bannerbanner
Собрание сочинений в 15 томах. Том первый
Собрание сочинений в 15 томах. Том первыйполная версия

Полная версия

Собрание сочинений в 15 томах. Том первый

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 52

27

Всяк храмлет на свою ногу.

Клубочек удобно так лежит под рукой в больничной мятой миске, чтоб не бегал, не собирал пыль по полу. Нитка не косматится, её безнадобно подбирать. Ровная, она плавно течёт из-под левой руки.

Вроде всего с ничего посидела. А уголочек уже готов. Сидень сидит – счастье растёт!

Низ уголочка я схватываю пришибочкой, обыкновенной бельевой прищепкой.

Пришибочка оттягивает косичку уголочка. Делает его ровным. Не даёт ему скручиваться.

Так я занялась своим платком, что и не приметила, как в палату налилось народу большь, чем кислородности.

Палата на двоих. Одна койка всё время пустует. Значит, думаю, тогда ко мне.

Вмельк глянула ещё разок крайком глаза. Смотрят, как я вяжу. Все в арестантском. Так я про себя навеличиваю больничное обмундирование.

Чинно сидят на своих стулках кружью.

Чисто тебе перед телевизором.

«Эко кругопляс!»

Осерчала я вгоряче на такие охальные смотрины. Чуть было не напылила до чиха. Да подломила свою гордыню молчанкой.

Постно ужала губёнки и безучастно так вяжу.

Вроде никого и нету.

– Как в кино! – тихостно толкует отощалый курчавик с голым до блеску куполком на голове и не забывает, анафемец, припадать плечишком раз по разу к сытому верху руки молоденькой девоньки-мак. – В темпе вяжет… Ну так-в-так автомат автоматом! Только что не «калашников»… И совсем не глядит!

Я завидела мешочек с лотошными карточками и бочоночками на коленях у шептуна. Поддела:

– А это, любитель дорогой, не лото. Глядеть не в обязательности.

Легла тяжёлая тишина.

Неловко мне стало: я положила ту тишину.

– Ну что, – поплотней кладу мягкости в голос. – Вот так в молчак и будем играть? Давайте в лото! А? По мне, в лото лучше! Давайте, покуда сердце у бабки горячее. Но, – усмехаюсь, – уговор. За игру в моей палате с каждого халата по копеечке!

Гостюшки, слава Богу, заулыбались:

– Это что, взятка?

– Почти. Летом наезжают ко мне в деревню внучата. Большие лотошники. Лото в арифметике даёт ребёнку ого какую помощь. Играют, а копеечками закрывают. Ну не напасёшься…

– Поможем!

Руки забегали шарить по карманам.

В мою склянку из-под валидола на тумбочке с весёлым звоном тенькнуло несколько однушек.

Минутой потом с лёгким шумом все расквартировали карточки кто где. Кто на подоконнике. Кто на тумбочке. Кто у меня в ногах на кровати. А кто и прямо у себя на коленках.

– Ну что, погнали? – громко, во весь народ, спросил хозяин лото. Тряхнул перед собой мешочком и обежал всех глазами. – Все готовы? Стратегическая готовность номер один есть?!

– Всё. Поехал! – в одно шумнули несколько человек.

– Ути-ути! Двадцать два! – хрипливо, обстоятельно выкликнул кощей. – Топорики. Семьдесят семь!

Он снова степенно запустил руку в мешочек. Помешал. Достал свежак бочоночек.

Глянуть на него мелко глянул, а не назвал.

Бледнолицый поджара опало взглядывал то на бочонок, то на меня и молчал.

– Что, число прочитать не можете? – подъезжаю с малой подковыркой.

– Да эта хитрость не тяжеле мономаховой тюбетейки.

– Тогда чего же?

– Мой быть, мне подождать, пока Вы спрячете вязанье?

– Боюсь, вам придётся ждать до морковкина заговенья.

– А Вы что, и играть, и вязать будете одномоментно?

– А по-другому я не умею. Это уже так… В Жёлтом у нас девчаточки делают уроки иль коз пасут – всильную вяжут. Играют ли бабы в лото, читают ли книжки, смотрят ли тельвизор, наявились ли к доктору, натеснились ли в кино, выпала ль вольная минута на току, сбежались ли на побрехушки, томятся ль тебе на собрании дажно – завсегда наскрозь все разнепременно вяжут. Прекрасно же знают: языком, что решетом, ладно уж, так и сей, да всходов, дела то есть, не жди, ежель руки не сделают. Так что не выжидайте. Поняйте.


Играю я себе. Разговоры общие разговариваю. Вяжу.

Нет-нет да и словлю на себе долгий чей простой, как дуга, взгляд.

А, думаю, чего это оне меня глазами щупают? Что особенного-то чёрт во мне свил?

Бабка как бабка. Под заступ смирно поглядываю. Честь знаю. Зажилась…

И что ж вы думаете? Болезный народко дотошный. Страх какой дотошный. Что да чего, да и признай меня скорбные лотошники за жёлтинску.

По телевизору видали вот намедни!

А саме кто я – не знают.

Засылаю вопрос, как звать-величать ту старуху, что видали?

– Не помним точно, как ей фамилия будет. Но какая-то такая… Из съестных.

Стали перебирать.

– Пельмешкина…

– Картофелева тире Оладушкина…

– Хлебникова…

– Хлебушкина!

– Борщова…

– Клёцкина…

– Пирожкова…

– Булочкина…

– Блинчикова…

– Блинова, может? – веду на путь.

– Ну а кто его упомнит?

– Можь быть, и Блинова, – неуверенно так переглядываются.

Тогда, думаю, надобно дать доказательность покрепче.

Улыбнуться!

Когда сымали на тельвизор про встречку платочниц с жёлтинскими школьницами, про то, как мы передаём им своё рукомесло, так я, старая глупуня, неумно как сделала. Улыбнулась. А рот-то рваный, дырявый, беззубый.

Надо бы припрятать, а я разинула… Радуйся, Акулька, журавли летят!

О Господи, грехи тяжкие!

Да разве долго мёртвому засмеяться?

Смотрела потом на себя по телевизору – так стыд чуть со стулки не спихнул…

Гляжу я на своих на лотошников и думаю. Ну, то я по телевизору улыбалась шире Масленицы. Ну, то ладно. Дело минулое. А дай-ка я и вам вблизях улыбнусь по-русски.

В моменталий узнали!

– Она! У той тоже не было передних зубов! Анна Фёдоровна Блинова!

– А позвольте, дорогая Анна Фёдоровна, с нашим чайничком к Вашему к самоварчику приткнуться, – ластится ко мне лотошный верховод.

– Я слушаю.

– Видите, не Вашего я стада баран. Не оренбургский. Могу спросить глупость. Так что не взыщите… Я со стороны, чужесветец… Командировашка.

– Что-о? В больницу командировали?

– Не-е… Прикатил я, дурак до пояса, в Оренбургию на знаменитые на Ваши газовые промыслы. Но судьбе, ей видней, угодно было пристегнуть меня к больничному бережку. Оченно нужно мне это, скажу я Вам. Ну как стоп-сигнал зайцу!

– Постойте, постойте… Это что же, со своим лотом в ко-мандировку?

– Со своим… В поезде, в гостинице вечерами, вот тут в больнице… Да знаете, как лото времечко кокает! Без лото я б с тоски давно-о лапоточки откинул. Но не про меня речь… Я слыхал и песню про платок, и пропасть читал, в курсе даже про Жёлтое, «столицу оренбургских платков». Насколько я понял, в славу да в почёт круглый мастериц втакали ажурные паутинки, что первые добыли себе знак качества и свободно проходят в обручальное кольцо. Анна Фёдоровна, это на сам деле так? Или это сладкий художественный свист?[236] Ответьте Фоме неверующему.

Сняла я с плеч паутинку. Подаю ему.

– Нате, сизокрылый. Проверьте сами.

Лотошник сорвал с правой руки своё толстое, посредине с горбинкой, кольцо, поднял перед собой повыше глаз, чисто фокусник в цирке, и на красоту духом пропустил платок.

– Вот это ор-ригинальный номер! – в жарком восторге гаркнул он во всю больницу. – Да расскажи я дома – на веру не возьмут! Экий громадище ниточкой жикнул!

Всего-то один человек. А шуму пустозвонного, шуму… Черти делят горох тише.

– Да дорогая ж Анна Фёдоровна! – разоряется лотошный атаманец. – Я наверняка попаду пальцем в небо, если скажу… Только за то, что все мы тут увидели, не грех Вам брать со всякого носу по грошу, а у кого с горбинкой – по два с полтинкой! – и с этими словами бряк передо мной на коленки и в поклоне соснул мне руку.

Ну комик! Ну пустячий балабан!

Вспыхнула я вся порох порохом.

Понесла хвост чубуком:

– Послушайте! Ну на что ж вы ломаете комедищу? Заради чего с лакейской прытью руку мужатке лизать?!

Настёгиваю я так, а сама смотрю на лотошника ненастно, студёно, на-поди, пострашней, чем колорадский жучина на молоденький картохин листок.

– Да руки Ваши золотые не то что целовать!.. Мой быть, им памятника до звёзд мало! А то… Первый в России памятник вон даже свинье установили в городке Калаче под Воронежем. На клумбе под каштаном лежит-отдыхает госпожа Хавронюшка… В постамент скульпторы замуровали на удачу 90 копеек. Ведь свиномамка – это ж ещё и копилка… В Урюпинске стоит памятник козе-кормилице. А сколько памятников рассыпано по миру козлам, «лучшим друзьям» всех мужчин! А вот кто видел в Оренбурге памятник платочнице? Гордо молчите?

Ой да ну уж! Срочно подай ему памятник!.. Эвона какую отвагу дал куражу своему.

Эвона как разошёлся, ровно тебе в магазине мешок сме-лости прикупил…

– Да перестаньте мозолить язык! – пускаю я против шерсти. – Не то закройте дверь с той стороны. Играйте давайте лучше…

На том он и сел.

Пожал плечиками и пошёл понуро выкликать бочонки.


Поостыла я малок.

Посматриваю искоса на лотошного предводителя и неловкость всё круче забирает меня.

Да-а, наложила на себя такую, думаю, блажь, от которой посторонние как только с диву не упали.

Может, он от чиста сердца, а я – закройте дверь с той стороны! Задала такой пыли! Ох, и тиранозавриха…

Может, хоть каплю, а ну и в самом деле про руки про мои его правдушка?

Доброе слово и кошке в отраду, говорю я себе. Ты-то на кой леший от того слова на стенку готова лезть? Бросай давай такую замашь. Охолонь. Не больно горячись, а то гемоглобин ещё падёт… Да не смотри на командированного комом. Смотри россыпью.

Толкую я это себе, вроде отходчиво улыбаюсь.

Поднял мой обиженный лотошник покаянные глаза.

В ответ несмелую, смазанную посылает усмешеньку:

– Во взгляде Вашем ясно читаю про себя: люблю тебя, как клопа в углу, где увижу, тут и задавлю. Анна Фёдоровна, уж лучше мазните меня по моське, только не калите себя. Не жгите нервы. Не серчайте.

– Ну… Что прошло, пускай идёт. Ворочать не побежим.

– Анна Фёдоровна, – говорит он в задумчивости. – А нельзя ли… Барабанные палочки, одиннадцать… А нельзя ли механизацию какую удумать в Вашем деле? Венские стулья. Сорок четыре. Скажете… Туда-сюда, обратно в сумку. Шестьдесят девять… – И он безразлично сронил бочонок назад в мешочек. – Скажете, пристал, как дуроплёт какой на подгуле к столбу. Не серчайте. Влюбовину мне всё это.

Вследки за бочонком в мешочек сухой плетью пала стоймя и его рука. Но забыла погреметь бочонками. Не достала нового.

Так и затихла. Замолкла в мешочных потёмках.

Игра обломилась.

И мне тоже расхотелось лотошничать.

– Ещё до войны, – вспоминаю, – мой покойный муж допластался… Электрическую придумал самопрялку. Только я отвод поднесла той прялке. Нам надобно прясть нитку нежную, тонкую. Как паутинка. Вот, может, откуда имя платков? У прялки же нитка крутая. Скорая на обрыв. У одной у моей вдовой товарки, – в виду я держала задушевницу Лушу Радушину, – сам любил с ухмелочкой повторять: «Техника у нас – одна хитрость. Никакой тебе механизации. Так есть та же хитрость». И сладил хозяйко приспособленьице, похожее на игрушечную деревянную лошадушку на колёсиках. Так себе приспособленьице. Не Бог весть каковское. Пустячное навроде того. А вот, поди ж ты, товарка в лучшем виде выезжает на той лошадушке. Вчетверо быстрей против обычного сучит пуховую нитку с хлопчаткой! Смекалка во всяком деле казака выручает.

– Значит, наш брат-ротозей мастак не только снегирей ловить? Но и в Вашем деле подсобник?

– Да уж не последняя спица.

– А можно, Анна Фёдоровна, научить нашего губодуя вязать?

– А почему нельзя? Вон в старину во французской стороне Бретани вышивка была ислючительно мужским коньком. Дальше лучше… Уже медведушки по циркам на коньках «Калинку» отплясывают. Слонов учат играть в футбол. А уж нагнуть мужика к вязанью делко незатейливецкое. Мало, но есть, вяжут мужики. Знаю, один парнище у нас в Жёлтом ладится жениться. Так вот он дома смотрит телевизор и вяжет. Не кактусы какие там. Без расколов наяривает! Иголки так и взлётывают! Девушка, сердцу милая уважительница, гляди, только за это на него и не надышится. А другой вон, – вернул Бог память, вспомнила, – уже при жене… Колюшок Упоров. Сорок годков человеку. И вяжет дажно не дома. Ездит в ездки генералом при вагоне…

– Он что, проводник?

– Во, во! Поезд своим путём себе бежит. Колюшок закупорился втиши от мира на ключ и засопел в спокое за спицами. Знает твёрдо, дальшь рельсов никуда его вагонишка не скакнёт. Домой – это уже из нормы не выпадает! – без готовой серединки не вертается. И что в смех и грех, у Коляйчика с бабой схлёстки по вязальной линии задаются. Николашенька что? Только жак, жак, жак – проворней бабы петли кладёт. А ей это – ну острой спицей по сердцу! Не нравится да навроде как и всесовестно от людей. Накипит у ей, лишний разок и сцепются…

– Ну, раз обидность подсекла…

– Легонько разомнутся… Обидка и сомлеет, уляжется… В нашей сторонушке приключается и такое, правда, в большую редкость, что муж жёнушке, которую почитает до невозможности как, на Восьмой март не кулёк конфет иль какую ещё там магазинную тряпицу – дорит платок, что сам выработал.

– Славно-то как!

– Я про что вот сушу голову… Как, девоха, ни храбрись, жизнюка вырывает да угребает своё. Спешной ногой к пос-ледней правит точке.

На глаза плоха уже. Линии в тетрадке хоронит от меня туман, сядь я без очков за письмо. И сердчишко шкодит…

А всё бежишь в думках жить, жить, жить…

Хоть оно и поют, старость – подарок не в радость, а я так скажу: старость плоха одним только тем, что и она кончается, всерешительно одним только тем, что и она знает честь.

28

Не то счастье, о чём во сне бредишь,

а вот то счастье, на чём сидишь да едешь.

Пожила я не с воробьиный скок. Припало повидать всякой жизни. А грешна, кортит бабке поскрипеть ещё да поойкать. Вон какой компот…

Знамо, вязать – глаза терять.

Всё одно и при нонешних уклонных моих годах без вязанья, без дела не могу я.

Огородик посадишь, картошки клинышек какой под окном.

Меж картофельных кустов расквартируешь розы, георгины, хризантемы (золотые шары эти потом благодарно кланяются тебе как живые, когда ни глянь летом за вязаньем в окно враспашку), гвоздики, маки, пионы, тюльпаны, подсолнухи… Дивная у меня семейка.

Покопаешься маненько на огородике, уже и жди в гости приступ. Аховая стала труженка.

Теперь самый сердечный мой дружок валидол. Скрозь, куда ни носи меня ноги, он со мной.

У каждого возраста свои погремушки…

У нас в Жёлтом за обычай передавать уменье в наследство из рода в род. В каждом же курене работают платки! Всяк вяжет, как рука возьмёт. У каждого рода своя школка. В каждом доме свои учительки.

Всё, что я знала, отдала дочке, невестке, внучкам.

Все ладно вяжут.


Что ни лето наезжал ко мне внучок Миша.

Вообще-то у меня внуков четверо. Богатая я бабака. Не было лета, чтобы не выгостили все.

А вот – тут уж ничего над собой не поделать, – наичаще и лучше других вспоминается Миша.

Вспоминается с поднятой рукой. В руке пол-литровая банка с живой речной мелочью. И похвалебный крик:

– Бабаля! Во-о скоко наловили!

Меня из счёта он не выпихивал. И на том спасибко.

Рыбачничать люби-ил.

Ну куда!

Отец рыбака,[237] и сын в воду смотрит. Батюня у Миши ло-о-овкий рыбарь. Пятернёй нащупает и поймает! Никакой возмилки[238] не надо.

А мы с Мишей, с оглядышем[239] моим, раз за всю неделюшку удочкой лиша одиного малька выдернули из реки.

А визгу дали до небес!

Зато ловить исправно бегали кажинный день.

Как ударники на работу.

Ну, накормишь. Подкопаешь червячков. Хлеба отрежешь да бежмя на Сакмару. Удить пескарей, сигушек, головчаков!.. Удить!!

– Лов на уду! – на смеху кланяются нам рыбачьим приветствием встречные сельчаки.

Кивнёшь в ответ и вжик дальше. Знай летим на всех ветрах. Будто те пескарьки поиссохлись, незнамо как поистосковались по Мише со мнойкой.

А рыбалиха из меня ой да ну!

Ни рыба ни мясо, ни кафтан ни ряса.

На последнем дыму еле-еле доплывёшь до реки в самоварчиках.[240] Сразу это у сбега[241] на корягу плюх. Выставишь удки. Ловися, пожалуйста, рыбка. Большая и малая. Налетай! Кусать подано!

А жар… Парко…

Кругом тишь. Нигде ни души. Лишь праздничный берег разодет в цветастую траву да в отдальке переливчато жмурится марево. Не то пританцовывает. Не то потешается над нами. Не то к нам в компанию ненадёжно просится.

Не поспеешь дух перевести – миляшечка Сон Иваныч в гости кличут. Совсем заплошала я, девка-огонь. В момент размарило, развялило.

Это надо?

Для приличия перед внучком с минуту с какую повоюешь со сном. Побрыкаешься. Половишь носом окуней да и всеокончательно уступишь, отдашь шпагу. Заснёшь, что твоя белорыбица.

А Миша то и выжидал.

Подымется поскакун тишком и на коготочках от меня.

Скрозь дрёму вот вижу. А сказать воротиться нету моих сил.

Резвые ноги бесовато носят гулебщика по окрестным оврагам.

Уже когда всё в них до крайней крайности исследовано, манит дошлёнка пуститься подалей куда. И за ту, и за ту, и за туйскую гороньку-подгороньку!

Ну, в самом деле. Не преть же молчаком на солнцежоге поплечь (рядом) с непутёвой бабкой. Сидит спит!

А с другого боку заверни, так рыбалку навроде и неспособно, вовсе не рука кидать. И тогда гуляйка таки возвращается ко мне. Крадливо подбирается на одних пальчиках.

Садится побочь (сбоку).

Будкая, я всё это слышу. Отчего совсем и просыпаюсь.

– Бабаля! – покорливо вшёпот выговаривает дерзостник. – Что ж у нас не клюёт?

– А кто, гулёка, видал?.. Клюёт… Не клюёт… – злобствую я на своё сидячее спаньё – ну срамота! – и на его овражные прохлаждения.

Однако ж строю с какой-то стати вид, что про отлучку отрошника[242] и не догадываюсь.

– Хотеньки одна малюсявая рыбонька подвесилась? – тоскливо вздёргивает скитун обе пустые удочки. И свою, и мою. – Ни одна… Ни однашенька…

– А что, неуковырный,[243] рыба дурей всех? Ну нараде чего вешаться ей к тебе на крюк? Житуха крута?

Он чуть не плачет.

– Ну хоть ба самая размаленькая! Во таку-у-усенькая! – молебно сложил вплоть указательные пальчонки.

– Хых, маленька… Знамо, и маленька рыбка лучше большого таракана. Сиди, ветрохват, да лови! А то иде ты, самопёрец,[244] колобобил? Кинься так – семи собаками не сыскать! Иде тебя, Шалтай Болтаевич, купоросные азиатцы гоняли?

Бегляк покаянно уронил горький взгляд в воду.

Близкие слёзы вот-вот потопно ливанут из недр наружу.

Будь моя сила, я б безвидно нырнула, подвесила ему на удочку какую пустяковину вроде головчака и подёргала б приветно. Только не кисни!

Но я не волховка.

Голова, как у вола. А всё, вишь, мала. Глупа.

Я только то и могу дать, что у меня в сумке.

– Избегался, неработель?[245] – ворухнулась я и правски, основательно подправила удочки. Рыба бегает полуводой, посередь глубины. – Хлебка с рыбкой пожуёшь?

– Аха-а!.. – зацветает одуванчик. – А рыбонька игде?

– Всё на местах на своих. Хлеб, – подаю ему, – у тебя в руке. А рыбка в реке. Ешь вприглядку.

И глуподуро усмехаюсь.

За компанию улыбка подживила и его.

– Давай, миклухо-маклай, собирайся обратки. А то дождяра наскочит.

– Откуда?

– У нас не клюёт? Не клюёт. А рыба не клюёт – к дождю. Да и, по примете, живую рыбу домой таскать – не станет ловиться. Ну зачем нам такой перебор?

– Бабунюшка! – чиликает мой воробеюшка. – А ночком[246] рыбке в речке не страшно?

– Эт ты рыбку спытай, – затягиваю я паутиной ответ.

– Бабаль, – не утихомиривается озорун, – а чего это рыбка нашу кокурку не берёт? А?

– Да у неё, пра, ноне свой хлебушко повёлся. Сыта на сверхосытку…

– А у рыбки что, своя столовка?

– Факт, не твоя. Убрала свой хлебушко да и спит себе в печарке[247] под бережком. Айдаюшки и мы, Мишута, себе на отдых.

А дома шутя, шутя да в шестое лето парнишка-хват и свяжи катетку, простенький платочек машечкой.[248] Зубечики, правда, я сама вязала. Двухлетней сестрёнке Гале (буду жива и её научу) на день рождения подарил. Под шапочкой носит.

Ой да ну… Растрещалась, как сорока к непогодице.

Что насказала про себя – это от большого дерева одна только веточка…


Открылась дверь, вошла сестра. Подивилась:

– А здесь что? ООН заседает? Хватит. Ходячие! В столовку на ужин!

Утром доктор с обходом застал меня за вязаньем.

Сидела я вязала. И подслушивала радио. Со стены лопотало.

Выступал кумедный задышливый генсек:

– Фсе на… ши… тру… тру… трудя-щи-е-ся сиськи-масиськи дружно идут на… на… на… гавно…

Всех так и опахнуло морозью.

Обход конфузно уставился на меня.

Будто это я проквакала.

А генсек тем временем дважды надёжно передохнул и с горячего разгону всем назло почти правильно отчитал то, что ему там понаписали:

– Усе наши трудя-щи-еся сис…тема…тицки дружно идут нога у ногу…

Ну, куда почапали те трудяги, уже никого в палате не интересовало. Вся комната крепко обрадовалась успеху вождя. Пускай и с третьей разбежки, а таки «бровеносец в потёмках» сам выскочил из дерьма!

Ой да ну!

А вообще жалко Лёлика.

Душевно жевал язык, когда выступал.

То ли мне прислышалось, то ли и в сам деле кто в обходной свите в смехе пожелал:

«Этого генчудика с бетонной челюстью давно пора на целине похоронить, малой землёй присыпать, чтоб не возрождался».

Профессор мне улыбнулся, хорошо так улыбнулся в развалистые усы. Отчего они хитрюще так разъехались.

– Ну, как мы себя чувствуем? – сымает вежливый спрос.

– Вижу, вы себя недурно чувствуете. Мне тоже грех жалиться.

– Вот это ответ! – выставил он палец.

– Да, доктор, – кладу подтверждение. – Знаете, лучше. Может, это оттого, что разуважили вот бабий каприз?

– Может, и оттого, – уклончиво, надвое так, с усмешечкой откликается.

Взялся мой профессор с живинкой разглядывать мою работушку. Смотрел, смотрел…

Скачнуло моего избавителя на пенье.

Промурлыкал прилиплую, как слюна, куплетину из хулиганистого врачейского гимна «Тяжело в лечении – легко в раю!» и со вздохом рапортует:

– Мда!

– Какой вы наре́чистой! – отстегнула я с солькой.

Шпильку мою он пустил мимо уха.

Серьёзно тако докладывает:

– Конечно, я не какой там спецок от культуры… Хотя я ни на ноготь не смыслю в Вашем деле, всё ж скажу. И паутинка у Вас на плечах, и то, что под спицами сейчас растёт, – это, если хотите, застывший божественный восторг!

– Ну-у-у, – оконфузилась я. – По части восторга, доктор, у вас полный перехлёст.

– Скорее, недохлёст, Анна Фёдоровна. Своими ж знатными платками Вы заработали державе золота столько, сколько сами весите!

– Это кто Вам такущую справчонку нарисовал?

– Платок, – ломит далей своё, будто я и не подпихивала ему вопросца, – сам по себе уже ценность не только материальная, но и духовная. Да плюс – это Вы и не подумали на счёты положить – вязанье как таковое. Вязанье Ваше – прекраснейшее лекарство! Именно! Лекарство! А не каприз, как Вы изволили квалифицировать. Если Вы за вязаньем не забываете вовсе, так (это уже точно!) не ахти эсколько думаете о болячках. Думаете всё больше о деле. Так что в оптимистическом духе вяжите на здоровье и дальше!

– Да куда ж я денусь, доктор? Буду вязать. Я на этом зубы съела.

И – поехали с орехами! – и пошла, и пошла, и пошла бабка в гору.

Вскорости прикончила я платок.

Хорошо связала. Без расколов. Оно вроде и ясно. Жёлтинцы ж «ландышей» не вяжут!

Узор слился крупный, глазастый, яркий.

Ну, думаю, раз я не померла, раз одиножды спас платок, так спасёт и ещё. Отживу ещё сто лет. А то, что жила, мимо.

Не в зачёт.


Выписали меня из врачебницы.

Вышла я на майскую улицу…

Не только света, что было в больничном окошке.

На улице больше его. Света-то!

Иду по живому, по весёлому Оренбургу к вокзалу.

А у самой от тревожной радости душа жмурится.

Ехала я поездом домой, думала всё про Левшу.

Вот принеси ему кто в скорбный дом блоху подковать, разве он помер бы так рано?

29

Май леса наряжает,

лето в гости ожидает.

Вышла я в Жёлтом.

Не успела протереть очки, как поезд мой и увейся. Народко (там приехало-то полтора человека) вбыструю стаял с виду.

Прижала я сумку к груди, стою на холостом полустанке. А чего стою и не скажу.

А кругом благодати-то что!

Май…

Солнце полыхает такое…

Глянь на него в полные глаза – ослепнешь.

Пшеница уже в перо пошла.

Деревья в зелёную одёжку вырядились.

Птички с тех дерев пускают трели.

Молодая травушка чуть не у самых ли рельсов взрезала землю. Продралась к свету. Стоит тугая да упругистая. Ну гвоздь гвоздём! Кажется, вот шагни на неё – ногу проткнёт.

На страницу:
15 из 52