bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
32 из 41

– Та группа сочувствующих в Нёйи была…

– Да, это всё – ради отбора кандидатов. Но людям Игнациуса – или Бэзи как ответственного – несказанно повезло: они не каких-то там эмпатов, уж простите, собрали, а миноров. Я бы назвал это первым звонком к требованию пересмотреть политику в отношении миноров, – и в сторону ужесточения, – но это уже потянет на соборные колокола. Возможности Совета возрастали. Известно, что Игнациус хотел было подкорректировать, – воспользуюсь вашей терминологией, – сценарий. Тот пожар – сколькие, сколькие ещё пожары сему потопу будут сопутствовать? – избавил его от необходимости. Некоторые проблемы это ему тоже доставило, но больше – городу. Примерно тогда же он понял, что Чеслав способен не только обеспечивать финансовые вливания и открывать любые двери, но и убеждать людей. Звучит алогично, поскольку первые два пункта именно этого умения и требуют, но Игнациус как-то упустил из вида, что может пригодиться эта его дистиллированная способность. Отныне можно было не подыскивать твёрдо убеждённых в идеологии Спектакля, достаточно находить любых податливых. Или похищать. Вот тут миноры, пронюхавшие об укрытом от Директората пути из города, преимущественно промышлявшие контрабандой, и попались в капкан. Но и других похватали. Уж не знаю по какой причине, но состоящими в том основанном Советом клубе – как его? «Sub rosa»? – пока не интересуются, хотя, казалось бы, размягчённые и расслабленные – бери и не мучайся. Значит, нужны зачем-то ещё.

– Возможно для той игры? – повернул голову Михаил. – Предлагается в результате бесед найти некий ключ, отпирающий медные врата. Это и пароль для входа, и ожидание, и приз.

– Не знал. Занятно. Я бы счёл намёком на кабинет Блеза, но как-то не сходится: где клуб, а где кабинет. Что-то самобытное. Или я начисто забыл миф. Игнациусу, Бэзи и Чеславу пришлось во многом всё делать по наитию. Подробные чертежи и пояснения по технологии Жервеза предусмотрительно уничтожили. И лишь в одном месте проглядели косвенное упоминание. «Эхоматы». За то немногое и уцепились. И так родились эхоматы вроде тех, с которыми вы сегодня бились.

– Эхоматы? Это как же? Автоматоны, повинующиеся звуку?

– Ах, чтоб меня! Звук! Тот звук! «Манекены»!

– А, так вы слышали его этим утром? Да. И даже если они – автоматоны, то помните, что из плоти и крови. И не столько повинующиеся звуку, хотя и это тоже, сколько следующие приходящим командам. Отголоски себя прежних. Бóльшие пустышки, чем задумывалось в проекте Жервеза.

– А ещё у них корсеты, каковым место разве что на Пигаль.

– Они для усиления приёма-передачи, не более того. Фактически эхоматы связаны в сеть. И в случае некоторых приказов, хм, одноразовые.

– Я сейчас просто назову даты: двадцать девятое апреля и двадцатое мая.

– Ну, тогда я не имел такого доступа к информации, как очутившись в плену, но понятно, о каком инциденте может идти речь в первом случае. А во второй из названных дней – хотя то, вернее, была ночь – Игнациус скорее всего открыл поток в Нёйи. А… А! Так вы та самая, кто взбаламутил омут?! О, Директорату повезло с вами. Что ж, знайте: в апреле погибло не девять, а десять человек. И того десятого следует счесть нулевым. И вряд ли он знал, что погибнет: только то, что будет катализатором некоего процесса. Это был первый полевой эксперимент Игнациуса. Энергия вырвалась в виде взрыва. При достаточной численности эхоматов сошло бы и так.

– А целью была попытка осуществления поперечной конвекции умбрэнергии? – да, Селестина запомнила ту полученную в болезненном озарении формулировку; зрачки Алоиза расширились. – Может, он пытается повторить сдвиг, только иначе?

– В вас ещё остаётся вера в светлое начало. И, возможно, вы не так далеки от истины. Я над этим не задумывался. Это… это допустимо. Но вот чего он хочет им добиться? Вряд ли того же, что мы – тридцать лет назад. Всё-таки «поперечная конвекция» нужна ему для перекачки умбрэнергии из резервуаров Директората в его собственные. Пока он её запасал, но если бы те в Нёйи не сгорели, то уже пустил бы в ход. Но тут могу и ошибаться. А пока что продолжает накапливаться, не сцеживаемая, из-за новых приливов. Но как я и говорил, он и из этого пользу извлекает. Ха. Возможно, вы не знали, но застой умбрэнергии может локально продуцировать жару. Но об этом задумайтесь уже вы, а я так и вращаюсь вокруг вашей мысли.

– С ней иногда, где-то раз в день, случается. – Сёриз ожидала традиционного для них продолжения, но Селестина ещё лишь погладила по руке – не та была обстановка.

– Просто это даёт лучшее обоснование игр с четвёртой стеной и объясняет опыты над нами. Необратимые. Но пусть какие-то признаки присутствия духа уже подаст ваш друг, я дополню его свидетельство. А, ещё одно, пока не забыл. Вам это может пригодиться, ангероны. Когда я говорил, что в архиве найти ничего более нельзя, я слукавил: это в известной его части нельзя, но кое-что припасено в потаённой коморке. Пойдёте в архив, найдите там предел, где водятся львы. Сейчас вы не поймёте, но это точное указание. Вам слово, Анри.

– Всё было в рамках ожидаемого, пока Чеслав катал меня по городу и следил, чтобы за нами никто не следил. Я как-то обернулся и узнал вас, Сёриз, – и по лицу, и по стилю костюма, – но подумал, что это неспроста, и не выдал вас. Однако на треугольнике, горбом примыкающим к рю Нотр-Дам-де-Лоретт, вы нас потеряли.

– Да, не рискнула поворачивать за вами на ту улочку, проехала дальше по рю Нотр-Дам-де-Лоретт, но так и не дождалась возвращения на перекрёсток. А ведь это было менее чем в полукилометре от двора!

– Не корите себя. По крайней мере, я начал кое-что соображать. В частности насчёт предупреждений Мартина. И, друг мой, знай, что я всё понял, но прощаю тебе деяние в Нёйи-сюр-Сен. Всё то были монстры и химеры. Или стали бы ими. Я мало что понимаю из сказанного Алоизом, и не могу по достоинству оценить глубину заговора, но отвратный его облик – вполне. Итак, мы всё-таки подъехали к тому двору и отпустили карету. Заверили, что пошлют за новой, когда мне будет угодно. К охране во дворе я отнёсся спокойно, это нормально для логова. Мне же предстояло приступить к обязанностям официального биографа. Между ящиков не водили, но рассказали о будущих метаморфозах «Скиаграфии», о некоторых смежных акциях – все довольно левой направленности. Некоторые, по моему угасающему мнению, вследствие поджога тех запасов во дворе отныне невозможны. Но это и хорошо, они были довольно дурны – хорошо, что воздержался от совета. И все так или иначе завязаны на указанную мной компанию. Меня провели в дом. Там Чеслав предложил чаю, а затем показал, где что я могу найти, и оставил наедине с материалами. В дальнейшем я мог бы обратиться к нему за подсказками и пояснениями. Я намекнул, что неплохо бы и с людьми пообщаться, в том числе с Бэзи, на что он как-то уклончиво и незапоминаемо ответил. Я увлечённо переписывал интересные фрагменты из либретто уличных постановок, смотрел раскадровки фильмов, что планировалось проигрывать на стенах общественных зданий вместо экранов, включал записи шумов, которыми назначалось заглушать выступления политиков, пальцами перебирал стопки свежих плакатов о сочувствующих со странной схемкой по центру и как-то между делом прихватил брошюрку «Œilcéan». Час, другой… Чеслав не возвращался, а я даже не заметил, вышел он в ту же дверь или в другую. Но услышал грохот откуда-то снизу. Снизу, где должна быть земля и канализация – больше ничего. Беглый осмотр стен показал, что была дверь, которую я по увлечённости и упустил из виду. Мне открылся проход в подвальное помещение, откуда доносились звуки не то, чтобы борьбы, но ожесточённой ругани. Выдавать себя пока что не намеревался и пробовал рассмотреть интерьер и прислушаться к разговору – он, несмотря на изобилие ненормативной лексики, был посвящён научной этике и методике и в целом был уместен: то была лаборатория. Добротная полноразмерная функционирующая лаборатория, прямо под двором где-то у подножия Монмартра. Что-то такое можно было бы ожидать на бульваре Гренель, но не у подножия Монмартра. И центральное место занимали капсулы-клетки, похожие на ту в «салоне», только к этим тянулись провода и приводы. И внутри были люди. Я мог бы поспорить, что одного-двух где-то уже видел. В кармане я нащупал подарок апашей и одной рукой придал ему форму револьвера. Почти вовремя. Тут из-за несовершенства укрытия и предательской лампы – кстати, газовой, – моё присутствие раскрыли. Причём сделал это не Чеслав или, как позже выяснилось, Алоиз. Нет. Это был один из тех эхоматов, только пробуждённый. Ладно хоть моё оружие уткнулось поглубже в карман, а не вывалилось на пол рядом со мной. Дальнейшее я помню плохо. Только то, что смотрел на мир, поделённый на квадратики. И припыленный. Меня поместили в капсулу, а рядом – Алоиза. И всё было кончено. «Что?» – допытывался я до Чеслава. «Что кончено?» – но тот лишь неуместно смеялся. Голова страшно болела, но боль уменьшалась, если я склонял голову или прижимал её к стеклу в направлении Алоиза, который чувствовал то же. Мы кратко познакомились. Его гипотеза была в том, что нас сделали новыми звеньями цепи, однако мы не прошли психическую обработку, и потому звеньями вышли дефектными, но так ведь и сотворили это с нами в качестве наказания. Теперь мы испытываем побочные эффекты, которых даже он не ожидал. А ещё он сразу определил, что мы умираем… И я умру первым, поскольку технология рассчитана на эмпатов, к коим я не принадлежу. Ещё бы я знал мистическо-городское приложение этого термина! Но зато Алоиз успокоил меня тем, что хотя бы последние часы жизни я им буду и, если повезёт, увижу город по-новому. Что ж, мне повезло. Вернулся Чинский, вернулось и моё желание ему отомстить. Когда он с какой-то бравадой приблизился к моему стеклянно-медному футляру, то получил пулю в живот и сел, где стоял. Ещё два патрона я употребил, чтобы отстрелить патрубки, мешавшие её опрокинуть. Музыкальные рецензии мне отныне заказаны. Затем помог выбраться Алоизу, который отблагодарил тем, что запустил в спустившихся охранника и эхомата бутылью с эфиром. На этом наши силы иссякли. Голову кружило и покалывало, подступала тошнота, вестибулярный аппарат отказывал, а с ним заодно дыхательный и сердечный. Но было легче, когда мы опёрлись друг о друга, положив по руке на плечи. Вечер, свечи… Ну, а дальнейшее вы уже застали.

– И у вас возникает вопрос: откуда этот фатализм и скоропалительный вывод о смертельности процедуры? Ощущение. Я чувствовал, что тело распадается. А подумав, могу и назвать причину: мы больше не те, кем были. Игнациус как-то транслирует подопытным организмам новый порядок или – применительно к сочетанию материи и времени – цикл существования. Как? Либо в штабе лаз, который немедленно следует перекрыть, либо он синхронизирует других со своим состоянием, ставшим для него метастабильным. Ха, ничего удивительного, что он и сам не тот, каким я его помнил. И ничего удивительного, что сеть Директората не улавливает эхоматов: она существует в этом порядке времени, а они – произведения иного. Тем же может объясняться и предшествовавшая тому слепота… М-фх. И потому же мне и Анри легче, когда мы уменьшаем дистанцию между телами: подобное тянется к подобному, избегает пустоты и сливается в более массивный объект. Но наши клетки не успевают перестраиваться. Нас не принимает урбматерия.

– В-вы сгораете, как… отторгаемые конструкты.

– Да. И вам, как и в случае с ними, придётся довершить дело. Возможно, мы ещё встретим Солнце нового дня, но уже в понедельник вам надлежит кремировать наши отравляющие урбматерию тела. Надеюсь, у Директората есть резерв в приличном учреждении, иначе лучше прямо сейчас поворачивайте и сбросьте нас обратно в пламя того двора. И хорошо, что мы на дирижабле: так причиняем меньше вреда и, вероятно, проживём дольше. А теперь оставьте нас так, чтобы мы могли насладиться последним рассветом.



23


«Sepultura», «sepia», «sapient»… Нет, это было ничтожное сплетение. И вряд ли Мартин когда-либо ещё вернётся к этому упражнению. Крематорий Пер-Лашез начал работу раньше обычного, и сейчас только его купол загорался в восстающих лучах солнца, в то время как колумбарий, надгробия вокруг и ниже по склону цветом ещё уподоблялись праху и костям, что лежали в них, а иной адепт века прогресса добавил бы, что это не само кладбище, а его синематическая проекция.

Перьями феникса пылала аттическая листва на куполе, венчающем город мёртвых и памяти, и в той алеющей позолоте Мартин надеялся разглядеть последние всполохи жизни Генри. Энрико. Анри. В какой из миров отведёт его психопомп? Селестина стояла рядом, но источала одно лишь сопереживание, обращённое не к погибшим, а к Мартину – то искреннее сопереживание, на каковое он, должно быть, поскупился в Бют-Шомон, если и вовсе в нём не отказал.

– Что ж, он хотя бы с достойными, – неловко прервал мистер Вайткроу минуту молчания и хитрыми, неуместными путями вспомнил, что они, похоже, так и не попадут в Камбоджийский театр на танцы Клео, четыре года назад позировавшей для скандальной скульптуры Фальгьера, захороненного здесь же этой весной.

– Оба. Но даже не представляю, в какое загробное путешествие они отправятся, – и жестом пригласила им самим уже покинуть это место, их сегодня ждали и иные дела.

– Да. И если оно воспоследует за сожжением, то наверняка будет увлекательнее того, что ожидало бы Энрико в земной жизни, пойди всё по иному пути, начавшемуся бы с развилки два года назад, когда предо мной возникла дилемма… Похоже, я тоже заражаюсь детерминизмом.

– И самобичеванием. Жаль, что он стал жертвой противостояния, о подоплёке которого не ведал до последнего момента, но упустить который ему не позволяли добропорядочное исполнение профессионального долга и чутьё. И амбиции. Настолько ли уж вы в ответе за его судьбу?

– Я не был ему сторожем, это верно. Но вы говорите про условия, в которых он действовал, уже будучи в них поставлен. Был, был определяющий момент, когда он мог бы остаться на родине.

– Но вы выбрали другое. Что его там такое ждало?

– Кому-то ещё я бы не доверился, но вы должны это узнать, чтобы могли мне довериться ответно. Вы спрашиваете, что его ждало? Лабушер его ждал. Ложка дёгтя в редком бочонке мёда викторианской морали. Пятнадцать лет назад приняли Акт, что вносил поправки к уголовному законодательству, в основном направленные на защиту молодых девушек – да что там, детей – от растления и поругания, хотя вернее будет сказать, что, как и в любом подобном законе, речь не о защите одних, – обеспечить каковую можно лишь постольку-поскольку, и каковая декларативна и невозможна в полной мере после того, как уже свершилось то, что не должно было произойти, – а о наказании других, отвращении от попыток, что, конечно, только распаляет пыл извращенцев, ибо запретный плод сладок и только увеличивает доход поставщиков услуг. В ином случае на продавца легли бы дополнительные издержки и риски, снижающие его прибыль, – на то и был расчёт, – вот только в этой нише рынка проституции и интимных услуг возможно любое повышение цен, граничащее с разумным, – простите, что применил эту категорию в столь гнусной теме, – поскольку детство суть товар и ресурс неотложного потребления и на уровне отдельной фигурки в фартучке – невозобновляемый, имеющий стабильную и богатую клиентуру, приводящий к жарким и скорым аукционам, если недурён собой. Да, с рынка уберут некоторых игроков, большую часть которых составят продавцы-дилетанты вроде решивших подзаработать опекунов, да, предложение всё равно будет опережать спрос в некоторых особенно нищих районах Империи… Но чем ближе к её хладному чугуном и медью механическому сердцу, что греют паровые котлы и коптящие небо фабричные топки, заставляя привести в движение липкую угольно-чернильную смазку-гемолимфу с красными мундирами на ролях эритроцитов, так и норовящих выбрызнуться наружу при любом повреждении, при любом ранении имперского величия и устлать брешь телами своими и вражескими, чем ближе к шестерням и зацеплениям сей машины безразличия, тем более отличным будет эффект…

– Мартин…

– Ох, конечно. Так вот к этим поправкам, которые сами по себе позитивны, пристроилась в совершенно характерной манере ещё одна – авторства Лабушера, наделяющая правом наказывать, если наказать очень хочется, но нет улик для более серьёзного обвинения, под каковым подразумевается, простите, обвинение в содомии. Любые публичные или приватные подозрительные, в поправке не перечисляемые, но недвусмысленно трактованные как «грубая непристойность», взаимодействия двух мужчин, что, полагаю, может быть как чрезмерно продолжительным и горячим рукопожатием, так и тройным православным поцелуем джентльментов, которых до того никто ранее не мог бы заподозрить в византийском вероисповедании, – да, заодно более никакого адельфопоэзиса, – или же помощь и намерение в осуществлении таковых караются двумя годами тюрьмы и, по прихоти обвинения и суда, исправительными работами, хотя не удивлюсь, если в будущем в качестве альтернативы будут предлагать более длительное заключение в психиатрической клинике с целью медикаментозного извлечения. Но дело Генри было из тех, что могло начаться с обвинения по Лабушеру, а позже чудесно обрасти свидетельствами и доказательствами и превратиться уже в следствие о содомии. Питал ли пристрастие к подобному Энрико? Да вы и сами поняли, ещё тогда утром, а то и раньше, если не в первые мгновения знакомства. Он несколько лет был вхож в уранианские круги и на близких орбитах – на правах ничтожной в своих притязаниях луны, в тёмные времена по мере сил передающей свет людям – обращался вокруг лучших их представителей, а попался на крючок, когда пошёл в какой-то притон собирать материал для статьи в тот самый день, когда туда нагрянули констебли. Не участвовал, но присутствовал – достаточно для обвинения по разделу №11 вышеуказанного Акта. Конечно, быстро выяснилось, что он шёл по заданию газеты, – скандальненькой, но легальной, – однако за ним уже была некоторая репутация, о которой известили следователей. Кто? Противники его отца в Палате лордов, давно собиравшие способные опорочить репутацию сведения и орлами кинувшиеся терзать плоть скованного законом сына, желавшего просветить людей.

– Но были ведь и сторонники? – надеялась Селестина, что Мартин был на верной стороне и не участвовал в этом, скажем, на ролях одной из ищеек.

– И даже имели влияние на мою контору. Когда я услышал, что Генри, с которым я поддерживал корреспонденцию и иногда пересекался на приёмах и в обществах, под стражей, я предупредил руководство, что, если мне дозволят, то хотел бы выступить свидетелем защиты. Но мне предложили иную роль, более дипломатичную. Вот тогда и приключилась та развилка: или честно сказать своё слово на процессе и надеяться, что Генри не упекут в Рединг и не предъявят новые обвинения, из-за которых он и по сию пору гнил бы в камере, а его отца скорее всего отправили бы в политический нокаут в самый неподходящий для этого сезон, или же исходить из потребности защитить не Генри, но его отца, что сулило бы конторе расширение финансовой поддержки, и развалить обвинение, – подкупив одного, устранив другого, выкрав третье, – а Генри убедить принять пожизненное изгнание из страны, куда укажут, время от времени принимать и хранить на своих счетах деньги от неизвестного спонсора и покупать недвижимость, каковую предоставит обратившемуся к нему лицу по первому его требованию и не будет, вопреки натуре, допытываться о целях.

– А он знал, чем вы занимаетесь?

– О чём-то не мог не догадываться, но вряд ли осознавал в полной мере, поводов я ему не давал и не откровенничал, а он удерживался от расспросов. Да и преимущественно эпистолярный жанр общения к тому не особенно располагал. Ну, и потом, вот как можно было вплести эти тяжкие признания в разговоры, во время которых он нет-нет, да мог выдать что-то вроде: «Парадокс встречи всепробивающего копья со всеотражающим щитом – это же про письмо, про писательство, про журналистику!» – и вот думай, какие силлогизмы и переходные пункты он при этом забыл упомянуть. Должно быть, это он так на меня выливал всё то, что не проходило редакционный фильтр и не оформлялось в развёрнутые и практически применимые в его ремесле мысли.

– И всё же об этом вы могли беседовать.

– Самое-то страшное и заставляющее задуматься о собственном психическом здоровье. Удивительно, что при этом он не был эмпатом в приданном вами значении.

– Зато был в привычном. Он хотел понять людей.

– Верно. Возможно, чрезмерно увлекался в процессе, но итоговое сообщение составлял так, чтобы поняли и другие. Знаете, я только сейчас осознал, сколь точно он определил основное отличие между Британией и Францией.

– В одной из таких, хм, дионискуссий?

– О да. И задолго до Энрико, – всего лишь понявшего, на что смотреть, – его уловили составители высших арканов Таро: британцы в основание ставят шута и шутку, а французы – мага и великий план.

– Это мне нужно переварить… Хм, а ведь правда, чтоб меня!

Какой-то новой волной прокатились затухавшие и затиравшиеся уже было в памяти чувства Мартина, его восхищение образом собеседницы. Однако он не был уверен, какая любовь из всех известных грекам её видов заставляет его сердце левитировать, в беспокойстве непривычного состояния отчаянно махать короткими крыльями, предназначенными не для лёта, но для укрытия, а разум – тяготеть к её собственному.

Пока ещё не эрос, комплементарный окружавшему их танатосу и который потому мог проявить себя. Но, быть может, то была филия, стремящаяся заполнить лакуну в ближнем круге доверия? Вот по отношению к Генри он мог бы с уверенностью сказать, что то была смесь филии и сторге. Возможно, смесь и эта? Или что-то новое? Как охарактеризовать его лествицу тяготения? Они друг друга чему-то учат, но без строгости, играючи. Вот оно: игра, в высоком смысле слова. «Как же это будет по-гречески? Паис… Пэс… Пэф… Пэкс…» – нет, не вспоминалось. Мучить себя он не стал, да и не звучало как-то. Что заставило его задуматься о том, как это сказалось на эллинской истории. Пришлось заглянуть к римским преемникам. «Ludus» уже выглядело приличнее. «Почему бы и нет? Ради кого ещё нарушить греческий строй, если не ради неё, если не ради ангероны? И где ещё, если не в Двадцати округах? Только один город достоин Рима… Да. Людус».

Но – нет. Неверными были отсветы. Если это всё-таки обучение, а также взаимная проверка, и сами игры тоже развивались как форма тренировки и несли образовательную функцию, то почему отказываться от этой концепции? Всё-таки людус ближе заигрываниям и флирту. И притворству. Сторге тоже предполагает обучение, но то любовь поколений, передача опыта идущим на смену. А в случае Мартина современники соревновались и дополняли знания друг друга, это иное. «Как будет по-гречески учёба – „μάθηση”? Вот, хорошо. Пусть будет любовь-мафиси». Любовь, что учит. Мафиси. Что остаётся от имени любви, после того, как любовь исчезнет? Но и – любовь пахнет любовью, хоть любовью её назови, хоть нет. Не было печали, да, идиот, нашёл ей названье.

От спектрометрии чувств его отвлекло понимание, что за это время он не сподобился спросить себя: а стоит ли обременять её этим, нужно ли это ей? И нет ли между ними, меж их мирами, черты или пропасти, за которой притяжение сменяется отталкиванием? Возможно, стоило сохранять дистанцию и ценить её? Пока ещё возможно, пока и над ними не провели неудачный эксперимент и не обрекли на сближение как единственное облегчение от окружающей пустоты. Быть может, недолгое притворство субботним утром и впрямь было лучшим решением. Он не знал. Но он желал.

Тем временем Мартин и Селестина уже подошли к «Aux Morts» Бартоломи. Посвящение мёртвым было также и посвящением живым, – во всяком случае, Мартину. В отличие от остальных по обеим сторонам горельефа, скучившихся, согбенных и сокрушённых, две центральные фигуры уже прошли за порог и в полный рост встречали тьму, их ожидавшую. Левая, женская, источала расслабленность и спокойствие, она расправила плечи и возложила руку на правую, мужскую, ещё бывшую нерешительной, умиротворяла её. Но и не сближалась с ней. У каждого по ту сторону был свой путь. То, конечно, композиционный приём, направленный на приоткрытие перспективы безмерного и введение подлинно центрального элемента – пустоты, столь редкого в наши дни рельефа анкрё.

– Селестина, я заметил, что вы стараетесь при мне их не упоминать, – всего один раз использовали в пояснении, – однако остальные не брезгуют на правах обращения и восклицания. Кто же старые боги? Я храню в лучшей римской комнате памяти вашу интерпретацию дворцов на Марсовом поле, но о них ли речь?

– О них, о них. Ну, почти. Только к указанной троице добавьте и Кернунна, а то и вовсе поместите над ней. Ими, конечно, пантеон не ограничивается, но эти – основные.

– Кернунн. Что-то не припомню.

– А странно. При вашем-то знании о колонне. Его имя только на ней и встречается, несмотря на то, что сам образ вполне можно встретить на предметах из кельтских раскопок. Вы наверняка вспомните, если опишу его как рогатого бога, скрестившего ноги, опционально – с рогатой же змеёй в одной руке и тороидом в другой, а иногда и, – как это сейчас называется, – попадающим в кадр оленем.

На страницу:
32 из 41