bannerbanner
Божьи воины [Башня шутов. Божьи воины. Свет вечный]
Божьи воины [Башня шутов. Божьи воины. Свет вечный]

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 33

Сверкнула молния, прогрохотал гром. Сорвался ветер, зашумел в траве, поднял и закружил сухие листья. Элиза спокойно переступила через насыпанную соль, сильно толкнула Рейневана в грудь. Он упал на могилу, ударился затылком о крест. В глазах сверкнуло, потом потемнело, потом разгорелось опять, но на сей раз это была молния. Земля под спиной покачнулась. И закружилась. Заплясали, затанцевали тени, два круга, попеременно вращающиеся в противоположные стороны около могилы Петерлина.

– Барбела! Геката! Хильда!

– Magna Mater[142].

– Эйя! Эйя!

Земля под ним закачалась и наклонилась так круто, что Рейневану пришлось поскорее раскинуть руки, чтобы не скатиться и не упасть. Ноги тщетно искали опоры. Однако он не падал. В уши ввинчивались звуки, пение. В глаза врывались видения.

Veni, veni, venitas,Ne me mori, ne me mori facias!Hyrca! Hyrsa! Nazaza!Trillirivos! Trillirivos! Trillirivos!

Adsumus, говорит Персеваль, опускаясь на колени перед Граалем. Adsumus, повторяет Моисей, сгорбившись под тяжестью скрижалей, которые он несет с горы Синай. Adsumus, говорит Иисус, сгибаясь под грузом креста. Adsumus, в один голос повторяют рыцари, собравшиеся за столом. Adsumus! Adsumus! Мы здесь, Господи, собрались во имя Твое.

Эхо разносится по замку, как гулкий гром, как отзвук далекой грозы, как грохот тарана о городские ворота. И медленно замирает в темных коридорах.

– Приидет странник, – говорит молодая девушка с лисьим лицом и кругами вокруг глаз, в венке из вербы и клевера. – Кто-то уходит, кто-то приходит. Apage! Flumen immundissimum draco maleficus… Не спрашивай странника об имени, оно – тайна. Из ядущего вышло ядомое, и из сильного – сладкое. А виновен кто? Тот, кто скажет правду.

Останутся собравшиеся, заключенные в узилище; они будут заперты в тюрьмах, а через многие годы – наказаны. Берегись Стенолаза, берегись нетопырей, стерегись демона, уничтожающего в полдень, стерегись и того, коий идет во мраке. Любовь, говорит Ганс Майн Игель, любовь сохранит тебе жизнь. Ты скорбишь? – спрашивает пахнущая аиром и мятой девушка. – Скорбишь?

Девушка раздета, она нага нагостью невинной. Nuditas virtualis. Она едва видна во мраке. Но так близка, что он чувствует ее тепло.

Солнце, змея и рыба. Змея, рыба и солнце, вписанные в треугольник. Колышется Narrenturm, разваливается, превращается в руины, turris fulgurata, башня, пораженная молнией, с нее падает несчастный шут, летит вниз к погибели. «Я – тот шут, – проносится в голове Рейневана, – шут и сумасшедший, это падаю я, лечу в бездну, в ад».

Человек, весь в языках пламени, с криком бегущий по тонкому снегу. Церковь в огне.

Рейневан тряхнул головой, чтобы отогнать видения. И тут в розблесках очередной молнии увидел Петерлина.

Привидение, неподвижное, как статуя, вдруг разгорелось неестественным светом. Рейневан увидел, что свет этот, словно солнечный огонь сквозь дырявые стены шалаша, струится из многочисленных ран – в груди, шее и внизу живота.

– Боже, Петерлин, – простонал он. – Как же тебя… Они заплатят мне за это, клянусь! Я отомщу… Отомщу, братишка… Клянусь…

Привидение сделало резкое движение. Явно отрицающее, запрещающее. Да, это был Петерлин. Никто больше, кроме отца, не жестикулировал так, когда против чего-то возражал либо что-то запрещал, когда бранил маленького Рейневана за проказы или шалости.

– Петерлин… Братишка…

Снова тот же жест, только еще более резкий, настойчивый, бурный. Не оставляющий сомнений. Рука, указывающая на юг.

– Беги, – проговорило привидение голосом Элизы, собиравшей крапиву. – Беги, малыш. Далеко. Как можно дальше. За леса. Прежде чем тебя поглотят застенки Narrenturm'a, Башни шутов. Убегай. Мчись через горы, прыгай по холмам, saliens in montibus, transilles colles.

Земля бешено закружилась. И все оборвалось. Погрузилось во тьму.


На рассвете его разбудил дождь. Он лежал навзничь на могиле брата, неподвижный и отупевший, а капли били его по лицу.

* * *

– Позволь, юноша, – сказал Отто Беесс, каноник Святого Яна Крестителя, препозит вроцлавского капитула. – Позволь я перескажу то, что ты мне рассказал и что заставило меня не доверять собственным ушам. Итак, Конрад, епископ Вроцлава, имея возможность схватить за задницы Стерчей, которые его искренне ненавидят и которых ненавидит он, не делает ничего. Располагая почти неопровержимыми доказательствами причастности Стерчей к кровной мести и убийству, епископ Конрад отмалчивается. Так?

– Именно так, – ответил Гвиберт Банч, секретарь вроцлавского епископа, юный клирик с симпатичной физиономией, чистой кожей и мягкими бархатистыми глазами. – Таково решение. Никаких шагов против рода Стерчей. Даже упоминаний. Даже допросов. Епископ принял это решение в присутствии его преосвященства суфрагана Тильмана и того рыцаря, которому поручено следствие. Того, который сегодня утром приехал во Вроцлав.

– Рыцарь, – повторил каноник, не отрывая взгляда от картины, изображающей мученичество святого Варфоломея, единственного, кроме полки с подсвечниками и распятия, украшения голых стен комнаты. – Рыцарь, который утром приехал во Вроцлав.

Гвиберт Банч сглотнул. Положение, что уж тут говорить, было у него сейчас не из лучших. Да и не было никогда. И не было никаких признаков того, что это со временем изменится.

– Конечно. – Отто Беесс забарабанил пальцами по столу, сосредоточенный, казалось, исключительно на обозрении истязаемого армянами святого. – Конечно. Что за рыцарь, сын мой? Имя? Род? Герб?

– Кхм, – кашлянул клирик, – не было названо ни имени, ни рода. Да и герба у него не было, весь он был в черное облачен. Но я его уже у епископа видывал.

– Так как же он выглядел? Не заставляй меня тянуть тебя за язык.

– Нестарый. Высокий, худощавый. Черные волосы до плеч. Нос длинный, словно клюв… Tandem, взгляд какой-то такой… птичий… Пронзительный… In summa[143], холеным его назвать трудно. Но мужественный…

Гвиберт Банч вдруг замолк. Каноник не повернул головы, даже не перестал барабанить пальцами. Он знал тайные эротические наклонности клирика, и то, что он их знал, позволило ему сделать из юноши своего информатора…

– Продолжай.

– Так вот, этот рыцарь, не проявивший, кстати, в присутствии епископа ни покорности, ни даже смущения, сообщил о результатах расследования дела об убийстве господина Барта из Карчина и Петра фон Беляу. А сообщение было такое, что его преосвященство суфраган не выдержал и неожиданно рассмеялся…

Отто Беесс ничего не сказал, лишь поднял брови.

– Этот рыцарь сказал, что всему виною евреи, поскольку поблизости от мест обоих преступлений удалось вынюхать foetor judaicus, свойственное евреям зловоние… Чтобы от этой вони отделаться, евреи, как известно, пьют кровь христианскую. Убийство, продолжал пришелец, несмотря на то что его преосвященство Тильман хохотал до упаду, носит все признаки ритуального, и виновных следовало бы искать в ближайших кагалах, особенно в Бжеге, поскольку раввина из Бжега как раз видели в районе Стшелина, к тому же в обществе молодого Рейнмара де Беляу… Того, которого знает ваше преосвященство…

– Знаю. Продолжай.

– В ответ на такие dictum его преосвященство суфраган Тильман заметил, что это сказка, а оба убитых пали от ударов мечами. Что господин Альбрехт фон Барт был силач и прирожденный фехтовальщик. Что никакой раввин из Бжега ли, или еще откуда, не управился бы с господином Бартом, даже бейся они талмудами. И снова принялся хохотать до слез.

– А рыцарь?

– А рыцарь сказал, что если не евреи убили благородных господ Барта и Петра Беляу, то это сделал дьявол. Что в итоге одно на одно выходит.

– И что на это епископ Конрад?

– Его милость, – откашлялся клирик, – взглядом испепелил преподобного Тильмана, будучи, видать, недовольным его весельем. И сразу же заговорил. Очень сурово, серьезно и официально, а мне приказал записать, что…

– Расследование он прекращает, – опередил каноник, очень медленно выговаривая слова. – Попросту прекращает расследование.

– Вы прямо ну словно при этом присутствовали. А его преподобие суфраган Тильман сидел и слова не произнес, но выражение лица у него было странное. Епископ Конрад обдумал это и сказал, да гневно так, что истина на его стороне, история это подтвердит и что это ad majorem Dei gloriam[144].

– Так прямо и сказал?

– Именно этими словами. Поэтому не ходите, преподобный отец, с этим делом к епископу. Ручаюсь, ничего вы не добьетесь. Кроме того…

– Что «кроме того»?

– Этот рыцарь сказал епископу, что если в дело об этих двух убийствах будет кто-нибудь вмешиваться, подавать петиции или домогаться расследования, то он желает, чтобы его об этом уведомили.

– Он желает, – повторил Отто Беесс. – А что на это ответил епископ?

– Головой кивал.

– Головой кивал, – повторил каноник, тоже кивнув. – Ну, ну, Конрад, Пяст Олесьницкий. Головой, значит, кивал.

– Кивал, преподобный отец.

Отто Беесс снова взглянул на картину, на истязаемого Варфоломея, с которого армяне сдирали длинные полосы кожи при помощи огромных клещей. «Если верить «Золотой легенде»[145], – подумал он, – то над местом мучительства вздымался чудеснейший аромат роз. Как же! Мучения воняют. Над местами пыток вздымается смрад, вонь, зловоние. Над всеми местами казней и мучительств. И над Голгофой тоже. Там тоже, дам голову на отсечение, роз не было. Был, как же точно сказано, foetor judaicus».

– Прошу тебя, юноша. Возьми.

Клирик, как обычно, сначала потянулся за кошельком, потом резко отдернул руку, словно каноник подавал ему скорпиона.

– Преподобный отец… – пробормотал он. – Я же не ради… Не ради презренных монет… А только потому, что…

– Возьми, сын мой, возьми, – прервал, покровительственно улыбнувшись, каноник. – Я же говорил тебе, что информатор должен получать оплату. Презирают прежде всего тех, кто доносит безвозмездно. Идеи ради. От страха. От злости и зависти. Я тебе уже говорил: больше, чем за измену, Иуда заслужил презрения за то, что предал дешево.


Полдень был теплым и погожим – приятное разнообразие после нескольких слякотных дней. В лучах солнца блестела колокольня церкви Марии Магдалины, сверкали крыши каменных домов. Гвиберт Банч потянулся. У каноника он замерзал. Комната была затемнена, от стен несло холодом.

Кроме помещения в доме капитула на Тумском Острове, препозит Отто Беесс держал во Вроцлаве дом на Сапожницкой, неподалеку от рынка, там он привык принимать тех, о визитах которых не следовало говорить вслух, в том числе, конечно, и Гвиберта Банча. Поэтому Гвиберт Банч решил воспользоваться случаем. На Остров ему возвращаться не хотелось, вряд ли епископ потребует его перед вечерней. А от Сапожницкой рукой подать до хорошо знакомого клирику подвальчика за Куриным рынком. И в том подвальчике можно было оставить часть полученных от каноника денег. Гвиберт Банч свято верил, что, расставаясь с этими деньгами, он расстается и с грехом. Покусывая приобретенный в какой-то лавчонке крендель, он для сокращения пути свернул в узкий переулок. Здесь было тихо и безлюдно, настолько безлюдно, что у клирика из-под ног прыснули напуганные появлением человека крысы.

Тут, услышав шелест перьев и хлопанье крыльев, он оглянулся и увидел большого стенолаза, неуклюже пристраивающегося на фризе заложенного кирпичом окна. Банч упустил крендель, быстро попятился, отскочил.

На его глазах птица сползла по стене, скрипя когтями. Расплылась. Выросла. И изменила внешность. Банч хотел крикнуть, но не смог: горло перехватил спазм.

Там, где только что был стенолаз, теперь стоял знакомый клирику рыцарь. Высокий, худощавый, черноволосый, весь в черном, с проницательным птичьим взглядом.

Банч снова раскрыл рот и снова не смог выдавить из себя ничего, кроме тихого хрипа. Рыцарь Стенолаз плавным шагом приблизился. Оказавшись совсем рядом, улыбнулся, подмигнул и сложил губы, посылая клирику весьма чувственный поцелуй. Прежде чем клирик понял, в чем дело, он успел уловить взглядом блеск клинка и получил в живот. На бедра хлынула кровь. Потом получил еще один удар, в бок, нож заскрипел на ребрах. Банч уперся рукой в стену. Третий удар чуть не пригвоздил его к ней.

Теперь он уже мог кричать и крикнул бы, но не успел. Стенолаз подскочил и широким размахом перерезал ему горло.


Скорченный, валяющийся в луже черной крови труп нашли нищие. Прежде чем явилась городская стража, прибежали торговки и перекупщики с Куриного рынка.

Над местом преступления навис ужас. Ужас жуткий, давящий, сворачивающий внутренности. Ужас страшный.

Настолько страшный, что до момента появления стражи никто не отважился украсть кошель с деньгами, торчащий у убитого из рассеченного ножом рта.


– Gloria in excelsis Deo[146], – пропел каноник Отто Беесс, опуская сложенные ладонями руки и склоняя голову перед алтарем. – Et in terra pax hominibus bonae voluntatis…[147]

Дьяконы, стоявшие по обе его стороны, приглушенными голосами присоединились к пению. Служивший мессу Отто Беесс, препозит вроцлавского капитула, продолжал механически, рутинно. Мыслями он был далеко.

– Laudamus te, benedicimus te, adoramus te, glorificamus te, gratias agimus tibi…[148]


«Убили клирика Гвиберта Банча. Средь бела дня. В центре Вроцлава. А епископ Конрад, прекративший следствие, касающееся убийства Петерлина фон Беляу, следствие по делу своего секретаря наверняка также прекратит. Не знаю, что тут происходит. Но надо позаботиться о собственной безопасности. Никогда, ни под каким видом не дать предлога или оказии. И не позволить застать себя врасплох».

Пение вздымалось к высоким сводам вроцлавского кафедрального собора.

– Agnus Dei, Filius Patris, qui tollis peccata mundi, miserere nobis; Qui tollis peccata mundi, suscipe deprecationem nostram[149].

Отто Беесс опустился на колени перед алтарем.

«Надеюсь, – подумал он, осеняя себя крестом, – надеюсь, Рейневан успел… Надеюсь, он уже в безопасности… Очень надеюсь…»

– Miserere nobis

Месса продолжалась.


Четыре всадника галопом промчались через перепутье рядом с каменным крестом, одним из многочисленных в Силезии памятников преступления и раскаяния. Ветер сек кожу, резал глаза дождь. Грязь летела из-под копыт. Кунц Аулок по прозвищу Кирьелейсон выругался, смахнул мокрой перчаткой воду с лица. Сторк из Горговиц поддержал из-под отекающего водой капюшона еще более грязным ругательством. Вальтеру де Барби и Сыбку из Кобылейглавы уже не хотелось даже ругаться. Скорее, думали они, скорее, как можно скорее под какую угодно крышу, в какой угодно кабак, к теплу, сухости и подогретому пиву.

Грязь взметнулась из-под копыт, заляпывая и без того уже испачканную фигуру, съежившуюся под крестом и накрытую плащом. Ни один из всадников не обратил на нее внимания.

Рейневан тоже не поднял головы.

Глава девятая,

в которой появляется Шарлей.

Приор стшегомского монастыря кармелитов был худ как жердь; телосложение, пергаментная кожа, небрежно обритая щетина и длинный нос делали его похожим на ощипанную цаплю. Глядя на Рейневана, он все время щурился, возвращаясь к письму Оттона Беесса, подносил лист к носу на расстояние двух дюймов. Костлявые и синие руки дрожали, губы то и дело кривила боль. Однако приор отнюдь не был стариком. Это была болезнь, с которой Рейневан встречался не раз, болезнь, подтачивающая словно проказа, с той разницей, что делала она это невидимо, изнутри. Болезнь, с которой не справлялись ни лекарства, ни травы, а могла состязаться только самая сильная магия. Впрочем, что толку, что могла. Ведь даже если кто-то и знал, как лечить, не лечил все равно, ибо времена были такие, что вылеченный мог запросто донести на лечащего.

Приор кашлянул, вырвав Рейневана из задумчивости.

– Значит, только ради одного этого, – поднял он письмо вроцлавского каноника, – ты ждал моего возвращения, юноша? Целых четыре дня? Зная, что отец гвардиан[150] во время моего отсутствия обладает всеми полномочиями?

Рейневан ограничился кивком. Ссылаться на то, что письмо по указанию каноника следовало передать в собственные руки приора, не было нужды. Это было ясно и без того. Что же касается четырех проведенных в подстшегомской деревне дней, то о них тоже не следовало вспоминать – они пролетели совершенно незаметно. После трагедии в Бальбинове Рейневан жил как во сне. Отупевший, разбитый и в полубессознательном состоянии.

– Ты ждал, – отметил факт приор, – чтобы передать письмо в нужные руки. И знаешь что, юноша? Очень хорошо сделал.

Рейневан смолчал и на этот раз. Приор вернулся к письму, чуть ли не водя по нему носом.

– Таааак, – наконец протянул он, поднимая глаза и щурясь. – Я знал, что придет день, когда почтенный каноник напомнит мне о долге. И о расплате. С ростовщическим процентом, который, кстати сказать, Церковь брать и давать запрещает. Ведь Евангелие от Луки говорит: одалживайте, ничего за это не ожидая[151]. А веришь ли ты, юноша, не усомнившись, в то, во что велит Церковь, мать наша?

– Да, преподобный отец.

– Похвальное качество. Особенно в нынешние времена. И уж конечно, в таком месте, как это. Знаешь ли ты, где находишься? Знаешь ли, что это за место, кроме того одного, что оно монастырь?

– Не знаешь, – угадал приор по молчанию Рейневана. – Либо ловко прикидываешься, будто не знаешь. Так вот знай: это дом демеритов[152]. А что такое «дом демеритов», ты скорее всего тоже не знаешь либо не менее ловко прикидываешься, что не знаешь. Так я тебе скажу: это тюрьма.

Приор замолчал, сплел пальцы и изучающе глядел на собеседника. Рейневан, конечно, давно уже понял, в чем дело, но не выдал себя. Не хотел портить кармелиту удовольствия, которое тот получал от такой беседы.

– Знаешь ли ты, – немного помолчав, продолжал монах, – о чем его преподобие каноник позволяет себе просить меня в этом письме?

– Нет, преподобный отец.

– Незнание в определенной степени оправдывает тебя. А поскольку я-то знаю, постольку меня оправдать не может ничто. Следовательно, если я откажусь выполнить просьбу, мой поступок будет оправдан. Что скажешь? Разве моя логика не сродни Аристотелевой?

Рейневан не ответил. Приор молчал. Очень долго. Потом поджег письмо каноника от свечи, повертел им так, чтобы огонь охватил весь листок, бросил на пол. Рейневан глядел, как бумага сворачивается, чернеет и крошится. «Так обращаются в пепел мои надежды, – подумал он. – Преждевременные, впрочем, бессмысленные и тщетные. А может, оно и к лучшему. Что случилось так, как случилось».

Приор встал. Потом кратко и сухо бросил:

– Иди к шафажу[153]. Пусть тебя накормит и напоит. Затем отправляйся в нашу церковь. Там встретишься с тем, с кем должен. Приказы будут отданы, вы сможете покинуть монастырь без помех. Каноник Беесс в своем письме подчеркнул, что вы отправляетесь в дальний путь. От себя добавлю: очень хорошо, что в дальний. Было бы, добавлю еще, большой ошибкой отъезжать слишком близко. И возвращаться слишком скоро.

– Благодарю, ваше преподобие…

– Не благодари. Если же кому-либо из вас вдруг взбредет в голову мысль просить у меня перед уходом благословения на дорогу, то отбросьте ее.


Пища у стшегомских кармелитов действительно оказалась истинно тюремной. Однако Рейневан все еще был слишком удручен, чтобы привередничать. Кроме того, что скрывать, был слишком голоден, чтобы морщиться, видя соленую селедку, кашу без жира и пиво, отличающееся от воды разве что цветом, да и то незначительно. Впрочем, возможно, был аккурат пост? Он не помнил.

Ел он быстро и жадно, чем явно доставил удовольствие старичку шафажу, несомненно, свыкшемуся с гораздо меньшим азартом потчуемых. Едва Рейневан управился с голландской селедкой, как улыбающийся монах угостил его второй, извлеченной прямо из бочки. Рейневан решил воспользоваться дружеским актом.

– Ваш монастырь – настоящая крепость, – проговорил он с полным ртом. – И неудивительно, я ведь знаю его предназначение. Но, насколько могу судить, вооруженной охраны у вас нет. А из тех, которые здесь отбывают покаяние, никто не сбежал?

– Ох, сын мой, сын мой. – Шафаж покачал головой, соболезнуя наивной тупости. – Бежать? А зачем? Не забывай, кто здесь кается. Каждый из них покончит с покаянием, ибо когда-нибудь оно кончится. И хоть никто из здешних не кается pro nihilo[154], конец покаяния снимает вину. Nullum crimen, все возвращается к норме. А беглец? Он был бы отверженным до конца своих дней.

– Понимаю.

– Это хорошо, потому что мне об этом говорить нельзя. Еще каши?

– Охотно. А кающиеся, за что они, интересно, несут покаяние? За какие провинности?

– Мне об этом говорить нельзя.

– Но я же не о конкретных случаях спрашиваю. А просто так, в общем.

Шафаж кашлянул и пугливо оглянулся, зная, конечно, что в доме демеритов даже у обвешанных сковородами и чесноком стен кухни могут быть уши.

– Ох, – сказал он тихо, вытирая о рясу жирные от сельди руки, – за всякие разности здесь томятся. В основном распутные и порочные священнослужители. И монахи. Те, которым тяжко было выдерживать обет. Сам понимаешь: обет послушания, покорности, бедности… А также воздержания от вина и умеренности… Как это говорят: plus bibere, quam orare[155]. Ну и обет целомудрия, к сожалению.

– Femina, – догадался Рейневан, – instrumentum diaboli[156].

– Если б только фемина… – вздохнул шафаж, возводя глаза горе. – Ах, ах… Безмерность грехов, безмерность… Невозможно отрицать. Но есть у нас дела и посерьезнее. Ох, посерьезнее. Но об этом мне категорически говорить нельзя. Ты кончил вкушать, сын мой?

– Кончил. Благодарствую. Это было вкусно.

– Заходи, когда захочешь.


В церкви было очень темно, огонь свечей и свет из узеньких окон развидняли только сам алтарь, ковчег для святых даров, крест и триптих, изображающий Оплакивание. Остальная часть пресвитерии, весь неф, деревянные эмпоры[157] и сталлы[158] тонули в туманной полутьме. «Возможно, это сделано умышленно, – не мог отогнать напросившуюся мысль Рейневан, – для того, чтобы во время молебнов демериты не видели друг друга, не пытались угадать по лицам чужих грехов и преступлений. И сравнивать их со своими».

– Я здесь.

Звучный и глубокий голос, дошедший со стороны скрытой между сталлами ниши, отличался – трудно было воспротивиться такому ощущению – серьезностью и благородством. Но скорее всего причиной было просто эхо, отраженное от свода, бившееся меж каменными стенами. Рейневан подошел ближе.

Над источающей слабый аромат ладана и масла исповедальней возвышалось изображение святой Анны с Марией на одном и маленьким Иисусом на другом колене. Рейневан картину видел, она была освещена светильником, который одновременно погружал в эту темнейшую темень все вокруг, а также мужчину, сидевшего в исповедальне. Рейневан видел лишь его силуэт.

– Значит, – сказал мужчина, пробуждая новое эхо, – мне тебя надо будет благодарить за возможность обрести свободу передвижения, э? Ну, стало быть, благодарю. Хотя сдается мне, гораздо больше я должен быть благодарен некоему вроцлавскому канонику, не так ли? И событию, кое имело место… Ну, скажи для порядка. Чтобы я был совершенно уверен, что передо мной соответствующий человек. И что это не сон.

– Восемнадцатого июля, восемнадцатого года.

– Где?

– Вроцлав. Нове Място…

– Разумеется, – сказал, немного помолчав мужчина. – Ясное дело, Вроцлав. Где это могло быть еще, если не там? Лады. Теперь подойди. И прими соответствующую позу.

– Не понял?

– Опустись на колени.

– У меня убили брата, – сказал Рейневан, не двигаясь с места. – Самому мне грозит смерть. Меня преследуют, я вынужден бежать. А вначале довершить несколько дел. И кое за что расплатиться. Отец Отто заверил меня, что ты сможешь мне помочь. Именно ты, кем бы ты ни был. Но опускаться перед тобой на колени? И не подумаю. Как я должен тебя называть? Отцом? Братом?

– Называй как хочешь. Хоть дядюшкой. Мне это глубоко безразлично.

– Мне не до смеха. Я сказал: у меня убили брата. Приор заверил, что мы может отсюда уйти. Так уйдем же, покинем это печальное место, двинемся в путь. А по пути я расскажу все, что надо. Чтобы ты знал все, что необходимо. И не больше того.

– Я просил, – эхо голоса мужчины загудело еще глубже, – тебя опуститься на колени.

– А я сказал: исповедоваться тебе я не намерен.

– Кто бы ты ни был, – сказал мужчина, – у тебя на выбор два пути. Один здесь, рядом со мной, на колени. Другой – через монастырские ворота. Разумеется, без меня. Я не наймит, парень, не наемный убийца, чтобы заниматься твоими делами и расплатами. Это я – заруби себе на носу – решаю, сколько и какие сведения мне нужны. Впрочем, важно и взаимное доверие. Ты не доверяешь мне, как же я могу верить тебе?

На страницу:
11 из 33