bannerbanner
Потому и сидим (сборник)
Потому и сидим (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 17

– О, мсье! Разумеется! Весь наш магазин к вашим услугам.

– Послушай, – подталкивая приятеля в бок, испуганно прошептал я, – к чему ты разговариваешь? Ведь, нам нужно только два ремешка…

– Погоди, погоди. Не твое дело. В кои веки в такой магазин попали, нужно же ознакомиться. Этот чемодан, сколько стоит, мсье?

– Тысячу двести.

– Так. А этот? С несессером внутри?

– Девятьсот пятьдесят.

– Отлично. Очень милая безделушка. Алор, мсье, дайте мне пока два ремня. Прочных, кожаных, поэлегантнее. А затем… А затем мы зайдем попозже. Очевидно, возьмем этот большой вот этот. А сколько стоить тот? В виде шкапа?

– Две тысячи триста.

– Очень недорого. И, главное, вещи не мнутся. Ну, итак… два ремешка, се-ту[153]. О ревуар.

Не буду утомлять внимание рассказом о том, с каким чувством собственного достоинства мы брали билеты третьего класса на центральной станции Лион-Медитерранэ. Не буду рассказывать и о том, какой тюк провизии забрал с собой в дорогу мой друг, не соображаясь с тем, что поездка наша окончится завтра, а не через три недели.

Но факт тот, что отъезд наш сделался реальным делом, чего никак не ожидали скептически настроенные русские соседи по дому. Поезд в Ниццу отходил в 9 час. 35 мин., и потому ровно в 8 час. 12 мин. мы были уже на Лионском вокзале, где долго втолковывали в голову носильщика, какой поезд нам нужен.

– Вы, может быть, едете в Виши, – не сдавался он, с удивлением взглядывая на часы.

– Нет, нет, на Ментону.

– А то есть еще местный поезд на Монтаржи, – упрямо продолжал он, – через одиннадцать минут отходит…

К счастью, состав был уже подан, и ждать на перроне не пришлось. Сопровождаемые подозрительным взгляд обер-кондуктора, который, очевидно, не понимал, к чему нам понадобился вагон за час до отхода поезда, мы забрались в купе, заняли чемоданами, ремнями и свертками все полки вверху и принялись ужинать.

– Мне кажется, это немного неудобно… – разрывая курицу на части, сказал я. – Еще даже не отъехали, а уже едим.

– Что ж такого? У каждого народа свои традиции, – жуя бутерброд, неясно пробормотал приятель.

– Все-таки… Случайно могут прийти пассажиры, увидят… В чужой монастырь, так сказать, со своим уставом…

– Хороший монастырь, нечего сказать. Ну, ешь, ешь, не волнуйся. А где термос? Давай-ка нашу гордость. Кофе, должно быть, совсем горячее… Батюшки! Что это такое? Все вытекло. Салфетка мокрая… Полотенце… Ах, простофиля! Ведь, в самом деле: он у меня еще в Сербии лопнул! Во время крушения…

Неудача с термосом сильно омрачила начало поездки. Дело не в том, конечно, что жаль затраченных в 1921 году ста динар, а дело в том, что сплавить такую вещь, как термос, сидя на станции, чрезвычайно трудно.

Выкинуть в умывальник? Не лезет. За окно? Там ходят служащие. Забросить в чужое купе? Но остатки кофе растекутся, запачкают… Свинство.

Приятель вышел с термосом на перрон, поддерживая пальцем дырочку, откуда капало кофе, внимательно оглядел публику, выбирая – кому бы подарить свой предмет первой необходимости. Но затем, не решившись, грустно махнул рукой и осторожно стал красться вдоль стоявшего по соседству с нами экспресса, стараясь незаметно сбросить термос на рельсы…


«Возрождение», Париж, 8 мая 1929, № 1436, с. 2.

2. Как спать в вагоне третьего класса. – Лионский кредит. – Авиньонский акробат. – Тартарен из Тараскона

В нынешней беженской жизни я привык относиться равнодушно к чужому богатству и никому не завидовать: ни людям, живущим в особняках, ни собственникам автомобилей, ни посетителям шикарных ресторанов, ни слушателям оперы Кузнецовой-Массне[154], покупающим билеты в партер…

Но есть все-таки одна вещь, которая вызывает во мне легкий ропот на судьбу. Это – созерцание международных спальных вагонов. Какое наслаждение – взять отдельное купе со столиком, на котором под мягким абажуром горит уютная лампа, растянутся во всю длину, подложить под голову подушку и спать. Поезд мчится, а ты спишь. Вокруг чудесные пейзажи с полями, садами, холмами, а ты спишь. Поезд врывается в горные массивы, кружит по ущельям, перевалам, среди дикой красоты первозданного мира, а ты спишь…

Были бы деньги, взял бы кругосветный билет, завалился бы… И просыпался бы только, чтобы поесть. Чудесно.

Ведь путешествия так развивают кругозор…

Купе третьего класса, в котором я еду сейчас на юг, уже полно народу. Приятель, слава Богу, кое-как примостился у окна, вложил голову в угол, ноги подтянул под себя, руками ухватился за ремень оконного стекла и мирно дремлет. А я сижу посредине, на другой стороне, и боюсь заснуть. С одного бока у меня старая марсельская торговка, с другого – мароканец сурового вида. И свалиться во сне в объятья того или другого соседа жутко.

А тут еще, напротив, какая-то долговязая анемичная девица с ногами кузнечика, качающимися непосредственно у меня под носом. Малейшее неосторожное движение с моей стороны, пустяковый шахматный ход затекшей ноги – и получится чудовищный флирт.

Конечно, будь соседи – добрыми старыми знакомыми, или будь все это своя компания беженцев, мы бы отлично устроились на кооперативных началах. Каждый внес бы, в виде пая, половину своего места, чемоданы разложили бы на полу вдоль, сами разлеглись бы поперек… Но, что у меня общего с марокканцем, который под влиянием советов, мечтает о полной самостоятельности? Да и с марсельской эписьерщицей[155] кооперация тоже гадательна. Уступишь ей один пай, а она вдруг захватит три.

Между тем, как отвратительна эта вынужденная бессонница. Сидишь, трясешься, закрыв глаза, и чувствуешь, как голова постепенно бухнет, как в разных частях тела образуются муравейники, а в мозгу мысли – самые мрачные, тяжелые, липкие…

– Разве в тесноте нынешней цивилизации возможна проповедь любви к ближним? Ближних можно любить только на расстоянии, когда они сравнительно далеко. Но, когда они трутся о твои плечи, о спину, дышат тебе в лицо, наступают на ноги, – брр!

Сижу, закрывши глаза, отдаюсь мрачным мыслям и сквозь больную полудремоту, слышу иногда названия станций…

– Лион!

Счастливые лионские беженцы! Спят сейчас в своих постелях, вытянулись. Выспятся, встанут утром, отправятся на работу, потом мирно пойдут обедать: или за наличные, или в лионский кредит… А я?

Вот уже рассвело. Стою у окна, вижу Рону, хребет Севеннских гор, кое-где на скалистых уступах замки… Если бы смотреть из спального вагона, было бы очень красиво. А так… впечатление неясное. Глаза слипаются. А главное, голова чертовски болит.

В Авиньоне в купе вошел новый пассажир странного вида. Костюм потрепанный, шляпа артистически изогнута, из бокового кармана пиджака выглядывает револьвер. Лицо бритое, с бородавками, походка торжественная.

Оказывается, – акробат. Живет в Авиньоне у родственников, пленен безработицей, как некогда было здесь с папами… И клянет кинематограф, который вытесняет теперь чистое цирковое искусство.

– Кавало се неча! – начинает он ораторствовать на все купе. – Родственники хотят приспособить меня к торговле ножами (вместо «куто[156]», он говорит «кутео»). Но вы понимаете, мсье, какое унижение для партерного акробата заниматься торговлей. Это верно, ваше искусство тяжелое. Принимая вольтижера на свои плечи, я всегда должен быть точен, как Бог. Это вам не политика, где можно болтаться из стороны в сторону, и не торговля, где все основано на неуверенности покупателя. Я восемьдесят кило выдерживал на своей спине, с размаху, это что-нибудь да значит.

– А вы не пробовали, мсье, играть в синема? – почтительно спрашивает торговка, с тревогой взглядывая на торчащий револьвер. – В синема люди хорошие деньги делают.

– Я не продаю своей души черту, мадам, – гордо отвечает акробат. – В цирке все люди уважают друг друга. В цирке все должны быть друзьями, иначе ни один номер не выйдет. А в синема – все враги. В синема нужно быть змеей, мадам, чтобы уметь ползать перед режиссером.

Поезд подходит к Тараскону. С любопытством смотрю в окно на городок, посреди которого возвышается замок. Вспоминается Тартарен[157]… А акробат гудит, критикует все и всех:

– Лион! – презрительно говорит он. – Но разве это город, мсье? Это – водосточная труба. Мы в Провансе недаром говорим, что жители Лиона никогда не покупают шампиньонов, потому что шампиньоны растут у них на башмаках. А что касается нас, провансальцев, то мы самый трезвый народ во всей Франции. Мы обожаем только сидр, хотя пьем исключительно вино.

Поезд стоит в Тарасконе не долго. Уходит назад станционное здание, постепенно скрывается город. Мой приятель мечтательно смотрит в окно, затем с улыбкой обращается к долговязой соседке:

– Благодаря Тартарену, мадемуазель, этот город стал знаменитым на весь мир, неправда ли?

– Возможно, мсье. Только я не из этих мест. Я из Фонтенбло.

Торговка, переставшая слушать акробата, пытливо смотрит на моего друга.

– Вы знаете Жюля Тартена, мсье? – спрашивает она.

– Нет, Тартарена, мадам. Которого, помните, описал Доде.

– А! Значит другого. А мсье Тартена я хорошо помню. Прекраснейший человек. И жена тоже. Магазин у них в Тарасконе, шаркютри[158].


«Возрождение», Париж, 10 мая 1929, № 1438, с. 2.

3. Побережье. – Теория относительности в применении к красотам природы. – Марэ Нострум

Не обладая опытом путешественников-спецов, умеющих подробно описывать города, глядя на них из окна экспресса, я не буду ничего говорить ни о Марселе, ни о Тулоне. Единственно разве, что удалось мне заметить здесь, это чрезвычайно повышенный областной патриотизм.

Во всяком случае, тот марселец, который ехал с нами от Тараскона, поразил меня нежной любовью к своему городу. Подошел поезд к берегу, вдоль которого плескались мутные волны моря, отражавшего серый цвет дождевых туч, а марселец воскликнул:

– Смотрите, мсье! Наше прекрасное блё[159]!

Хотя я ясно видел, что при данных условиях это было совсем не «блё», и просто «гри[160]».

А когда море исчезло, по обеим сторонам стали проходить пыльно-красные заводы, выделывающие знаменитую марсельскую черепицу, собеседник снова воскликнул:

– Вы видите, мсье, какие у нас тюильри[161]? Это вам не Париж, где в Тюильри нет ни одной черепицы!

Миновав вслед за Марселем Тулон, в котором в честь русских когда-то происходили пышные торжества, и в котором теперь ни меня, ни моего приятеля никто не пожелал чествовать, мы скромно двинулись дальше, по департаменту Вар, и выехали, наконец, на настоящую Ривьеру возле Сен-Рафаэля.

Итак, вот он, Лазурный берег. Местность, столько раз воспевавшаяся при помощи чернил, карандаша, масла, пастели и туши, что запоздалому наблюдателю, вроде меня, уже ничего не остается сказать. Наши русские беженцы, как и во всем прочем, во мнении о Ривьере разделяются на два непримиримых, резко враждующих, лагеря. Одни, при упоминании о Ницце и Каннах, восторженно восклицают «ах», другие же при упоминании пренебрежительно пожимают плечами и с кислой миной произносят: «дрянь».

По-моему, истина здесь, как и во всех русских раздорах, находится посредине. Как раз в той самой середине, где сталкиваются мнения и где, вместе с истиной, рождаются враждебные действия. Конечно, после нашего Крыма, или тем более, Кавказа, никаких оснований нет кричать «ах» и приходит в эстетическое умоисступление. Но говорить пренебрежительно «дрянь», или называть побережье «чепухой», – это то же в высшей степени несправедливо, и объясняется чрезмерным шовинизмом, притом, к сожалению, запоздалым.

И действительно: сколько теперь среди нас патриотов своей колокольни, после того, как большевики колокольню украли!

Помню, бывало, в петербургских гостиных такие беседы:

– Княгиня, а эту осень, где вы собираетесь проводить: в Крыму?

– Ах, нет, дорогая моя. Крым так неблагоустроен!

– Где же, в таком случае? В Гаграх?

– Ну, что вы, кто может жить в Гаграх? С одной стороны комары, с другой – лягушки. Вообще, скажу я вам, дорогая моя, наша Россия удивительная страна: одна шестая часть суши, а поехать некуда.

И вслед за тем начинается восхваление французской Ривьеры.

Теперь та же самая княгиня сидит в своей нищенской квартире на рю де Франс, беседует со старой петербургской знакомой, и все время слышатся вздохи:

– Дорогая моя, да разве это климат? Да ведь это чудовище! На солнечной стороне улицы восемнадцать градусов, на теневой – три! Каждый раз, когда я перехожу с одного тротуара на другой, я немедленно заболеваю гриппом. А этот трамвай, дорогая моя?… Видели ли вы что-нибудь подобное в России, когда-нибудь где-нибудь? Стенки трясутся, стекла трясутся, сиденье под вами ходит, кондуктора для того только и существуют, чтобы устраивать сквозняки… А на улицах летом пыль, зимой грязь, а тротуары построены с таким расчетом, чтобы близорукий человек обязательно попадал в выбоины. И затем, непосредственно начинается восхваление: Крыма, Гагр, Сочи, Кисловодска, Пятигорска и даже Старой Руссы.

– Ах, краевые камни! Какой воздух! Какие прогулки! А солнце в Симеизе! Море, море какое!.. Скалу Moнах помните? Где здесь такие монахи, скажите, пожалуйста? A алупкинский «хаос»? Вы видели у них хоть какой-нибудь небольшой хаос? Все прилизано, все расчищено, не на чем отдохнуть русскому глазу!

Спору нет: развитие здорового национального чувства в русских людях прекрасная вещь. Только к чему это неумолимое отношение к чужим ценностям?

Нет, Ривьера прекрасна. Не так прекрасна, как Черноморье, конечно, но, в конце концов, причем Черноморье, если живешь в Ницце? A обилие русских на берегу, кроме того, ясно указывает, что местность именно превосходная, приспособленная к самому требовательному капризному вкусу. На что непоседливый и вечно будирующий человек В. В. Шульгин[162]… А и тот обосновался здесь, возле Сен-Рафаэля…

И когда подсчитаешь, сколько наших живет здесь, и когда увидишь, сколько русских в Ницце по «Променад-дез-Англе», превращая эту чудесную набережную в «Променад де Рюс», удивляешься никчемному шовинизму некоторых.

Конечно, Ривьера восхитительна. И небо, и горы, и море. И глупо бросать в это море камнем, когда про него каждый русский смело может сказать:

– Mare nostrum![163]


«Возрождение», Париж, 15 мая 1929, № 1443, с. 2.

4. Как русские живут и работают

Количества беженцев, проживающих на побережье от Сен-Рафаэля до Ментоны, мне так и не удалось в точности выяснить. Одна ниццкая дама уверяет, что тридцать тысяч, другая, что пять, а местный общественный деятель указывает цифру в восемь тысяч, как наиболее вероятную.

Итак, пять, восемь, или тридцать – неизвестно. Но, во всяком случае, немало. Настолько немало, что в Ницце в православные пасхальные дни можно было наблюдать характерное явление в витринах кондитерских:

Везде куличи и бабы, заготовленные французами для иностранцев.

Приезжающему из Парижа русскому беженцу, при первом взгляде на побережье, становится несколько жутко за своих соотечественников. Как можно найти тут работу этим восьми или десяти тысячам человек, когда нет ни завода Рено, ни Ситроена, когда даже шофером такси невозможно устроиться в силу суровых ограничений со стороны местных властей?

Однако, русский человек тем и замечателен, что не он боится тяжелых обстоятельств, а тяжелые обстоятельства боятся его. Куда ни поместить нашего русского, в какой точке земного шара ни расположить, он быстро превратит эту точку в целый круг деятельности, проведет к кругу необходимые касательные линии, опишет многоугольник, коснется того, другого, третьего, и не пройдет года, двух лет, как, глядишь, из прежней воображаемой геометрической точки выросла солидная реальная фигура.

И все другие, туземные, фигуры с ней уже в тесной связи.

Прибывая на Ривьеру, каждый русский, если у него нет ни сантима, естественно начинает внимательно оглядываться и тщательно изучать: чего не хватает местному населению, чтобы оно благоденствовало?

Достаточно ли интенсивно строительство?

Не нужно ли украсить берега?

Хорошо ли питаются?

Не мало ли цветов в садах и в цветочных заведениях?

И, вот, в течение нескольких лет, благодаря этому качеству, все, так или иначе, устроились. На новых постройках работают русские; электричество проводят русские; водопроводы и шоффаж[164] ставят русские. Нечего говорить, что есть на Ривьере русские магазины, рестораны, модные дома, пансионы… И нередко бывает, что люди с инициативой из ничего создают состояния.

Вот один казак, например. Приехал в Ниццу, увидел, что жара стоит невыносимая, и сразу догадался, что на жаждущих и страждущих от этой жары, можно сделать отличное дело. Явился к представителю пивного завода, взял в кредит бочку пива, отправился на пляж торговать…

А теперь ему предлагает другая, конкурирующая пивная фирма отступного сто тысяч, чтобы он прекратил свою деятельность. Но казак о такой ничтожной сумме и слышать не хочет. В лето зарабатывает сорок тысяч чистых.

Есть на Побережье и другой удачливый казак, бравый кубанец. До приезда своего на Ривьеру, служил в Африке у одной компании в качестве проводника караванов. И, вот, однажды произошел счастливый случай: на караван напали разбойники.

Какой убыток могла понести компания, если бы не было в числе охраны кубанца, я не знаю. Но именно, благодаря казаку, разбойники были отбиты и мало того: им пришлось тут же, в пустыне, уплатить потерпевшей охране изрядную сумму в качестве домаж энтерэ[165].

На долю казака пришлось сто тысяч, которые он привез на Ривьеру. И сейчас этот гроза африканских разбойников – ниццкий землевладелец. За участок земли, который он приобрел за 60 тысяч, ему уже дают 200.

Не мало любопытных случаев о неожиданной удаче русских рассказали мне здесь. Но, конечно, все это счастливые исключения. Общей массе приходится устраивать свою судьбу путем неутомимой работы, упорным трудом. И в этом отношении чрезвычайно показательна деятельность наших садоводов, цветоводов и пчеловодов.

Казалось бы, большая смелость со стороны беженцев браться за цветоводство в том районе, который славится на всю Европу цветами. А между тем, уже есть здесь немало русских садовников, прекрасно выдерживающих конкуренцию, достигших отличных результатов в культуре роз, гвоздик, левкоев и анемон. В прошлом году, например, наш соотечественник А. К. Повелецкий, на выставке цветоводства в Антибе получил первый приз и почетный отзыв за свои экспонаты. Около Грасса русские культивируют жасмин и фиалки, которые идут на грасские фабрики духов. А в Ницце известный всему черноморскому побережью Н. И. Воробьев[166], совместно с братьями Бобылевыми, устроил питомник декоративных растений, в котором культивирует не только те сорта, какие по традиции разводятся здесь, но пробует выращивать растения и совершенно незнакомые французской Ривьере.

Для местных жителей или итальянцев, эта попытка была бы, пожалуй, достаточно затруднительной. Но у нас дело обстоит очень просто: один из компаньонов Воробьева живет на острове Яве, сам Воробьев живет здесь, на Ривьере, а семена яванских растений путешествуют, поступают в ниццкий питомник и пробуют силы: можно ли акклиматизироваться?

Как передавал мне Н. И. Воробьев, уже вполне хорошо почувствовали себя на Ривьере яванский теронг и яванский гелиантус. Что касается других растений, то они пока на испытании в питомнике. Но, по-моему, уже теронга, гелиантуса и прочих приведенных примеров достаточно, чтобы предвидеть, как изменится с течением времени Ривьера и чем мы ее засадим, покроем, застроим и вообще разделаем, если только большевизм не будет в скором времени свергнут, и наши не вернутся в Россию.


«Возрождение», Париж, 18 мая 1929, № 1446, с. 2.

5. Монако. – Гнездо революционеров. – Язык пушек

Друзья, живущие в Болье, любезно предоставили в наше распоряжение свой автомобиль, и теперь мы с приятелем властны над всем побережьем. Носимся внизу, у самого моря, любуясь суровой красотой гор, мчимся вверху, по «корнишу»[167], глядя вниз, на синюю гладь…

Эх, чудо автомобиль! Какой русский не любит твоей третьей скорости, когда гудишь ты, дрожишь, и нет конца твоим мощным порывам, пока не иссякнет бензин. Вьется смолистая дорога среда уступов скал, поблескивая черным гудроном. Реет над обрывами в крутых поворотах, где склоняются над пропастью морские сосны, оливы, фиги; врывается в камень гор, нарубленных динамитом; уходит в нежную зелень ущелий, открывает внезапно морскую ширь; ласкает восхищенный взор хороводом земли, моря и неба, бросает в лицо прохладу встречного ветра…

О, вы, мотор, магнето и третья скорость! Не вы ли вдохнули в международную душу мятежность исканий? Не вы ли вместе с гудком, создали бессмертную песню, царящую в нынешнем искусстве и языке:

– Кряк! Кряк! Кряк!

Каких-нибудь полчаса, и мы уже в Монако. Едем осматривать дворец и историческую площадь, где еще так недавно бушевала грозная революционная буря.

Странно… Как я ни следил, чтобы заметить, где кончается Франция и начинается Монакское княжество, – ничего из моей попытки не вышло. Правда, после Кап д-Ай, на шоссе в одном месте стояло нечто в роде шлагбаума. Но это, как оказалось, относилось к ремонту дороги. Затем встретился один господин с позументами и в золотистой фуражке… но это был портье с названием отеля на желтом околыше.

Впрочем, где находится граница, не знают не только такие молодые туристы, как я, но даже опытные старожилы, которые этой границы тоже никак не запомнят. Единственно, что мне удалось установить, это окраину княжества в восточной части Монте-Карло. Есть там одна уличка, четные номера которой находятся в Монако, а нечетные во Франции. В смутные дни революции здесь, как говорят, наблюдалось необычайное оживление. Когда инсургенты добились у своего князя успеха, они собирались в четных номерах и ликовали победу. Когда же князь отступился от обещания и пригрозил восставшим суровыми карами, революционеры бежали заграницу, расположились в нечетных номерах, и оттуда руководили движением, как эмигранты.

Разве не удобно иметь такое отечество?

Центр управления Монакским княжеством расположен на живописной скалистой горе, вдающейся в море. Подъезжая к этому кремлю, опоясанному остатками старинных крепостных стен, уже издали чувствуешь, что здесь шутки плохи, и что монегаски даром не уступят своей независимости. А когда поднимешься по живописной крутой дороге, и, минуя музей, достигнешь, наконец, дворцовой площади, становится даже страшно.

Кругом пушки и ядра!

Три орудия с правой стороны ото входа в замок. Три орудия – с левой. Ядра собраны в кучи, возле каждого, чтобы заряжать было быстрее и чтобы драгоценное время не пропало даром.

А по бокам площади, возле западного и восточного обрывов, тоже по несколько орудий. Западные направлены трехдюймовыми жерлами на Францию, восточные на Италию.

Как бороться против подобной твердыни? Монегаски ясно понимают это, и поэтому вид у них гордый, самоуверенный. Разукрашенный часовой – с красными лампасами на панталонах и с белыми пампасами перьев на треуголке – свирепо ходит взад и вперед y ворот, сверкая длинным штыком над плечом. Группа карабинеров с противоположной стороны, у входа в казарму, величественно греется на солнце, позевывая и почесываясь в ожидании врага. A недавние революционеры – смирившиеся или получившие амнистию и перекочевавшие из нечетных номеров пограничных улиц в четные – мирно бродят возле дворца, смотрят с обрыва на соседние великие державы, и какая-то женщина с двумя младенцами тут же, возле часового, занимается устройством семейной идиллии. Старшего мальчика посадила на пушку, младшего на вытянутых руках держит перед собой и терпеливо ждет, пока младенец почувствует себя лучше.

Пораженный картиной этого суверенного существования, я стою у обрыва, смотрю в сторону казино, которое кажется отсюда небольшим зданием, с блекло-зеленоватой крышей, и на мгновение начинает казаться, будто все богатство вокруг – достижение не этой гостеприимной зеленой кровли, а результат ядер и смелости карабинеров.

Вид отсюда на город восхитительный. На побережье это, пожалуй, самое интересное место. Природа и человек переплелись в тесном содружестве, дополнили друг друга там, где один из партнеров оказался бессильным. И угрюмые скалы вверху смягчены внизу узором строений, и теснота непрерывного города вознаграждена грандиозностью горных массивов. Все так чарует – даль итальянского берега, оперение туч, каменные разрывы в синеве моря.

Достаю записную книжку из кармана, хочу для памяти набросать несколько строк… И вижу – недалеко от меня, примостившись на парапете, сидит монегаск.

– Послушай… – шепчет приятель. – Спрячь книжку.

– Зачем?

– Как зачем? Разве не видишь – сыщик! Заметит, что пишешь, донесет… А потом доказывай, что ты не шпион!

На страницу:
14 из 17