bannerbanner
Божий контингент
Божий контингентполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 14

 К сорока дням, когда Степанята, хозяйничавшие в доме вдвоем, уже подъели тети Лизины деньги и подустали сидеть на одной гречке без масла, им пришлось искать и везти в Ландышево очередную порцию медного и алюминиевого лома. Что-то еще можно было подобрать на земле, но уже начинал порошить снег и как никогда свежи были в их памяти батины рассказы о легкой и вкусной жизни, – и тогда металлический ресурс Пашка предложил подсобрать в запертых на замки домах московских дачников. Младшему Степаненку пришлось долго уговаривать брата, что это никакая не кража со взломом, что он уже так делал, и никто ничего не заметил, что если вдруг какой шухер, он, Пашка, сразу все возьмет на себя и пусть Славка не волнуется.


Старший брат согласился не сразу, ходил, думал, взвешивал возможные последствия и в конце концов решение принял компромиссное – хотя в душе и было чувство, что пал один из главных бастионов его, Вячеславовой, внутренней крепости, пал под осадой страшно опасной, но и сладостной силы, которая щедро сулила ему наполненное освежающей рисковой новизной неведомое будущее. Перед тем как окончательно решиться, Славка осенённо спросил:


– А Насос уже уехал в Москву?


 И Пашкино лицо растянулось в понимающей улыбке. А Славка продолжал себя морально готовить:


– Между прочим, эта тварь уже несколько лет уводит мой ресурс! Надо вынести из его хаты весь металл, какой найдем. Чтобы впредь было неповадно!


 Ходили ночью, выбрали поветреннее, чтобы порывами заглушало шум. Пашка деловито примерился монтировкой, дернул, и замок свалился вместе с петлями под ноги. В сенцах было пустовато и темно, достали фонарик. Дверь в комнату тоже оказался на замке. «Какая тварь предусмотрительная!» – выругался Славка. Повозившись, сбили и этот замок. Внутри было побогаче: сначала напугало трюмо – показалось, что из угла сразу шесть человек светят в них фонариками, потом Пашка заприметил новомодный плоский, на ножке, телевизор, и загорелся идеей взять его на время посмотреть, а к весне вернуть обратно – дурачок! Металла никакого в комнате не оказалось, лишь на полке стояли черный какой-то кофейник да фарфоровый чайничек без крышки.


– О! Так это ж Петрёнковские, у Гальки на кухне, около печки их видел, – изумился Славка и сразу на него снова нашла какая-то обида за них, за деревенских, что обманывают их и обирают все кому ни лень.


– Славец, иди сюда! Глянь-ка! – шепотом закричал, почти прошипел Пашка откуда-то из-под земли. – Дай посвечу тебе.


 Славка пошел на луч света, бьющий из подпола, из открытого люка, спустился к брату по ступенькам.


– Да-а! – Здесь были аккуратно составлены рядами и мотки очищенного и обожженого медного провода, и гора ломаной, смятой алюминиевой утвари, угадывались кастрюли, бачки, бидоны, формы для выпечки, проволока, пластины какие-то, в углу широкого этого погреба кучей насыпан старый хлам, фотографии, части от прялки. – О! Пашка, это не иконные оклады, которые тогда с чердака у кого-то пропали?


– Они самые! А думали на нас, – отозвался Пашка. – А деревяшки от них где?


– Хрен знает. В печке небось сжег. Ну Насос и пассажир! Вот жучила! Сколько народу наколол!


– Ну это тогда нам и стрематься нечего.


– Экспроприация экспроприаторов! – вспомнил Славка умную фразу из какой-то книги.


 Таскали в несколько ходок, в какой-то момент показалось, что рядом с домом, по соседству с Зингеровским промелькнула белесая тень – может, медсестра Лена выходила по ночной нужде, а может и примерещилось, но стало страшно. Перед тем как совсем уйти, Славка вдруг со всей силы шарахнул ногой в трюмо – со звоном осколки рассыпались по полу:


– Тварь!


– Сегодня много, хорошо привезли, – прикидывая в уме барыш от перепродажи и думая, на сколько наколоть братьев, отметил приемщик в пункте вторцветмета. – У-у, на много выйдет, разорите меня вконец, даже серебришко есть. – Он быстро взметнул на них хитрые понимающие глазки и тут же скрыл их под ресницами.


– Батино. После похорон разбирали вот… – Славка проглотил слюну, скоропалительной ложью обжегшую рот.


– Богатый был батя. А доски тоже есть? – спросил приемщик, взвешивая иконные оклады.


 Степанята смолчали.


– Ну если остались доски, то тащите, сторгуемся.


 Приемщик сверился с весами, потыкал в калькулятор, начал отсчитывать и пересчитывать купюры.


– Кстати, приходил тут этот ваш, Джегер что ли, – конец сентября, наверно, был, пришел с разбитой бровью. Говорил он, говорил, что батя ваш умер… Так вот он денег просил на гроб, и я дал. Когда отдаст-то?


– Сколько? – спросил Славка, и услышав ответ, вздохнул облегченно, показал рукой на пачку причитающихся им купюр: – А-а, ну тогда вычти из этих…


– И куда же, интересно, дернул Джегер? – спрашивал довольный Пашка, беззаботно выбрасывая легкие ноги в кирзачах на встречные запорошенные чистым снежком шпалины. Ему всё было ерунда, он не думал о том, накатает Насос заяву или нет, не забивал голову себе и успокаивал брательника:


– Если что, прессанем Лешу, про иконы напомним краденые.


 А Славка, безуспешно отгоняя от себя страхи и сомнения, зная, что теперь ему томиться всю зиму тяжелым предчувствием беды – а весной, когда вернется Зингер, беды не избежать и тогда уж будь что будет, неуверенно отвечал:


– Джегер? Куда-нибудь пожить, оглядеться, куда ж еще…


ИВАН ИВАНЫЧ


Рассказ


1.


Поселок Померанцево строился сразу после войны для железнодорожников и леспромхозовцев и растянулся вдоль одноколейки  километра на полтора, а то и на два. Загорелось сухой осенью – только-только успели протянуть и подключить сельчанам долгожданный газ – и вот, сразу утечка. От спички или просто от щелкнувшего выключателя сначала разнесло полдома возле клуба, а затем  занялось,  раздуло ветром и разогнало красного петуха по заборам, сарайкам, курятникам, поленницам – на соседние домишки, бараки, бани, гаражи. Иссушенные временем, просмоленные – чтобы ни влага, ни короеды-точильщики не попортили древесину, – крытые берестой, которая, пламенея, легче всего и перелетала на соседние крыши, – все эти постройки были понатыканы вплотную, налезали одна на другую, будто воевали с себе подобными за жизненное пространство. В накалившемся горниле, взрываясь, выгорал газ, лопались канистры в гаражах, вспыхивали яблони, снопами искр обстреливало, накрывало по пять-шесть крыш зараз. Позже на пепелище один из погорельцев рыскал в углях на том месте, где раньше был его сарай и всё дивился на расплывшийся железный слиток. «Это ж гвозди! Здесь, – говорил, – у меня  ящик с гвоздями стоял! Ну, знать, и пекло было!» Зарево видели даже на дальней станции Друлево, а это километров пятнадцать по железке, не говоря уже о ближайшей Пылинке, где народ переполошился от дыма и мучился страхом, что загорится лес, и верхами, по кронам деревьев, перекатит адскую жаровню на их усадьбы. В Померанцево пожарные машины прибыли, когда огонь уже дожирал головни, когда спасать было некого – все живые к тому времени спаслись сами. Но к лесу прибывшая команда огонь не подпустила и даже успела отрезать пламя от нового планта.


Семнадцатилетний Толик, зависавший в ту ночь на пацанской гулянке у друзей, – как услышал крики, бахи канистр и учуял дым, – вмиг прохмелел и помчался в центр, –  спасать мать, на которую был смертельно обижен и даже долго с ней не разговаривал. Там же, в огне, был и нагулянный мамкой младенец – причина всех Толиковых обид. Но парень не успел – когда прибежал, невозможно было даже приблизиться к полыхающему жилью. Он попытался влететь в избу с разгона, что называется –«дуром», и сначала вышло, выдернул из огня орущего обожженного братика, но вторая попытка не удалась – рухнувшим бревном перебило ногу, – его самого еле оттащили. После пожара поселковое кладбище расширилось на шесть могил, к одной из которых потом каждый год на Красную горку Толик ходил плакать. Померанцево лишилось пятидесяти дворов, двух бараков, клуба, лесопилки с грузовиками-лесовозами и склада с дизельным топливом – бочки с соляркой рвались так, что в районном центре Ландышево, видать, услышали и прислали вдобавок к наземным расчетам вертолет – заливать огонь с воздуха. Чарующе переливаясь белыми, красными, желтыми, синеватыми языками, тлела и поселковая администрация, – никому она не была интересна, – весь гвалт, плач, крики, рёв и движение слились в одну низкую вибрирующую ноту не здесь. Гул этот, переворачивающий нутро всем, кто приближался и слышал его, исходил оттуда, где гибли у людей их близкие, где горело нажитое добро, где, добавляя в общий смрад запахи паленой шерсти и перьев, метались в дыму куры, козы, коты, чья-то обезумевшая корова. Тем не менее,  прибывший расчет первым делом взялся тушить именно обитель власти. К утру понаехали чины: районное начальство, пожарники из области, МВД, страховщики, газовые менеджеры, фотокор местной газеты, репортеры областного канала – расследовали, осматривали, опрашивали, просили встать в удачный кадр, решали, что и как дальше, считали убытки, обещали компенсации.


«Гвозди, гвозди мои снимите! Идемте, покажу», – приглашал мужик недоумевающих телевизионщиков посмотреть на железный слиток. То и дело, в объективы совал свою пьяную рожу Юрка Сидор из Артемьевки – как он только тут оказался – и кричал дурным голосом: «Ух ты, пожа-ар!»


Начальство кумекало, кого бы назначить виновным, – посоветовавшись, свалили всё на ветхую старуху из избы возле клуба – дескать, по старости позабыла выключить газ. Останков той бабульки так толком и не собрали. А Толика с братишкой отвезли в больницу – долго лежали они по палатам, – с месяц, наверно, может, и дольше, – лечили их, латали, но так и выписали: одного – хромым калекой, а другого – со страшными рубцами от ожогов на детском личике.


Получив – выбив, выпросив, выплакав – из властей помощь, живые поразъехались кто куда. И во всей округе стали горько называть оставшийся от поселка плант – «Погорельцево», а потом и вовсе коротко – «Гарь». Толикова бабушка, взвалив на себя заботы о внуках, – хоть с малым Ленечкой и помогали женщины из уцелевших домов, надорвалась да угасла, когда «подгарочку» исполнилось четыре. Старший «хромец» к спасенному им братишке привязался, таскал его всюду за собой, и уже, завидя их издали, и пылинские, и артемьевские жители переговаривались и показывали руками: «Вон Хромец с Подгарком идут». Толик винил себя в том, что тогда, во время пожара, не успел, не смог спасти, вытащить любимую маму, а главное, не успел при жизни ни простить ее, ни попросить прощения. Мотал он в опустевшей избе почти одинокий бирючий срок, к которому то ли сам  себя приговорил, то ли так было назначено судьбой. Лешка – только так, а не Леонидом, Хромец называл брата – с изуродованным лицом, с глазами без ресниц и бровей, лишь добавлял одиночеству старшего горестных, безысходных оттенков. Толя перебивался сезонными работами то на железной дороге, то у частников на делянках, то колымил в соседних деревнях. Еще принимал у себя охотников, – те, если не пугались младшенького, останавливались в их доме, привозили и выпить, и харчей, делились новостями городской, чаще тверской или ландышевской, а то и столичной жизни, оставляли в благодарность деньжат. Случалось, привечал он и бескорыстно – каких-нибудь неприкаянных бродяг – просто из жалости и от одиночества. Пытаясь чем-то скрасить жизнь, да и заработать, чтобы прокормить себя и Лешку, взялся, было, выращивать скотину, но не пошло, – поросенок сдох вскоре после того, как пришел коновал и, смочив самогоном грязное бритвенное лезвие, вырезал подсвинку причинные железы, а козу, купленную в надежде на молоко и пух, Толик с голодухи перепродал. Не нужны были никому на «гари» ни молоко козье, ни шерсть, – кто здесь остался, видимо, больше прикипели к самогонке.


Девчонка одна жила у них в Гари – молодая, но беспутная, – раньше была миленькая, но старела, дурнела лицом от года к году, шлялась; если на пьянки куда звали – не отказывала, кто позвал – с тем ночевать и оставалась. Анечка-Кадилка звали ее все, кто знал. Ребята рассказывали, что кто-то из пылинских уговорил девку, залез на нее на печке, да таким сивушным потом от тела Анечкиного пахнуло, что и не стал тот парень настаивать, враз отворотило.


Однажды поздней осенью вышел Толик со двора на улицу – хромает, как всегда, а навстречу – Кадилка, курит и несет что-то под курткой, придерживает бережно.


– Анюта, что ж ты куришь-то все? Когда уж бросишь? – спросил.


– Да я, Толик, чтобы нашей гари не чувствовать. А то как возвращаюсь из Пылинки, с непривычки сразу в нос шибает. А так, с дымом вроде и ничего…


– Да-а, сколько уж лет прошло, а земля все никак не проветрится, – поддержал Толик, – И в избе всё пахнет – не поймешь, то ли печью, то ли с улицы. А я и так привык, мне табак не нужен. Что под курткой-то?


– Щенок. Хожу, ищу, кому отдать. Хочешь – бери… Наша Найда ощенилась.


Из-под куртки высунулся черный нос и блеснули глазёнки.


– А-а, дрожишь, лопоухий чертёнок, замерз… Поглажу?


Толик протянул руку к расстёгнутой Анютиной куртке.


– Не промахнись, а то что-нибудь не то погладишь, – дразнясь, засмеялась Кадилка.


Чуть-чуть улыбнулся Толик, как мог – редко получалось у него улыбаться:


– Возьму щеночка… вместе с хозяйкой только.


Анечка посмотрела на него задумчиво, обожгла жалостью в глазах, видно было, колеблется и уже жалеет, что раздразнила.


– Бери, Толик, щенка одного… – А ты что ж? – Страшно у вас, Толик… – ответила и, передав собачонку, развернулась, пошла восвояси.


Парень посмотрел ей вслед, смахнул со щеки слезу и уже, не сдерживаясь, во весь рот улыбнулся маленькому мохнатому комку:


– Пойдем, будешь сначала в доме жить – пусть Лешка с тобой возится, играет, а подрастешь немного – на цепь!


2.


Назвали братаны щенка по-простецки Дружком. Подрос немного пес, – оказалось, с каким-то крупным породистым кобелем его Найда пригуляла, – большой вымахал, и Толик, поняв, что не прокормит животину, отпустил Дружка на вольные хлеба. Тот рыскал вечно голодный, подъедал, где найдет, помои, на цепь его хозяин так и не посадил, и только на ночь забивалась псина спать то под койки, а то с Подгарочком в обнимку – где придется.


То ли от постоянных горестей, то ли от редких радостей Толик начал понемногу попивать, но хватило ума остановиться, понять, что пропадет без него Лешка, а чтобы к выпивке перестало тянуть, решил наведаться в Сорокоумово.


В Сорокоумове Толик бывал несколько раз, сопровождая к старой знахарке Наталье пьяниц. Пошел теперь туда сам, в одиночку, да увязался за ним Лешка, и сколько Толик ни отгонял братца, ни пугал его трудной дорогой, тот ни в какую – «Пойду с тобой!» – и все тут. Сорокоумово было далеко – идти через лес и два ручья, и хоть сподручнее получалось в зиму на санях, но теперь было лето, и шли они долго-долго, обходили топкие ручьи с болотинами, и так намучился Толя со своей ногой и с малым брательником, что после похода лежмя лежал на печи два дня.


Прежде чем выйти к Сорокоумову полю, Толик с Лешкой блуждали по рыжему древнему ельнику, в котором было темно, глухо и мертво. Где-то хлестануло Толика злой веткой в глаз – насыпало древесной пыли. Веко стало как наждачное, и моргать было колко, и слеза не вымывала сор. В ельнике напугали их павшие деревья – сгнившие в труху стволы с вывороченными корневищами. Эта галерея причудливых,  засохших вместе с комьями земли скульптур – словно фантастических надгробий,  порождала такое чувство, что в этой части леса людям не рады. А в роще, сменившей ельник, в столбиках света, бьющего сверху, был блеск капелек росы в паучьих нитях и, в тысячи крыльев, – сверкание кружащейся мошкары. Здесь была жизнь, исчезали сразу и видения, и страхи. Весь массив леса отсюда устремлялся вверх, к сухой светлой поляне с разреженными молодыми деревьями – на таких полянах дружными ватагами сразу на пяток-десяток корзин или ведер любят расти в августе белые грибы.


Последний ельник с сухостоем резко закончился, вытолкнул братьев из буреломной чащи – перед ними было пряное, стрекочущее, бескрайнее поле – пенилось хлопьями цветов, качалось травами, пело пичугами, пчелами жужжало, – и вдали, может, посередине, может, ближе, стоял дом, обросший одичалым садом. Один дом на все поле, только далеко до него. Это и была деревня Сорокоумово. Люди-можжевельники стояли среди трав то тут, то там: вот вроде баба с корзиной, а вот охотник с ружьем, а рядом будто и волк – словно все к тому одинокому дому путь держали. А подойти ближе – кусты кустами. Вот так обман!


Трудно было добираться до Натальиного дома – ног путники уже не чувствовали, Толик цеплялся за кочки, кусты, падал, Лешка, хоть и маленький, а старшего брата, сколько было силенок, поднимал, за руку тянул, – шли дальше, пока, наконец, к покосившемуся крыльцу не подошли вплотную.


В этом доме посреди поля и жила бабушка Наташа. Худая была, костлявая, сгорбленная. Шептала она наедине, выгнав сначала всех провожатых в поле – подальше от избы. Так и с Толиком – Лешку за порог, а самого попросила до колодца дойти, воды достать. А сама, хоть и жара, лето, – натопила печь.


– Попей, – сказала Толе, – пока водички. Она целебная – Петрушина водичка, святая.


– Почему Петрушина? – спросил Толик.


– Да… – старуха усмехнулась, – птенчик один раненый в колодец угодил. Петрушей назвала, выходила, выпустила. Прилетает иногда, в окошко стучит.


Поставила Толику стопку, плеснула туда самогона и разбавила водой:


– Пей, пей, – повторила.


Толик такому лечению обрадовался, заулыбался. «Еще, – говорит, – можно?». «Э-э, нет, – отвечает, – отраву нельзя, а воды попей». Потом отправила клиента на печь, а сама шептать начала:


– Ты лежи, лежи, а я тебе расскажу про Петрушину водичку…


А перед тем, как зашептывать, дурь несла всякую несусветную. Немецкий офицер в войну у нее в доме стоял, – сказывала. «Пан, – говорю, – дай хлеба! А он и хлеба даст и шоколада еще отломит, и солдатам велел меня, молодуху с дитенками, не трогать, не обижать. А разведчики наши, под утро на выпасе подкараулят, куда я корову водила, и:


– Ложись, баба! – шепчут, рот ладонью зажмут и лезут под подол и коленки лапами холодными в стороны расталкивают. А куда денешься, на помощь не позовешь, а то разведка своя родненькая и прирежет, как фашистскую подстилку, а детки дома ждут».


– Не могли наши так, баба Наташа, – возмутился Толик, – может, это не разведчики, а штрафбат какой был?


А старуха уже и не слушала, и не ведала она всей исторической науки про штрафбаты да плен, да власовцев, которую теперь вся молодежь по фильмам да передачам знала, все едино бабке было по возрасту, с козой беседовала – коза у нее в избе ходила, рогами трясла, на койку всё лезла, котяхи свои по полу разбрасывала.


И не узнал Толик никогда, что у бабкиной истории и продолжение имелось. …Отдала тогда Наталья корову. Не сама отдала – забрали воины наши голодные все на том же выпасе, когда из окружения группками выйти пытались. Настоящие воины были – не предатели, не сдались они в плен вместе с генералом Власовым. Просто война им все мозги повыворачивала.


«Где корова?» – фрицы наутро спрашивали, а она им: «Волки загрызли».


Тогда Натальиного старшенького сына пан офицер этот добрый берет за руку, выводит в поле, отпускает и Наталье говорит: «Смотри, – так волки корову грызли?»


И собак черных и круглых как бочонки, бесхвостых, на ее Петрушу спускает. Затравил, демон, мальчонку собаками, в колодец истерзанное тельце изуверы сбросили. Она перетерпела, пережила, дочь же еще есть – жить надо, сильная баба была Наталья, солдатка – первой у них в округе мужнину похоронку получила.


Уходя, немцы всю деревню пожгли, сорок домов сгорело в пожарище. Натальин дом только один почему-то оставили и, странно, пламя на него не перекинулось, как заговоренный стоял. Больше ничего на месте пепелища не строили, и дерева ни одного путного на этом поле не выросло, – одна трава да можжевельники…


Правда то было, что про военное время рассказывала Наталья, или нет, Толик не знал, но то, что все, кто к бабке зашептываться ходил, и пить, и курить переставали и становились людьми, – с этим было не поспорить.


После шептания бабка Наташа сказала:


– Веткой в лесу в глаз тебе хлестнуло. Промой, Толик, его водичкой Петрушиной, очистится от пыли, может, по-новому видеть начнет. И коленку себе сбрызни, тряпочку приложи. Где там братец твой? Эй, Лешка! – гаркнула.


Не ожидал Толик от старухи такой силы голоса. И Подгарочек услыхал, вошел.


– Оставь мальца у меня на недельку, – просит бабка. – Личико ему умывать буду. Не узнать станет мальчишку.


Согласился тогда Толик. Хоть и страшно было оставлять брата, но водичка и правда волшебной показалась – и глаз очистился сразу, и хромоты вмиг убавилось. И через неделю, когда сильными, словно новыми ногами легко, – даже Дружок за ним не поспевал, – пришагал, почти что прилетел забирать своего Подгарка, обомлел: все рубцы у пацаненка выровнялись, рассосались, и лишь чуть белее были обоженные места, чем остальная осмуглившаяся за лето ребячья кожа. И даже бровки с ресницами начали пробиваться.


Вернулись к себе в Гарь, и люди диву давались. А может, только казалось так Толику – ведь глаз его, как и предсказывала бабка Наташа, по-новому теперь на все смотрел.


3.


Как-то ночью Дружок вдруг истово залаял, заметался, забегал от окна к окну, к двери, запертой на крючок, и обратно – будил хозяина, толкал мокрым носом: «Вставай! Чужой кто-то идет сюда…»


Разоспался Толик, никак не проснется, глаза открыл, лишь когда уже напуганный Лешка за плечо его трясти начал, а в уличную дверь стали колотить и кричать:


– Здесь Толя Павлов живет? Искал по старому адресу, а там – гарь одна! Толя!


Голос мужской был, вроде смутно знакомый, а может, и показалось. Пошел хозяин открывать, а сам Дружка придерживает:


– Тихо, – говорит, – Дружок!  Как будто, свои…


Открыл дверь, всматривался в длинную нескладную фигуру – долговязый оказался гость, в бежевой ветровке, в джинсах тонких, обут не то в туфли, не то в тапочки, – тоже какие-то голубые, – и весь этот светло-синий низ был сплошь в репейных цеплючих катышках. На плече плоский деревянный ящичек, и горбом на спине – рюкзак. А лицо знакомое – все тот же крупный, как вытянутая слива, нос с тонким горбиком. Ленька питерский!


– Толя? – говорит.


– Здравствуй, Ленчик! Давно не виделись, – приветствовал хозяин нежданного гостя.


– Толик, я там… Найти не мог, стены одни обугленные стоят, дорога со станции заросла. Бревна черные торчат, печи… Пожар был, да? Хорошо, соседи подсказали, а то бы не нашел тебя. Страшно там.


– Там страшно, а здесь еще страшнее, – еле разомкнул зубы Толик. – Молодец, Лёня, что приехал. Проходи… Да тихо, Дружок, свои…


– Когда пожар-то был? – спросил Ленчик.


– Семь лет уже…


– А мать?


– Погибла, – ответил Толик, неопределенно махнул рукой в сторону не то пепелища, не то кладбища.


– Нда-а… А это чей малец? – И на Лешку кивает.


И хотел уж было Толик сказать: «Да сын это твой! Не узнаешь?» – Но то ли сейчас, когда сразу на обоих Леонидов одновременно смотрел, сходства в них никакого не увидел, то ли при маленьком  Лешке не решился, – сказал по-другому:


– Брат это мой.


Иначе представлял себе Ленчик эту свою поездку после стольких лет, совсем другим ему запомнился померанцевский быт. Было в старой избе, при живой Толиковой матери, и чисто, и выкрашено, и уютно, – белела тогда горница шторками, рюшами, покрывалами на заправленных, каждая в три взбитых подушки, койках. Вкусным супом пахло раньше, блинами со свойской сметаной и мятным чаем с конфетами. А сейчас Толик Павлов с братишкой жили в доме, отписанном им покойной бабушкой. Их изба, рубленная еще задолго до того, как поселок Померанцево стал просто Гарью, стояла на отшибе, на новом планту, и поэтому, как и десяток соседних с ней домов, уцелела, убереглась от пожарища. Каждый вечер, дождавшись, когда брат Лешка сморится и, по обыкновению, уснет не в своей койке, а где придется – то на сундуке в сенцах, то прям на полу, свалив, скомкав под себя какую-нибудь одежу, – Толик поминал Лешкиного отца недобрым словом.


Как-то раз, еще до пожара, в канун своего семнадцатилетия, Толик ходил в деревеньку Артемьевку. Ходил встретиться с Вадькой Румянцевым и расспросить его о северной столице – Вадька пропадал там целый месяц на своей первой рабочей вахте и, вот, сказали, вернулся. Вернулся не один, привез с собой приблудного питерского паренька – вроде и культурного, и с образованием, но какого-то нежизнеспособного, что ли, вялого да еще и изрядно подспитого. Толя-то привык, что местные алкаши все или старые доходяги или здоровые красномордые кабаны вроде Вадьки, – и тем, и другим поорать бы да подраться, а таких, как этот, он еще не видал. Назвался питерец Леонидом: хоть и было ему около двадцати пяти, может, и побольше, но то ли парень, то ли мужик – на вид не поймешь, для таких хорошее слово в народе придумали – малый. Ростом малого Ленчика бог не обидел, вытянул каланчу на метр девяносто, но мяса не дал, и Ленчик смотрелся подростком-девятиклассником, который за каникулы вымахал, а заматереть не успел, остался большим дитятей. Не шло Ленчику ни пить, ни с похмелья болеть, и, как Толик помнил, дрожал тогда этот питерец мелкой дрожью, думки мрачные гонял по лицу, морщинки ранние на лбу в гармошку складывал, и глазик один у него подергивался – болел человек, видно было, что или выпить ему хотелось, или, если нет, то уж поскорей от пьянки выходиться. Вадька в Питере подобрал это чудо случайно, когда сам проснулся в парке на скамеечке, после празднования долгожданной зарплаты, и очень удивился, что находится не в милиции и что большая часть денег все еще при нем. На соседней скамейке как раз сидел Ленчик, совсем как тот сказочный зайка, из лубяной избушки выгнанный, плакал и тянул дешевенькое пивцо.

На страницу:
5 из 14