Полная версия
Потому и сидим (сборник)
«Возрождение», Париж, 20 мая 1929, № 1448, с. 2.
На земле
(Русские хозяйства. – Ванс. – В гостях у пчеловода)
Тяга на землю, наблюдающаяся среди русских людей во всех странах, не миновала и французской Ривьеры. Несколько лет назад, в этом отношении особенным вниманием пользовался у эмигрантов департамент Вар. Теперь же немало новых хозяйств начало возникать и в Приморских Альпах.
Как ни странно с первого взгляда, но лучше всего дела в этой области идут не у богатых людей, затративших сотни тысяч, а у средних хозяев, вложивших в предприятия десять, двадцать тысяч кровных трудовых сбережений. Чересчур состоятельные землевладельцы или арендаторы начинают работу с того, что покупают автомобиль, нанимают рабочих и обильно угощают обедами соседей-фермеров. В результате – автомобиль скачет взад и вперед в увеселительных прогулках, рабочие с утра до вечера курят, соседи фермеры изумляются, а куры дохнут, дохнут, дохнут, и цветы вянут.
Широкий размах в таких случаях достигает одной только цели: широко бьет по карману.
В районе Грасса есть несколько таких печальных русских хозяйств. В одном широко задумано куроводство, заведено около пяти тысяч кур… Но куры, точно сговорившись, настойчиво не желают оправдывать возложенных на них надежд, и, назло хозяину, гибнут целыми сотнями.
А на другой ферме, по соседству, разыгрывается трогательная трагикомедия. Муж с женой завели козу, кур, разводят цветы… И каждый день переживают тяжкие минуты разочарования.
– Мишенька! Что ж это такое? В руководстве сказано, что цыплята появятся на двадцать первый день, а уже два часа лишних прошло, и цыплят нет!
– Ну, что ж. Гони, в таком случае курицу с яиц. Сделаем для гостей яичницу.
Или выйдет утром Марья Ивановна покормить козочку, а около козочки вертится какое-то новое существо.
– Смотри, Миша: собачка приблудилась.
– Какая же это собачка, Маня? По-моему, кролик.
Вызванный к месту происшествия, в качестве эксперта, сосед-итальянец, мрачно объявляет, что у козы родился козленочек, и советует, согласно местным обычаям, вспрыснуть рождение бутылкой вина. Чем лучше вино, тем больше вероятности, что вслед за первым младенцем появится второй.
Обрадованные хозяева добывают вино, ставят бутылки на стол, бегают, наливают вино итальянцу. А сосед хлещет вино, выпивает одну бутылку, другую, третью. Тяжело покачиваясь, идет, наконец, к козе, компетентным взглядом окидывает ее корпус, обходит со всех сторон… И, наконец, изрекает:
– Нет, к сожалению, не будет больше. До будущего года. Аддио[168]!
Разумеется, осматривать такие хозяйства, где люди сидят на земле для развлечения, – пустая трата времени. Но, вот, мне дают адрес одного русского, успешно ведущего свое дело в районе Ванса… И я еду к нему.
Городок Ванс очень любопытен, как, впрочем, и все эти старинные городки и селения, разбросанные в горах побережья. Смотришь на строения Сен-Поля, Ванса, Туррег-сюр-Лу и удивляешься: как в этих ульях, прилепившихся к скалам, могут жить люди? Стена к стене, крыша к крыше; со стороны кажется, будто нарочно все это, чтобы усладить живописностью жадный взор американца-туриста. Узкие улочки между серых покосившихся стен, уже несколько веков грозящих падением; театральные площади с вековыми каштанами, с резными урнами, из которых брызжет вода. И какие-то странные старухи, на каменных ступеньках, будто нарочно живущие, специально для кодака иностранцев.
И магазины, и лавчонки среди груд облупившихся стен – тоже в угоду туристам. Китайские чашечки, идущие как местное производство… Раскрашенные вазочки, горшочки, пепельницы, присланные из Парижа для экспорта в Англию, через Ванс, при помощи куковских автокаров, нагруженных наивными кукиными детьми…
Наш пчеловод живет в двух километрах от Ванса, где за 3000 фр. в год арендует участок земли размером около одного гектара. Здесь у него небольшой двухэтажный домик, виноградник, плантация роз и около шестидесяти ульев. Работает он сам, без наемных рук, и в этом, должно быть, одна из главных причин его успеха. Все заботливо расчищено, подрезано, вскопано… И по веселому гудению пчел чувствуется, что дело на верном пути.
– Хотите пройти на пчельник? – любезно предлагает хозяин.
– Нет, благодарю вас. Укусят.
За стаканом чая с прекрасным собственным медом, трудолюбивый соотечественник посвящает меня в условия работы в вансском районе. Оказывается, самое прибыльное дело здесь – оранжерейная культура цветов на срез. Имея четверть гектара и затратив около 25 тысяч франков на устройство оранжерей, можно получать доход, достаточный для существования одной семьи. Разведение цветов для продажи на парфюмерные фабрики тоже прибыльно, но требует уже больше земли, около гектара, чтобы прокормить семью. И такой же прожиточный минимум в пчеловодстве дают сто ульев, конечно, рамочных, общая стоимость которых равна приблизительно 25 тысячам франков.
Таким образом, небольшой сравнительно капитал от 20 до 30 тысяч дает возможность найти применение своим силам каждому, кто хочет работать. Однако пока русских хозяев здесь мало. Попытки моего соотечественника и его компаньона организовать тут русскую земледельческую колонию до сих пор, к сожалению, не имели успеха.
– Ну, а каково отношение к вам соседей-французов? – спрашиваю я.
– Очень хорошее. Скачала, правда относились недоверчиво; хозяин боялся, что я ему все деревья повырублю и всю землю повыворочу. А теперь все навстречу идут. Сосед даже свой участок в аренду предлагает. Ну, а кое-какие трудности в силу местных обычаев и взглядов, конечно, есть. Например, воробьев у них убивать воспрещается, так как воробьи считаются дичью, предметом охоты. Кроме того, у крестьян существует убеждение, будто, пчелы портят плоды фруктовых деревьев, хотя пчелы в этом ничуть не повинны, так как плоды портят исключительно осы.
– Ну, всего, всего хорошего, – дружески пожимая руку соотечественника, говорю на прощание я. – Желаю успеха в работе.
– Спасибо, – ласково отвечает хозяин. – Заезжайте при случае…
И мечтательно добавляет:
– Вот, скоро наступит июнь и повезу своих пчел в горы. Мы каждый год выезжаем с ними на дачу, на душистые лавандовые поля.
«Возрождение», Париж, 22 мая 1929, № 1450, с. 2.
На пляже
Жара спадает. Раскаленные плиты Променад дез-Англе постепенно возвращает небу тепловые излишки. Мутные очертания гор жадно спускаются к воде далекими мысами. Море, серо-голубое, изнеможенное, устало подбирает аккорды прибоя, поднимая прозрачные ладони с белыми пальцами.
Широкий пляж, усеянный купающимися, напоминает поле сражения. Груды тел жутко разбросаны. Вот недвижимый толстяк, положивший живот свой неизвестно на что, лежит, раскинув руки. Какая-то амазонка, сраженная молодым человеком в черных трусиках, застыла на гравии в страшных конвульсиях. Мясистая дама в ярко зеленом купальном костюме свернулась в причудливый могильный курган, вокруг которого суетится осиротевший ребенок. А там, далее, бесчисленные руки и ноги, спины, шеи, загривки… Все свилось, сплелось в кренделя, булки, круассаны, недопеченные, перепеченные, вперемешку с сырым тестом, вывалившимся из формы наружу, благодаря обилию дрожжей.
А среди этой бесконечной груды несчастных, точно шакалы пробираются гарсоны с подносами в руках, бродят марокканцы с пестрыми коврами, скатертями, бусами, ожерельями… И из запекшихся уст лежащих вырываются хриплые предсмертные возгласы:
– Глас, с-иль ву пле![169]
Выбрав сравнительно свободный участок пляжа, я осторожно спускаюсь вниз, чтобы подойти ближе к морю. Сколько лет не слышал родных звуков прибоя! Тихого шелеста камня, мягкого журчанья уходящих обратно струй…
– Сережка! Скажи ему! Морис! Лесс са![170]
Сбоку несколько мальчуганов подкатили к морю гигантский мяч. Один хочет вскочить. Двое других шлепают по мячу руками, заставляют подпрыгнуть.
– Морис! Ва-т-ан![171]
Огорченный Морис отходит, с завистью следит, как русские мальчики завладели мячом. Сам Морис, конечно, ничего не может поделать: их пятеро. Но как бы он все-таки хотел быть русским мальчиком в Ницце! Так приятно чувствовать себя полным хозяином!
Мимо проходят бронзово-красные мужчины. Судя по коже, это индейцы, или, в лучшем случае, метисы. Однако, светлые волосы, глаза и, наконец, язык ясно указывают, что они англичане.
Очевидно, главная цель жизни этих джентльменов – загореть.
А мода на загар, действительно, свирепствует здесь вовсю. Не только мужчина, даже женщина считается интересной только в том случае, если у нее на носу шелушится кожа, а ноги напоминают клешню вареного рака.
В жертву загару тут приносится все: и колотящееся в груди возмущенное сердце и вылезающие из орбит глаза, и махровый нос в лепестках, и, наконец, размягченный солнцем, готовый вскипеть, несчастный заброшенный мозг.
Задаешь себе при виде пляжа грустный вопрос:
– О, море, море… Кто тебя усеял этими телами?
И сразу догадываешься:
Она! Всесильная, всепобеждающая мода.
Проходящая огнем и мечем одну страну за другой, безжалостно хватающая население за ноги, за руки, за голову; стригущая, раздевающая, прессующая бока, грудь, превращающая белых в черных, женщин в мужчин, мужчин в женщин… И вот они, ее покорные подданные жгут себя на жаровне прибрежного гравия, бросаются в море, снова лежат, добровольно поджариваясь. И обалделые, ошалелые, уходят, наконец, наверх, мелькая коричневыми стволами ног, гордо обводя прохожим взглядом:
– Мы эфиопы!
Солнце зашло. Быстро пустеет берег, точно смыл человеческую гущу невидимый девятый вал. Море из серо-голубого становится радужным отражением неба. Бегут розовые, фиолетовые змейки. Румянится пена прибоя. Яркое оранжевое облако опрокинулось, разорвалось в воде на яркие полосы.
– Вера Степановна!
– Ну?
– Идите сюда. Здесь, кажется, чище.
– Воображаю. Не пляж, а Бог знает, что. На днях была с Лялей и все платье вымазала. Ягоды земляники кто-то оставил.
– Да, бывает. Я тоже вчера вымазал забытой губной помадой свои продолжения. Погодите, сгребу камни в сторону.
Они садятся. Начинает темнеть. По променаду яркой нитью протянулись огни. Старое казино, похожее на выставочный павильон, заиграло гирляндами лампочек. Море стало бесцветным, впереди пустота, нет границы воды и неба.
– Ну, что, были на днях в Монте-Карло?
– Да, играл. Но в ничью… А вот с Николаем Ивановичем беда. Проигрался на прошлой неделе в пух и прах. Встречаю его здесь, на Гамбетта, а он идет и на каждом углу, прежде повернуть, вытягивает в сторону левую руку. «Что с вами?» – спрашиваю. А он отвечает: «Увы! Это все, что после рулетки осталось от моего автомобиля».
Они смолкли. Занялись сентиментальным молчанием. Море по-прежнему невидимо: будто серый провал. Только с обеих сторон яркие вспышки – маяки у Кап-Ферра и Антиба…
А с променада, сверху, чьи-то детские голоса:
– Витька!
– Ау!
– Мама зовет! Чай пить!
«Возрождение», Париж, 2 июня 1929, № 1461, с. 2.
Откуда все качества
Удивительными патриотами сделались эрдеки[172].
Буквально шовинисты какие-то.
Раньше, до революции, нашей левой общественности никогда не приходило в голову заботиться о величии России или о целости русского государства.
Наоборот. Не было для левых вождей большего удовольствия, чем, например, узнать о поражении русских войск на Дальнем Востоке.
Была даже в эту эпоху выработана превосходная радикальная формула: чем хуже, тем лучше.
А вот, теперь, когда нет Империи, а есть Триэсерия, и когда, вместо царей, во главе банда псарей – теперь от патриотизма Милюкова деваться некуда.
Не только теоретически негодует. Даже установил зоркое наблюдение за всеми границами СССР.
Как бы кто на целость государства не покусился.
Мирный шведский король и тот не может спокойно приехать в Ревель. Сейчас же пытливо-контр-разведочный взгляд корреспондента «Последних Новостей». И тревожные рассуждения в передовых статьях:
– Не составляется ли против России общий фронт?
Бача-Сако[173], например, гоняется по Афганистану за Амануллой. А эрдековские передовики – тут, как тут:
– Не захватят ли Кушку, во вред интересам России?
– Не отделят ли Бухару?
Даже сепаратистские движения в Малороссии и в Закавказье, для развития которых нынешние эрдеки не мало поработали в эпоху Империи, и те вызывают их негодование:
– К чему Украине самостоятельность, на которую мы ее сами толкали?
– Зачем Озургетской республике отделяться, когда нет генерала Думбадзе[174]?
Вот и теперь, в связи с китайско-советским конфликтом – еще не выяснились окончательно обстоятельства захвата дороги, еще не успели опомниться сами большевики, а эрдековский орган уже бьет тревогу, начинает сыпать шовинистическими фразами:
«Попираются интересы России!»
«На Россию налетела буря!»
«Посягательства на русскую территорию!»
«Угроза русскому могуществу!»
И ни одного намека на испытанную традиционную формулу: чем хуже, тем лучше…
Будто этой формулы никогда не было.
Будто бы она никогда не применялась к дальневосточным русским интересам.
Для нас, стоящих на национальной позиции, эта формула, в приложении к интересам России, всегда была омерзительной.
И тогда.
И теперь.
Но почему ей изменили эрдеки?
В чем дело?
Мне, конечно, скажут, что все это делает честь нашей левой общественности. Скажут, что эрдекские вожди сильно выросли с 1904 года и за двадцать пять лет научились строго различать: где Россия, а где заграница.
Некоторые, пожалуй, дадут объяснение другое: что вожди левых, в отстаивании целости русской территории, заботятся о будущем своем тщеславии.
Приятно, мол, быть президентами одной шестой части мировой суши.
А одной седьмой – уже не так…
Тщеславие это, как мне скажут, невинное, вполне допустимое. А для величия государства – даже полезное. Чем грандиознее суверенитет, тем грандиознее президент. Чем шире территория, тем значительнее аудитория.
Однако, лицам, хорошо знающим Милюкова, легко опровергнут обе приведенные гипотезы. Во-первых, совершенно не видно, чтобы Павел Николаевич со времени русско-японской войны вырос. Во-вторых, если бы Павлу Николаевичу гарантировали президентство только в одной Ростовско-Суздальской республике с условием отдать Псков и Новгород шведам, а хутора близ Диканьки полякам – он без размышления принял бы условия и переехал бы с рю Бюффо во Владимир на Клязьме.
Назначил бы Кулишера[175] и Мирского[176] думными боярами, Демидова[177] – митрополитом.
И благополучно устраивал бы «сидение великого президента со боярами о делах».
Таким образом, причина милюковского патриотизма вовсе не в возмужании взглядов и не в искренних заботах о целости территории, а в чем-то другом.
В чем же?
Большевицкое агентство, сообщившее свои сведения о событиях на Дальнем Востоке, между прочим, упомянуло: «на манчжурской границе концентрируются белогвардейские отряды».
И вот это-то, я убежден, и заставило Павла Николаевича всполошиться.
Если бы большевики просто отдали Восточно-Китайскую дорогу японцам – дело другое. Милюков не взволновался бы.
Если бы, вместе с художественными ценностями, Сталин распорядился распродать с аукциона Бухару, Мурман, Забайкалье, Закавказье, Псков и Новгород – Павел Николаевич стерпел бы.
Но если где-нибудь на границах у советов возникают осложнения, а вслед за этим начинают концентрироваться белогвардейцы… Этого стерпеть невозможно.
Белогвардейцы ведь не иностранцы. Не удовольствуются Бухарой или Восточно-Китайской дорогой. Они попытаются сами прийти к Москве – будь это со стороны Китая или Афганистана…
И тогда не только пропала для честолюбия Павла Николаевича одна шестая часть мировой суши. Не видать ему, как своих ушей, даже Ростовско-Суздальской республики.
И вот почему вождь левой общественности в тревоге.
Вот почему он не вспоминает испытанной формулы: чем хуже, тем лучше.
Вот почему он и патриот, и шовинист, и империалист, и централист.
Вот почему, при каждом внешнем осложнении у советских псарей, он совершенно теряет аппетит.
Ведь власть над Россией могут захватить не иностранцы, не эсеры, не эрдеки, а белые!
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 19 июля 1929, № 1508, с. 3.
Накануне
Перед наступающим завтра высокоторжественным днем первого августа[178] хочется обратиться к европейской культурной публике с искренним приветствием от имени русской эмиграции и сказать от чистого сердца:
– С праздником, господа!
– Желаю всем полного успеха в наступающем революционном году!
– Чтобы вам самим и деткам вашим приятно жилось от окончательного сближения с советской Россией.
В сей торжественный день коминтерн собирается показать вам, мсье, джентльмены, герры, синьоры и панове, какая радость может охватить Старый Свет, если он целиком войдет в орбиту советских социальных республик.
И не уклоняйтесь, господа, от светлого социалистического праздника, а примите с радостью веяние нового мира, построенного на высших началах гуманности и справедливости.
Даже если кого-либо из вас и ударят кастетом.
Ибо что такое коренной зуб в сравнении с коренным переустройством социального бытия?
Мы, русские эмигранты, праздновать первое августа не намерены, так как отпраздновали вволю все социалистические праздники в свое время и на своей собственной родине.
Устали порядком. И времени свободного нет.
Да и праздники подобного рода, когда их испытываешь ежедневно, и днем, и вечером, и ранним утром, и поздней ночью, и притом не день и не два, а подряд несколько месяцев или несколько лет, уже теряют прелесть, превращаясь в серые будни.
Но вам, джентльмены, синьоры, панове, один день в году посвятить на коммунистическое веселие не лишне. Никакая торговая связь, никакая дипломатическая дружба не дадут такой интимности в связи, не сблизят так с новыми социальными формами, как общее торжество, сметающее условные границы народов.
Нужно же вам увидеть, к какому светлому будущему стремится коммунист, когда его выпускают на улицу.
И позволяют устремляться в любую светлую сторону, без различия дверей и витрин.
Необходимо почувствовать, хотя бы в праздничном претворении, сладость общего обладания движимостью, счастье падения перегородок отделяющих кассиров от публики.
Коминтерн знает, что вы страдаете излишней теоретичностью в этих вопросах. Ему известно, как бледна и худосочна ваша симпатия, благодаря отсутствию живых впечатлений.
Он понимает, что нельзя испытывать блаженства любви на расстоянии тысячи верст.
И вот вы имеете возможность восполнить пробел во всех странах, где парламенты успели взрастить своих Керенских.
Будем надеяться, что хоть один день вы потанцуете на коммунистическом празднике.
Будем верить, что ощутите вы не далекое, а самое близкое дыхание новейшей Дульцинеи, этой прекраснейшей из фамм де менаж.
А кому следовало бы пожелать особого счастья в день коммунистического нового года, – это отдельным буржуазным поклонникам союза советских республик.
Хорошо, если бы у Леона Блюма на фабрике коммунисты разделили между собой все ленты и пошли бы по городу нарядные, разукрашенные, как тореадоры.
Чтобы хоть раз в году Блюм испытал радость справедливого распределения ценностей.
И мэру пригорода Клиши тоже желаем, чтобы во всех домах его явочным порядком поселились коммунисты, заняв всю жилплощадь и выбрав собственных домкомов.
И в германском Рейхстаге, хотя бы на один только день, пусть появится матрос Железняк.
Чтобы еще раз, после первого мая, почувствовали немцы, как закадычные друзья умеют хватать за кадык.
И английским экскурсантам не мешало бы, чтобы по дороге в СССР попали они под коммунистическое торжество где-нибудь на чужой улице, не зная расположения боковых переулков.
И, наконец, пожелаем от всего сердца блестящему английскому саморекламисту Бернарду Шоу, чтобы осуществилась, наконец, мечта его увидеть обновленную Европу. Чтобы из квартиры его вынесли всю мебель, все коллекции, несгораемый шкаф. А библиотеку разобрали бы по рукам, и читали бы и помнили, какой просвещенный человек собирал ее для хозяйственных нужд пролетариата.
Итак, с праздничком, господа.
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 31 июля 1929, № 1520, с. 3.
Конфор-модерн
Помимо различных разделений на партии, группировки, объединения, епархии и землячества, русские парижане распадаются еще на две резко очерченные группы:
На чистых горожан, проживающих в черте города и презирающих глухую провинцию.
И на дачников, живущих в банлье, за чертой, и презирающих в свою очередь городской шум и сутолоку.
Хотя эти две мощные группы до сих пор не выбрали своих председателей, не имеют правлений и не вступают даже во взаимную полемику на страницах газет, тем не менее представителей обеих групп не трудно различить по некоторым признакам.
Провинциал обыкновенно приезжает в Париж с зонтиком. Даже в хорошую погоду. Затем, если вчера был дождь, башмаки у него обязательно испачканы, хотя в Париже сухо и чисто. Наконец, поздно вечером, на заседании каком-нибудь или на благотворительном вечере, провинциала всегда легко узнать по карманным часам, на которые он поминутно поглядывает, а иногда даже прикладывает к уху.
Коли концерт, например, затянулся и лучшие певицы оставлены на конец программы, подобные певцы никогда не имеют у провинциалов успеха.
Наоборот, каждое биссирование номера раздражает. Каждое фермато[179] тревожит. А продолжительных аплодисментов со стороны этих слушателей ни один самый замечательный артист не добьется.
Парижане неистовствуют, ревут, хлопают. Овации продолжаются минуты две-три.
А провинциал хмурится, нервничает. Не вытерпев, наконец, вскакивает:
– Довольно! Тсс! С ума сошли, что ли?
Да и действительно. Очень нужно какое-то там «Не уходи, побудь со мною», если последний поезд уходит ровно без четверти час.
Однако, если чистого провинциала легко можно узнать в городе по его своеобразным замашкам, то не менее легко распознать чистого горожанина, когда он заберется в дальнюю местность и начнет искать квартиру добрых знакомых.
В этом случае на человека жутко смотреть. До того он беспомощен.
Хотя в руках и чертеж со всеми необходимыми улицами, и адрес четко написан, и дом обозначен двумя или тремя крестиками – все равно. Местные прохожие – люди как люди. А парижанин, точно ребенок, потерявший папу и маму.
Идет посредине дороги, неуверенно опираясь на ноги, беспомощно оглядывается по сторонам, будто недавно появился на свет. И что-то грустно шепчет. Заговаривается.
А зимой, в темный дождливый вечер, нет ничего печальнее, чем вид такого бесприютного скитальца в глухом переулке.
Калитки заперты. Ставни прикрыты. У ограды хрипло лают собаки.
А он, как тень, одиноко бродит среди заборов, шлепает ногами по лужам, останавливается у каждых ворот, жжет мгновенно затухающие спички, вытягивается во весь рост, чтобы увидеть номер. И время от времени слышится во мраке его жалобный голос:
– Иван Федорович! Где вы?
Мне скажут, должно быть, – вот Вы сами провинциал, живете в банлье… И даже из вашего описания явствует, что жить в Париже гораздо удобнее. Светло, чисто, не надо думать о поездах.
Это-то так. Верно. Но все-таки…
Был я, например, на днях в гостях у парижских знакомых. Дом у них, действительно, гораздо лучше нашей скромной загородной дачки. Два колоссальных корпуса, четыреста квартир, расположенных по обе стороны двора и населенных, главным образом, русскими. Свету много, чистота удивительная, комфорт самый модерн…
Ну, а по делу нельзя поговорить. Совершенно немыслимо.
Сидим у открытого окна, начинаем излагать друг другу сущность вопроса. А из окон и с балконов четырехсот квартир несутся звуки оживленной городской жизни.
– Хорошо, а как же Коренчевскому удастся объединить эмиграцию на деловой почве? – громко спрашиваю я собеседника.
– Нашлепать его нужно, вот что! – слышу в ответ решительный женский голос, хотя мой собеседник мужчина.
– Кого нашлепать? – удивленно повышаю я голос. – Коренчевского?
– Да это не я! – кричит хозяин, приставив ко рту ладонь, сложенную трубкой. – Это соседка!
– Я бы такого сына каждый день порол! – восклицает рядом невидимый мужской голос. – Ему Елена Ивановна говорит снизу, что нехорошо корки бросать, а он на нее сверху плюет.
– Сюзанн, вьен-з-иси[180].
– Расскажите вы ей, цветы мои! – начинает заливаться где-то зловещее контральто.