bannerbanner
Собрание сочинений в 15 томах. Том первый
Собрание сочинений в 15 томах. Том первыйполная версия

Полная версия

Собрание сочинений в 15 томах. Том первый

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 52

Склонилась я…

Тихонько погладила шёлковые головы травинок…

Я снова дома…

От слёз света не вижу…

Откуда-то из дальней дали, не из самой ли из груди земли, еле слышно подступается песня.

– Где, вдовица, твои наряды?Что ты ходишь в старом платье?– Я нарядам своим не рада.Все лежат они в сундуке.– Для чего им, вдовица, мяться?Для того ль они нужны?– Тот, пред кем мне б наряжаться,Не вернулся ко мне с войны…

Я смотрю на станцию.

Строил Миша…

Со слезами моими нету никакого сладу…

Уехать куда – Миша молча проводит. Приеду – первый встретит. А приветного словечка не подаст…


После слёз, как после грозы, на душе ясней, тише.

Нога за ногу, что твоя черепаха, бреду с сумкой.

Нету попутчика, так и сумка попутчик…

Вдруг влеве слышу из-за плетня знакомый развесёлый голос:

– А-а! Пожалуйте на чашку кофею, на пару́ картофелю!

Подымаю глаза.

В калитке нараспах Луша Радушина кажет мне из-под руки своё пустозубое жевало.

– Батюшки! Никак святая душа на костылях! – качает Луша головой. – Сразушко я тебя и не угадала… Молодчинушка! Погляжу, ты ещё хлеско бегашь!.. Ну здорово, дипломированная бабка со знаком качества!

Эвона что!

Оё, думаю, стара, стара бабка Лукерья, кой-где перья. До крайности стара. А всё нипочём не выпустит из памяти, что платочки-то мои первые ухватили знак качества. Помнит и про мой диплом с последней вот российской выставки.

Пустила она петлястые слова вроде со смешком как. Кольнула с улыбонькой.

Так на́ тебе на твою медальку в ответ две мои!

– Здорово, цитрамониха!

Передёрнулась она вся. А жальце посильней высунуть нетоньки её. Поджала моя Лушка хвосток. Жалобится:

– И не скажи… Вечная я цитрамониха… Эхе-е… Одначе хоть при оцьках ты с виду и профессориха четырёхглазая, зависти в том я тебе не кладу. Без оцьков-то оно способней. Без оцьков я ещё наскрозь вижу. Здоровьем так вроде и ничего. Болеть за спицами нековда. Да всё ж… Не в гору живётся… Под гору. Не та пора, золотко, как на посидёнках разом вечеровали-гуливали… Моть, помнишь, в те красовитые, сладкие лета всё звала ты меня хрусталиком? В глину перетёрла жизнёка хрусталик твой. От тех нас, Нюр, одно хламьё осталось.

– Это ещё кто какую себе ценушку кинет…

– Спорь не спорь, подружа, не венца ждать. Добираем, Нюр, век мы свой. Теперько толечко и жмись, как бы подбериха[249] не сцопала… У Бога дней невпротолочь, а и те кончаются. У Бога дней для нас уже не решето… На донышке… Остаточки… Последочки подскребаем…Эхе-е… Век сжить – не мешок сшить… По нашим по годам надоти нам большь принаближаться к Богу…

– Ну-у, плачея, завела мне молебствие… Вот талдычишь… А сама в том приближении смыслишь хуже, чем сазан в Библии! Лучше похвастайся, как ты тут.

– Да как… Не в пример тебе, Нюр, конфузно дажь присознаться сказать. Кручинные у меня туторки-мотуторки… Прям неотпойная пьянюга стала. Хужей мочёной козы[250]. Знаешь же… Наша барыня[251] иле обиду на меня за что спекла?.. Совсем перестала помогать. Я на поклон к братыньке цитрамону. И… Во всякое утро только что не шадымчик – цитрамоний той примаю от головы. Кажинный-всякий месяц по целкашу пропиваю. Это надо? Во-она какая я цитрамониха! Знать, ехать мне на том цитрамонке до умирашки… Вот такая моя плачь неутолимая… Эхе-хе-хе-е… Ну а ты? В таком падении была… Ты-то там оклемалась, чё ли?

– Да, Луша, в таком распласте сковало… Укол по уколу ляпали… Таблетки горстями… Микстуры бадейками… Бо-ольно шибко гнали… Да думаю, догнали ль беглое здоровьишко? Под завязку ну два полных месяца зад в «колонии постельного режима»[252] откатала![253] Вся выхворанная…[254] Чуток не перекинулась. Да раздумала… Не знай, какими только судьбами и зацепилась в живых. Не на зубах ли выдралась из могилы…

– Ну и слава Богу.

– О нет! Слава врачам и… – Зуделось мне похвастаться про выработанный в больнице платок (лежал в сумке поверх часов с кукушкой), да устеснялась. Не рука себя выхваливать.

– А у нас, Нюр, горьких новостёнок доверху…

– Что такое?

– Редеет, миланя, наша дружина… Тает, миланя, наш боевой попрядух…[255] Бабка Пашанька кончилась…

– Фёдорова?!

– Фёдорова… Третьего вот дни схоронили…

– Да ты что, Луша?!

– Эхе-хе-е… Опочила смирнёхонько… – Луша горестно вздохнула. – А как смерть чуяла… Это что! Страшно сказать… Попервах всё бухтела: «Надоти ускорней вязать. А ну примру и спокину недовязку? Велю: положьте у гроб. Там в спокое докончу…» Все посмеиваются. Но никто не обещается в гроб с нею снаряжать и ейский окаянный плат. Она не спать. Ночь не спит. Другую не спит. Эхе-е… Вяжет машина. Ну, добила свою трипроклятую метровку – она век сидела на метровках, не тебе докладствовать… Туте как раз с поезда домашние. В Ташкенте гостили, урюку понавезли. Компот завертелись варить.

А бабка Пашанька и повели:

– Не тратьте зря урюк. А то вот помру, где урюк возьмёте на компот? Вам бегать! Урюк жа увсегда нараздраку…[256]

Эхе-е… Сели пить тот компот. Села и она. Глоточек приняла. Омочила душу. Боль не пьёт. Только с пристальной жалью так смотрит на всех.

– Бабаня, – шлют ей вопрос, – Вы чего тако на нас смотрите?

– Хочу насмотреться… Ну не пейте… Хоть не давай… Увесь жа вымахнете!

– Да Вы сто ещё лет уживёте! А мы компот дёржи?

– Не бойтесе, не сто… Совсема дажь малешко… Купите сахарю!

Не с руки отказывать.

Побегли взяли у магазинщика ведро сахару.

– Спасибушко, уважили, – кладёт на то благодарствие бабка Пашанька. – А то я помру… Буду лежать царёхой. А вы бегай!

И что ж ты думаешь? Села за прядево.

Всё на себя бу-бу, бу-бу:

– Рано встала, да мало напряла. Негоже неполну веретёшку спокидать…

Зять на подгуле подшкиливает:

– Что нам прясть? Пускай зайцы прядут! А ты ложись!

Смалчивает Пашаня на таковецкие выкомуры. Утерпу набралась. Знай себе в нитку тянется в деле. Старается.

Олька, внучка, притолкнулась рядком раскроить ей кофтёшку из байки. Привезли старушке в гостинец.

Пашаня и восстань:

– Иля ты с жевикой?[257] Дажь не порть, окаянщица! Не надь!.. Ты лучше скажи, нахороше запомнила, как наумила гирьяльская казачка?

– Как не запомнить? Вы сколько раз повторяли… «Трудись, не ленись, никого не обижай, Бога поминай – будешь в ряду людей». Так?

– Так! Так! – степлела и голосом, и лицом Пашаня. – По таковской линии и ступай, внучушка, в жизни. А… А байку на меня не порть. Не надь.

Не надо? Ну и не надо.

Олька опеть и накинь ноженцы[258] на старый гвоздок.

Вот уже глухая, волчья полночь. Всё Жёлтое уже без огней.

Пашанька в своей боковушке всё пряла. Заподряд шесть дён уже пряла. Музли[259] вон сели на пальцы.

В дому уговаривали все:

– Бабаня, не больно себя загоняйте. Ложитеся.

А она ни в какую:

– Ну чего туте тачать брехни? Ваш день к вам взавтре чем свет подбежит-подоспеет. А мне нонь последненький сдан.

Ну… Ничего не сказали ей на таковецкие погорячливые речи.

Легли. А она всё пряла… Бороздила до последнего…

Ковда это утром зовут к столу – голоса не даёт. Подходят, а она – мёртвая…

Уснула и не проснулась. Ни мук тебе, ни стонов. Опочила смирнёхонечко.

А на столе полным-полна веретёшка пряжи…

30

Счастье в нас, а не вкруг да около.

Из кручинного молчания выпихнул нас детский голос.

Мы поворотили головы на крик.

Оголец году так на пятом стоял на перстичках[260] и тянул распахнутые руки к коту на крыше. Молительно просил-командовал:

– Ну пигай, Барсик!

Кот робел прыгать и с мяуканьем кружил по искрайке железной кровли.

Мальчик устал держать раскинутые руки.

Погрозил коту кулачком:

– Да ну пигай ты!

Лукерья не отпускала из виду мальчонку.

С сердцем хлопнула в ладоши.

– Сашка! – спустила тонкий голос на парнишку. – Ну, ты чё, ловкой, весь взвертелся? Я наведаюсь к те, запасная ты спица, в загривок. Ты допечёшь! Не мани кота, вертопрах. Шею ж свернёт! Лучше по правде скажи, ты как след поел?

– Как след…

– Молоко яичком[261] съел?

– Съел… Бабуня! А мы вдвоём со стулкой, – мальчик кивнул на высоченную узкую табуретку у стены, – достигаем до крыши. А можно… Я подыму стулку. Котик на неё скакнёт, и я спущу его тихо-натихо вниз?

– Это совсем другой коленкор, – вошла в соглас Луша и подхвалила: – Я погляжу, так ты местами деловец!

В два огляда кот гордо мурчал у мальчика на руках.

Отворилась дверь. За порожек занесла ноженьку важная такая да крепонькая девчоночка летами и росточком победней мальчика. Красивая, в кашуле.[262]

– Это что за квас на вилке едет? – улыбнулась я девочке.

– Я не квас. Я Галя, – с хмуринкой в лице не без гонору ответила нарядница[263] и показала на лежачий валенок. – Бабунь, а бабунь! – позвала девочка Лукерью. – Смотри, твой валенок лёг спатеньки у самой у дверюшки. Тут так ду-ует! А ладно, я отнесу к печке? Чтобко к нему простудка не прилипла…

Луша с добрым смехом кивает.

Девченя живо, только пятки отскакивают, уносит валенок.

Вертается уже при яблоке в руке.

Саша наглаживает кота. Ткнул локтем в белое большун яблоко с краснобрызгом.

– Галча! Брось баушкино яблочко. А то уронишь.

– Не горюй, вредун. Не уроню.

– Ну тогда просто дай.

– Неа…

– Ну Барсика подкормить, жаднуша!

– Ты с ума спрыгнул! Я сяма хочу тыблочко.

Галя чихнула.

– И правда. Хочешь. – Саша так-в-так закатил глаза, как только что закатывала Галя. – А!.. а!.. а!.. а!.. – прерывчато в спехе набавляет голосу Саша, но разродился не благополучным чихом, а строгим донесением: – А-а-а-абчистили карманы и тыблочко укатили!

– Нетушки! – в торжестве выставила Галя яблоко. – Вот на ладонушке греется!

– Замерзает! Дай, сестрюня, хоть подержать. У меня крепше нагреется… Чего молчишь? Хвальбушка! Ты меня хорошо слышнула?

– Хорошо, хорошо! Только… – Галя погрозила Саше пальчиком. – Только дай зайке подержать моркошку…

– Да я не морковку прошу. Яблоко!

– Нив-когда-шень-ки!

Тут на выставленное яблоко деловито села божья коровка.

Галя забеспокоилась.

– Ойко! Вася! – тихонько погладила коровку. – Что ты наделала!? Зачем ты села на тыблочко? Этот хамлет, – покосилась на братца, – может тебя убомбить вместе с тыблочком! Вася! Вася-комарёк! Ты лети скорейше на свой пенёк!

Девочка сильно подула на коровку, и коровка полетела.

Проводив сердитым взглядом коровку, Саша мрачно подпёр себя кулачками:

– Сеструха-зелёная лягуха! Ты чего тут напела про меня божьей коровке? Ты чего ей коптила мозги? Я у тебя хоть-ко разок отнял что-нибудь?

– Просто не сумел… Пока…

– Просто не хотел! И сейчас не стану отымать. Ты у нас добрунька. Сама дашь яблочка…

– Нив-когда-шень-ки!!! Чтоб тебя буляляка[264] пощекотал!!!

– А-ах! Ты так, кривляка-ломака!? Ты такая?.. Да я с тобой больше не вожусь! Не буду я больше играть с тобой ни в ловички,[265] ни в лобаши![266] Знай, подружка-лягушка, между нами чемодан. И вообще меня переехал трамвай! Однёрка!

– А хоть два раза! – С нескрываемым равнодушием девочка кивнула рукой брату и тотчас загорелась навести на меня зеркальце. – Бабунь, а бабунь! К тебе сейчас зая прибежит в гости.

Белый кружок задрожал у меня на груди.

Я хочу взять погладить – зайчик уже взмелькнул на руку.

Девчурка закатывается смехом.

Я подмечаю: губы, зубы, язык у неё зелёные.

Интересуюсь в ухмелочке:

– А чего это у тебя вся хлеборезушка в зелёнке?

– Мой ротик ещё не поспел, – жалуется хорошутка.

– Зато ты вся перезрелка, – грозит ей горбатым пальцем Луша. – Я те!

И мне почти плачучи:

– Нюр! Ты у нас культурница…[267] Можа, ты чего, четырёхглазая профессориха, подсоветуешь? Я не знаю, что его уже и делати. Эта куражистая оторвашка знашь чего напрокурдила? Чернилов нахлебалась! Во чего наскоблила[268] себе на хвост!

– Ка-ак?

– Да… Иля она у нех чернилами вспоёна? Ну прямь не дитё – сорвигоре!.. Значится, вчерась Сашке купили первый пузырёк магазинных чернилов. Синих не было. Чёрные не завезли. А зелёные – вот оне! Мы и раскошелься на зелёнку. Не постояли за цветом. Ить дело-то тесное… Парняга пробуе писать. Давно ль бегал голышонышем? А уже пять годов! Пора к учёбе приклонять… А эта зелёнозубая пустоварица в смертный крик. Сашке купили! А мне не купили!.. Закрывайся, жизня, на земле!.. И наранях, Сашка ещё спал, хлобысь эти чёртовы чернила. Гораздое дело! Всю пузырину отважистая выдула! Назлах!

– Завместо чаю, – уточнила Галя.

– Видала! На чаю армайка[269] сэкономила! Изнутря чернилами сполоснулась эта мучительница покоя, – пожаловалась Луша. – А то, что бабка вся обкричалась лихоматом, места не нахо́дя, её не колыша. А ну отравилась? Врачицу метнулась я звать. На вызове! Гдесь на бесовых куличках. Вот с часу на час снове надбегу…

– Не досаждай ногам.

– Но делать-то чё-т надо?

– А пускай Сашка пока углём да карандашом пишет. Бузина счернеет. Надавите – на потоп хватит чернил.

– А эта бесогонка? На той неделе ель задавили в ней кашлюка.[270] И на! Новая горячая напасть. А ну помрё?

– С чего? Ну разок зелёнкой побрызгает…

– Теперь у меня всё пузечко зелёное, – вздыхает девочка. – Я всейная зелёная… Бавушка, – засылает мне вопрос, – я когда поспею?

– Какие твои годы?.. Поспеешь.

Свет надежды помелькивает в её глазах.

Скоро берендейка уверилась, что всё сольётся пустяком.

В полной силе дёргает меня за мизинец:

– Бабунь, а бабунь! А ты можешь упасть солдатиком? Давай падать солдатиком.

– Это же на какой манер?

– А на такой… Чтоб не больно было, сперву надобится сделать ночь.

Девочка сводит длинные золотистые ресницы – ночь сделана! – прячет руки за спину. Не сгибает коленок, наполно со всего-то как есть полусаженного росточка, пригожая да нарядная, чисто тебе живой сувенирный столбок, с закрытыми глазоньками бух наземь ницничком.[271]

У меня в нутрях всё так и оборвалось.

– А батюшки! – подымаю её. – Золотко! Ты ж вся расшиблась!

– Не вся, – истиха возражает Галя. Стирает с локотка грязь.

По глазам вижу, плакать ей край надо. Да перемогается. Молодчинка. Рожна с два такая ударится в слёзы!

Напротив. Улыбается солнышком скрозь тучи. Через большую силу, правда моя, улыбается. Но улыбается ж таки! Тянет меня за палец книзу.

– А давай, – поёт, – вместе падать.

– А ежель вместе, так думаешь, земля мягче, пухом, станет?

– А всё равно давай.

– Не-е, Галенька. Тут неумытыми руками не берись. Не по моим косточкам угощеньице. Да грохни я разок солдатиком, ни один хирург под мелкоскопом не сберё меня по кусочкам.

– А ты попробуй…

Зорко слушала нас Лукерья.

Хмыкнула. Уперлась кулаками в бока.

– Да ты чё эт, государышня, – налетела она на Галю, – припиявилась-то к старому к человеку? Видали, дай ей, подай говядины хоть тухлой, да с хреном! Да ты, разумница, напервах докувыркайся до наших годов. А там толкач муку покажет. Там узнаешь, почём в городе овёс да как оно… А то ты, упрямиха, чересчуру ловка да умна. Прям вся из ума сшита! Старей же любой бабки!

Галя с нарочитой учтивостью пускает мимо ушей Лукерьин приступ проповеди.

Минутой потом чистый детский щебет снова ложится мне на душу праздником.

– Луша, а чьи это у тебя матушкины запазушники? – любопытствую я про ребят.

– А Нинкины.

– Это какая ж такая будет Нинка? А подай Бог памяти…

– А приёмная дочка моя. Ну, забыла? Я тебе преже не раз про неё докладала… Отец-мать в войну сгибли. Осталась одна одной. Ну невжель не упомнишь?.. Попервости, как объявилась у нас, росточку была с бадейку. Вовсе не круглявая. Про такую не скажешь: телега мяса, воз костей. Совсем напротивку. Опалая была телом. Тамочки худющая! Жёлтински ещё дражнили её Нинка-нитка!

– Пожди. Не из ленинградского ли эвакуированного детдома?

– Ну! Он у нас на станции с полдня в тупике в старых вагонах обретался. Там я увидала Нинушку… Жалко… К своим к троим привела…

– Теперь ясно. Так припоминаю…

– Так вот, письмами я её всё пытала. Можь, спрашивала, тебе в чём подмога моя надобна? Так я б могла и за ребятишками приглядеть, и другое что… Только ты черкани. Не стесняйся. Стесняться будешь посля…

Не тебе, Нюр, слушать… Ну какое материнское сердце закроешь на все замки от своего дитятки? Хоть и не тобою рожёное, да тобою вскормлённое – всё едино родное.

Я и тако, я и сяко подкатываюсь к ней со своей подмогой. А она… Не-е… Всё воротит от бабки свой храповик.[272] Письмо по письму один глянец. Всё-то у нас на большой! Ну, на большой, так на большой. Ладноть, подмалкиваю. Эхе-е…

Подалась ты путешествовать по врачунам. Увеялась и я к своим сродникам в Новую Киндельку. Перед тем оне только что побывали в Орске. Самолётом летали.

А Боже ж мой! В первый же день такое мне понапели про Нинкину маету!.. Бросила я куначить[273] да и ах напрямок мимо Жёлтого в сам Орск к ней.

Ель докачалась от автобуса до Нинкиной пещеры. Оха и уста-ала там… Пока переползу через бордюр – дорогой товарищ Суворов все Альпы три раза перейдё! Всё ж добралась…

И что ж я в полной вижу красе?

Выскочила она за своего Васюху хорошо. Промашку не дала. К работе Василий старается. В лепёшку бьётся… Руки у малого золото. Какую газету ни открой, кругом ему честь да слава. По заграницам катается. Вроде как опыт всё свой раздаёт. В Румынии даве вот гостил… Его карточка на полстены в Орске в музее. Как жа! За-служён-най строитель! Он над каменщиками бригадир! Не какой там младший помощник старшего дворника… Ну разве скажешь, что он Василий Блаженный?[274] И сама Нинок тоже в ряду людей. Маляриха. Тоже бригадная генералка. Там с красной доски не сходя. Районная депутатиха…

Всем Нинуся с Васёной хороши. Да только им не разбегаются хорошить! Недушевно с ними поступают! Этих вот страдаликов, – Луша метнула глазами на ребятишек, согласно качали кота на качелях, – дома кидают однех, как бегут на работу ещё рано-порану. Обед – она летит контрольность снять, что там да как дома. Подкормить опять же надобе…

Раз прибегают вечером – ребятишечков нетоньки. А Господи!.. Проворней ветра жиманули по городу искать. Застают где-ка ж ты думаешь? На трамвайных путях играются! Не брешу, рак меня заешь!

С того часу положили оне себе за дурацкую моду, как на работу бечь – вяжут ребятьё не к кровати, так к дивану. Сонных наранях вяжут! Сама обрезала на крохах те чёртовы гужи!

Под вечер проявляются Ниноня с Васильцом. Я прямо с козыря и почни против шерсти наглаживать. Хоть голову взрежь, не помню, в каких именно словах я говорела. А тольке знаю, мёртво я в щипцы взяла непутную[275] Ниноху свою. Иль она больна на всю голову? Ну совсемушко повредилась тёлка! Я считаю, на ей больший кусок вины. Подоплёка – жена непропёка!

– Что ж ты! – кричу во весь Орск, а у самой душа плачет. – Что ж ты, шизокрылая толкушка холодная, душегубку ребятне ни за что, ни по что[276] учинила? У тебя в башне мозги раскиселило? Что это оне у тебя, бажбаниха, на привязи?! Козлята, чё ли, укатай тебя в асфальт?! Иль в вас, цыганьё, чисто души нисколёхонько нетушки?

– Так и полоскала?

– А то как жа. В отвал накормила безбокой дыней! Не фильтровала базар…[277]

– Смелявая ты бабака.

– А не то!

Луша с гордецой повела плечом.

– Я когда в злость въеду, цыганами их дражню. А кто ж оне? По всей земле из края в край нараскосяк веются. Цыганюки и есть. Как я Нинку уж не пускала от себя! Христом-Богом просила… Как-то совестно от народу было – уедет. Вроде как на что недовольная.

– Чем ей быть недовольной? Ей ещё быть недовольной. Иль она у тебя неучильщина?[278] Чего здесько ни в сноп ни в горсть?..[279] И что поехала, так это по нонешней поре за обычай. Это только у плохих родителев детьё не едет по городам на новое ученье. Взошла в молодые года. Она у тебя мышлявая.[280] С похвальбой отучила все жёлтински классы. Чего сидеть?

Луша взглянула веселей, надёжней.

– В слёзы моя Нинушка. Ей и жаль вроде спокидать нас. Да и ехать край хотса. Молодчара, настояла на своём. Со слезьми, а съехала в сам Ленинградко. В кембридж! Это она тако навеличивает своё строительное училище. Там встрела своего… Эхе-е… Попервах ухорашивали блокадный Ленинград. Родина… Перекинулись в Воронеж. Всё строили… Видят, в Братске их ещё не хватает. Давай в Братск. Потом вотушко в Орске угнездились. Поближь ко мне… Тако и крутятся, тако и крутятся…

Луша мало-дело[281] помолчала. Словно вспоминала что.

Со вздохом добавила:

– Ну, подпустила я им про цыганьё. А оне на те мои горячущие речи и ответствуй:

«С дня на день освободятся места в саду. Ждём. Первинные на очереди!»

– Ну как можно слышать это непареное!?[282] Видали!? С дня на день! А Господи! Да сколь можно, бестолковщики, из решета в решето перебрасывать?! Как же это можно так узко думать? Да вы, ей-пра, ну быдто[283] слепцы! На аршин от носа не видите! Сашка уже на шестой годок полез. Куда ж, замуруй тебя в бетон, ещё ждать? Ему в школу через два августа… Да привези ты мне мальчат и жди себе на здоровье до второго пришествия. Так нет. Видите, не рука баламутить бабку. Оне под сурдинку, тихо-мирно хотят… Да в тихом озере такие, как вы, черти гнёзда вьют! – пускаю во все скоростя. Знаю, по лобешнику не стукнут.

Им-то и крыть нечем. Права зимованная бабка. Не задаром хлеб из семи печей едала.

Стоят, носы в пол. Сопят.

Посбила я малость им храпки. Подсмирила.

– На этой неделе не дадут места в саду, – завелась упрямица Нинка, да не на мой лад, – дёрнем в Гай на ударную стройку. На горно-обогатительный комбинатище. Последнее наше решение… В Гае – Вася уже ездил на разведку – сулят нам сразу и квартиру, и сад.

– Иля вы лешим наквашены?![284] Вздумали где оправу искать![285] Вотко смотрите… Ноне четверток. Взавтре пятница. Крайний день недели… Пустое, мельница, мелешь! Откуда ждать лучшины?.. Глупыри!!! Ну до коих пор будете мух ноздрями бить?.. Вот что, дорогие вы мои сизарики. Воли я вашей не беру. Но и вы, лешак вас унеси, не заговаривайте мне зубы. Не болят! Гайский рай, можь, тоже вилами на текучей воде писан… Вот как вылепится, товда и почешем языки. А покудова… Оха… Все ваши чёртовы выбрыки глупостью мазаны!

Вычистила я на все боки Нинулю с Васёной. Вылила душу.

Ребятёжь в охапочку да и покатила в Жёлтое!

– Молодчинка, Луша! В таком разноладе нельзя держать нейтральную линию.

– Ну! А я, Нюр, про что?

Лукерья поискала глазами ребят.

Посреди двора они теперь без шума выплясывали перед учёным котом.

Кот чванно восседал на колченогой табуретке и был в кривых, без стёкол, золотых очках. Подобрали где-то в кустах.

– Нюр! Ну ты поглянь!.. Во-о штукари!.. Во-о артисты! Во вытворяют чё его почудней! – блаженствует Лукерья. – Хоть стой. Хоть падай… За этими ослушниками в четыре глаза не углядишь. Так зато и не соскучишься. И воды, спасибочка, подадут, как вяжешь. И кнопку к небу острым подкинут на стулку… И на Найде, – чать, не забыла, как нашу собаку зовут? – прокатятся верхи. Как на лошадушке… А то очудят… Подловят мышонка, пристегнут ниточку к хвосту и то-ольке ш-швырь сверху на кота. До смертушки перепужают! На неделю из дому забегает!.. Забот за ними что… До чёрта и больше! Колготно… Смотреть за этими ветролётами – старым рукам да глазам недетская прибавка. Вечный будораж…[286] А беспастушно[287] не оставишь. Эхе-хе-е… Старость не радость, а заменушки нету. За день вразнобежку так вчастуху надёргаюсь, ель доползу до постельки. А ничего… Веришь, свет такой в душе. Спокой за внучат. Последочки… Последочки милее… А что крутовато приходится, ну да ладно. Я на всё привыкла терпеть. Такая она наша доленька… Живи почёсывайся. Помрёшь, свербеть – брешет! – перестанет. А всё равно жалко… Посля смерточки и часу не проживёшь…

– Какие ж мы, лататуйки, падкие до жизни? Она нас в ступе и так долбит, и так долбит. А мы знай одно: жить! жить!! жить!!! Жадные, как Плюшкин! – невесть к чему подплела я.

– А это что за лаптяй?[288] – встрепенулась Луша. – Снегурушка! Да ты альбо дружника в лечебке подцапила? И любовня промеж вас закруглячилась? Дряхлец уже иле ещё ничё так? Крепенькой-то этот твой одночокий?[289] Чего молчишь, ластовочка? Не бойся, не отобью… Новый какой простой знакомец? А?

– Да нет. Старый.

– Что за дивнозавр? Почему я не знаю?

– Да он совсемуще старючий. Про него даже в одной книжке писано.

– А-а, – опала интересом Луша. – Неучитанная[290] я… Книжки от меня на все засовы закрыты. Всю свою жизнёнку до последней уже нитки изжевала. А до грамоты так и не доехала. Тёмной родилась. Тёмно жила. Тёмной и отмирать… Ну… А всё равно обскажи, чем этот твой бухенвальдский крепыш Плю… знатён? Под случай он не приседала?[291]

На страницу:
16 из 52