопившись, он почувствовал себя как бы «убеленным» и свободным от греха, а потому, желая спасения людям, и пошел на проповедь всеобщего убеления, крещения огненного или оскопления. Долго бродили они по прежним окраинным губерниям, много народа обратили «на путь истинный». Принял ли при этом Кондратий Селиванов имя Андрея Иванова, или же последний был таким же, как и он проповедником оскопления и убеления – вопрос нерешённый, хотя первое предположение и представляет гораздо более вероятия, так как впоследствии ересиарх с такими подробностями рассказывал о судьбе Андрея Иванова, что не оставлял никакого сомнения в том, что испытал все это сам.