
Полная версия
Божий контингент
Поднявшись, дальше Коля пошел медленно, твердо, словно сам он, следящий за ним зверь и шпалы были одним целым, единым и единственным узлом бытия. Впоследствии он не понимал, как это получилось, видимо, перебарывая испуг, не давая запаниковать, включился древний инстинкт и волнами передавал в пространство, как позывные: "Я здесь главный зверь!".
Волк, шпала – волк, еще шпала; ни на минуту не позволяя думам, страхам, сомнениям отвлечь его, увести в мысленный туман, заставить потерять бдительность, двенадцатилетний пацан медленно уходил от смерти. Волк шел вдоль насыпи, не отставая, и лишь когда послышался вдали лай пылинских собак, резко, в одно мгновение, бесшумно сгинул в мертвом лесу.
И сейчас, направляясь с топором и ножом в рюкзаке чинить расправу, уже он, Николай, был волком, шел, как ему казалось, спокойно, холодно, может, даже равнодушно, просто уверенный в том, что сейчас дойдет и заберет три жизни. И сможет, и сдюжит. Последний до Ворчалы километр он передвигался скрадом, сошел со шпал, чтоб те не клацали, мягко ступал по песчаной обочинке, останавливался, прислушивался, ловил носом дуновения ветра, но костра и дыма не чуял… И услышал плеск воды – не от ветра и течения, а рукотворный – кто-то был на мостках, и Николай думал, как лучше: пробраться кустами или выйти к людям ли, нелюдям открыто. Оставил рюкзак под можжевельником, взял в руку топор, нож сунул за голенище. Так и вышел. Баба, вроде знакомая, из Пылинки, полоскала на мостках белье. Напугалась сперва – что за мужик с топором? И Коля очнулся, снова он стал человеком – выбрался из волчьего образа. Поздоровался и осмотрел поляну внимательно – ни мужиков, ни костра, ни костровища, ничего, одна трава густая, некошенная, и немного примятая только на тропке к мосткам. Никаких следов, – всё ложь, морок, всё наваждение худоголовой его жены! Или, может, было да не здесь? “Куда ж ты уходишь от меня? – думал Коля. – В жуть, в бред, в туман, разве там тебе место, Марина? У тебя ведь муж, дети…”. Сел он и сидел до ночи, думал еще и про Витьку Бурлака, какой был друг верный и парень хороший, и как бы сейчас он здорово ли, нет ли, но жил…
Заполночь Николай пришел к Юре Шуту – тот только с полгода как обзавелся в Пылинке домишком, откинувшись с севера, с какой-то особой зоны, свой продукт еще не гнал, но брал неведомо где спирт, и до самого утра два волка, почуяв и признав друг друга, провели за столом в разговорах. И солнце взошло и застало их, когда Шут, держа пальцами в синих перстнях стакан, прерываясь то и дело на нездоровый кашель, рассказывал, как сиделось ему в сырых холодных бараках.
А вскоре после этого Марина пропала. Совсем и навсегда. Ничего не сказав, не оставив ни записки, ни следов, ничего, как будто бы ее никогда и не существовало, а был только один долгий и сладкий сон, от которого Коля боялся восстать, потому что никогда больше не будет такого же сна. Ее искали в лесу, в речках, наводили справки на станциях, в милиции даже вспомнили, по какой статье сидел по малолетке Николай и несколько раз возили его на допрос с пристрастием, оскорбляя подозрениями. Коля никогда не смог простить жену за то, что бросив детей, она исчезла в никуда, бесследно, растворилась в пространстве, не поставив ясную точку, не успокоив его достоверностью, информацией о том, что с ней, где она. Это отсутствие точки, окончательного и ясного знака, могилы, трупа, костей в конце концов, это гнетущее, гложущее ощущение бессмысленной надежды на лучшее и неотчетливой уверенности в худшем изматывали Николая, как бесконечная зубная боль, как жажда, не знающая утоления. Эта мука неведения отпускала лишь когда он пил горькую. И уже, может быть, ради спасения рассудка он пил все чаще и дольше, нередко зависая у Шута по нескольку дней. Коля закашлял, захирел; врачи определили туберкулез, заставили обследоваться и Шута, и всю родню и коллег. И если стареющего Юру Шута успели подлечить и остановить болезнь медикаментами, то иссушенного горем и чахоткой, харкающего кровью Степанова пришлось везти на операцию. Пацанов на время отправили в Пылинку к старым, дряхлым и обовшивевшим от череды напастей Колиным родителям, прикрепили к районному диспансеру на вечное, казалось, наблюдение.
Когда груженые ребята подтянулись к дому, готовясь встретить сердитого батю, одетого по обыкновению в тренировочные брюки и теплую фланелевую рубаху навыпуск, меряющего в комнатных тапочках арестантской походкой "руки за спину" выкошенный двор, их никто не встречал. В открытое окно было слышно, как гомонят в избе Зинка и медсестра Лена, им что-то неразборчиво доказывал Джегер.
Они оставили поклажу в сенцах и в избе сразу напоролись на бабьи упреки. Оказалось, что у бати температура под сорок, что в единственном легком сильные хрипы, Зинка уже успела дозвониться до скорой и вызвала бригаду – машину с фельдшером ждали вот-вот и боялись, что она засядет в луже, как только съедет с грейдера на лесную дорогу. В полубреду Николай сокрушался, что отколол ручку от бокальчика с Николаем Угодником, которую ему подарила Заплатка на прошлое Рождество. Дядя Шурик отмачивал разбитую Колиным бокальчиком бровь, опасливо косясь на брата и племянников. По-хорошему, бровь надо было зашивать, но "пес" он пес и есть, заживет и так.
За пару дней до этого едва прохмелившемуся Николаю приспичило по-большому, но он был настолько слаб, что не мог дойти ни до нужника, ни даже до ведра, встать с кушетки – и то не смог, и тогда Пашка сунул ему под одеяло литровую банку, чтоб отец оправился лежа.
Старший Степанов тужился, багровел, задыхался, выгонял всех из комнаты, и, наконец, промазав мимо банки, заснул удовлетворенный. Тут и заглянула к ним Зинка – проведать, сделать нагоняй всем пьяницам, обнаружила, вернее, сначала учуяла длинным носом безобразие, застыдила матюками Славку с Пашкой, плюнула на спящего Джегера, и, подняв беспомощного Колю, заставила ребят выносить кушетку на улицу и мыть ее там. Они вымыли, оставили сушить на солнце, но под нежарким сентябрьским светилом, видно, кушетка просохла не до конца. Вечером втащили обратно, застелили чистым и, когда в ночь избу выстудило, Николай-то, наверно, и простыл.
Вышло, что опять Степанята виноваты во всех грехах!
5.
После демобилизации из стрелковой дивизии, дислоцированной под Читой, после трех суток веселого дембельского вагона до Москвы и еще шести часов поезда до родного района Александр Степанов сделал отметку в ландышевском военкомате, поменяв свой статус с ефрейтора на ефрейтора запаса, получил обратно на руки свой паспорт гражданина СССР, заглянул на пару дней в Пылинку к родителям, от которых с благодарностью принял конверт с материальной помощью, и не тратя времени зря, подался в Выборг к любимой сестре Лизе – немного пожить и оглядеться. Путь пролегал через Ленинград. Колыбель революции Саше понравилась, и он решил закрепить впечатление о городе в приглянувшемся в пивном баре с видом из пыльных закопченых окон на реку Неву.
Сначала был приятный, пощипывающий язык привкус горьковатой пены, потом непринужденная беседа со случайным знакомцем под аккомпанемент бархатного ненавязчивого шума в голове; тот момент, когда на грязноватом деревянном столе появились водка и карты, уже в затуманенном шуриковом сознании не удержался, так же как и процесс игры.
Потом, как фонариком, проблеск памяти выхватил картинку, как шуриковы карманы шмонают какие-то люди, и Саше подумалось отчего-то, что это менты в штатском. Но менты появились уже позже, когда Шурик поймал себя на мысли, что он, в целях защиты своих карманов, долбит высокими тяжелыми каблуками своих то ли модных, то ли не модных уже тупоносых ботинок чье-то корявое, некрасивое лицо.
Из ленинградского СИЗО, в котором Саша успел наколоть на коленках звезды, объявляя тем самым всему миру, что его никто и никогда не поставит на колени, злостный хулиган гражданин Степанов был этапирован по злой иронии судьбы обратно под Читу, только теперь не служить, а перевоспитываться.
Три года спустя из стальных ворот, по верху которых была намотана колючая проволока, он вышел битый, но лишь в прямом смысле слова, пуганый, неоднократно ставленный на те самые злополучные звезды лютой ментовской охраной; он потерял интерес ко многому в жизни, утратил основной спектр человеческих чувств – кроме чудовищного неистребимого страха вновь оказаться в подобном месте.
Со второй попытки он добрался до Выборга, и сестра Лиза, имевшая возможность, а главное – бескорыстную внутреннюю потребность помогать всем Степановым, с радостным энтузиазмом принялась устраивать Сашкину жизнь, и в течение первой пятилетки Шуриковой выборгской эпопеи ей это удавалось успешно, пункты первый и второй ее филантропского плана были выполнены: всю пятилетку брат продержался худо-бедно трудоустроенным, хотя дважды его увольняли за пьянку и прогул, и со второй половины пятилетки уже оказался женат.
Упаковывали его в бобик и отправляли в ЛТП на третий год уютной жизни в браке. Сосватанная за Шурика все той же Лизой невеста филантропией не увлекалась, но имела квартиру и лихо выплясывала на свадьбе под песню Мика Джаггера, которого обожал жених. Как только мужа отправили на принудительное трудолечение, супруга подала на развод – в Лизином плане по обустройству счастливой жизни младшему брату что-то не сработало.
С середины восьмидесятых перестройка, новое мышление и ампула с препаратом "Торпедо", зашитая в мошонку – дабы не возникал соблазн выковырнуть, – помогли Шурику заделаться кооператором – он вспомнил швейные навыки, вбитые в него в читинской колонии, и открыл мастерскую по пошиву курток, а в начале девяностых удачно челночил, ввозя барахло через границу. Череду гражданских жен, интересующихся внутренним миром Александра Николаевича Степанова, на короткое время разбавила даже бывшая законная жена. Но срочная служба, зона и ЛТП научили Шурика дотошно считать дни от звонка до звонка и точно знать свой срок. И окончание десяти торпедоносных лет он встречал с небывалым размахом, как свое второе рождение, угодив через месяц праздника в наркологическую больницу.
В столь универсальном растворителе, каковым является этиловый спирт, в считанные годы исчезли, разметавшись в прах, и деньги, и бизнес, и чуть позже – собственная квартирка, с трудом начелноченная Шуриком. Лиза ничем уже помочь не могла и не хотела – уговорив в свое время мужа взять под братово предпринимательство кредит в банке, теперь она еле убедила супруга проявить милосердие и отказаться от идеи "закатать твоего любимого Джегера в бетон". Двумя несущими опорными конструкциями, поддерживающими Сашкину жизнь, особенно когда он последние полгода перед рывком в Друлево обитал на запасных путях выборгского вокзала, оставались лишь бешеная жажда водки и необоримый, ни на секунду не слабеющий страх Читы.
Теперь Шурика угнетали опасения, что подоспевшая скорая оставит брата дома, что ему сделают жаропонижаюший укол и продолжится для него, для Джегера, трезвая мученическая каторга, этакий очередной этап бесконечного в его жизни ЛТП.
Но фельдшер со скорой диагностировал воспаление единственного легкого и ждал, когда Николая соберут в больницу. Сопровождать вызвалась Зинка – "На вас ни на кого надёжи нет!", – запихнув в освободившийся рюкзак Колины тапки, белье и несколько пачек с куревом, что принесли ребята из магазина, полезла в салон белой "буханки" с красным крестом. Лена, попрощавшись, забрала свой аппарат для измерения давления, пошла восвояси. Трое оставшихся Степановых стояли молча на выкошенном дворе, каждый думал о своем, провожая взглядом вздрагивающую на ухабах синеватую от наступивших сумерек "буханку". И уже когда силуэт машины поглотили еловые лапы разбитой лесной дороги, все трое, каждый о своем, облегченно вздохнули.
– Жаль, что выпить вы, наверно, не покупали… – аккуратненько, слабым, чуть дребезжащим голосом, грамотно уронив интонацию до полной обреченности, завел Джегер привычную шарманку. Для выражения пущей жалобности он придерживал пальцами бровь и морщился как бы от нестерпимой боли.
Племянники переглянулись, и Славка, втягивая в хохот Пашку, заразительно заржал. Пугливая, несчастная улыбка "нальют – не нальют, верить – не верить" появилась и на лице дяди.
– А что, Паш, давай на троих? Неси, куда заныкал?
И Пашка, странно взглянув на брата, помня уговор не наливать Джегеру и решив, наконец, что Славец что-то задумал, может какую шутку, может, он нальет в дядину стопку воды, и потом они поржут, нехотя согласился:
– Дава-ай.
Но Славка ничего не задумывал – он устал, устал от марафона с харчами по шпалам, устал от отцовских запоев, от его пьяных истерик, от его похмельного недовольства, от всей этой полужизни, которую последнее время выстраивал вокруг себя полудышащий и сам полуживущий Николай Степанов. Славка хотел отдохнуть сам, хотел, чтобы отдохнул Пашка, да и Джегер тоже.
– Дядь Шурик! – крикнул он. – Жрать чё готовил сегодня? Тащи стопки, накрывай поляну!
"Еще один Колёк!" – мрачно подумал Джегер, но предвкушение этилового счастья вытеснило секундный негатив.
Когда сели втроем за стол, дядя и племянники, Славка вспомнил, как год назад в таком же составе Николай погнал их после первых ночных заморозков за подмерзшими опятами на делянку и, собирая с пней почерневшие шляпины, попутно они ставили петли на рябчиков. Научились Степанята изготавливать нехитрый самолов из подручных материалов у покойного Панчеса, во время недолгого батрачества в Заломаихе. Старый майор, обученный разным охотничьим премудростям еще своим дедом по материнской, местной приозерской линии, с детства знал и умел, как выжить и прокормиться в лесу, если вдруг постигнет несчастье потеряться и заплутать. Объяснял он мягко и доходчиво добытчицкую хитрость, и, словно слушая дедов голос, льющийся из закромов цепкой памяти, слово в слово и с той же интонацией повторял наставление.
– Все, как в удочке – нитка суровая вместо лесы, колышек вместо поплавка и петля вместо крючка…
Панчес, вспоминая деда да себя мелкого, умилялся, уже и глаза влажнились, стыдно было перед ребятами, что готов заплакать, не хватало еще…
– Выбираем деревце молодое, чтоб ветка, как стрела, попрямей, погибче. Вяжем нитку к ветке, к самому верху, и тянем вниз…
Славка слушает, Пашка лыбится.
Панчес продолжал:
– Главное – дощечка. Кладем её на какой-нибудь сучок-обрубочек, чтоб как качели получились, и на тот край, что сверху, выкладываем ягоду, и петельку расправляем, вокруг брусничин этих иль рябинин кладем…
Помнил Юрий Родригович, что дед тогда не просто про охоту говорил – а такой узор из слов своих выкладывал, чтоб с намёком, чтоб внук еще и для жизни что-то из урока захватил. И притчу еще присказывал старую про то, что в давние времена рябчик был с человечий рост, красоты невиданной, с грохотом пробирался сквозь чащу и кормился честными трудами – лес корчевал, поля засеивал, зерно убирал. И прозывался он тогда иначе. И прогневил однажды своим независимым нравом завистливого лесного бога, да так, что тот превратил вольного сильного красавца-трудягу в мелкую рябенькую птаху, до сладкой дармовой рябинки охочую. И остался у рябчика от былого величия один только грохотливый шум крыльев, чтобы думали, что взлетает в бору живность большая да могучая, да и то оказалось во вред – всяк охотник по этому треску-шуму сразу понимает, в каком месте птаха жирует и где ловчие петли подобычливей расставить.
– И вот подлетает птица… И, смотрит, – лежат на дощечке ягоды – ничейные лежат, и делать ничего не надо, искать не надо, в листве, в ветках путаться… И тут птица эта, льстясь на сладенькое, на бесхозное, садится к ягодам на край, а качельки-то вниз! А колышек-то вверх! И распрямляется ветка вмиг и затягивает, и утаскивает за собой петлю… Вот птица-то лапкой и попалась, повисит, потрепыхается вниз головой и затихнет!
Посмотрел тогда Панчес, а ребята уж отошли к деревцам, каждый вяжет, колышки цепляет, качельки устанавливает. И вроде верно все поставили.
Возвращаясь с полными корзинами опят, подбадривая отставшего дядю Шурика, достали из ловушек двух рябчиков, но одну из петель не нашли, а через три дня, снова выйдя по грибы, наткнулись на нее, – попавшаяся в силок птица уже успела испортиться. И Пашка тогда спросил про рябчика: “Что ж его зверье до сих пор не подъело?”. А Джегер вставил своё: “Видать, слишком высоко висел, – с земли не добраться… Вот и протух”.
В полтретьего ночи окна в черной громадине Степановского дома еще горели уютным желтоватым светом, через них можно было услышать хохот Степанят, матерные песни про чертей и неузнаваемо зычный, наполненный уверенностью и радостью жизни голос дяди Шурика:
– Обяза-ательно, обяза-ательно съездим и прове-едаем, но завтра. И узнаем, чё ему привезти. Завтра. А сёдня пьем. Пьё-ом и будем пить, а мозги кампассирывыть не бу-удем… У-уу-уу, нас ждут из темнотыы-ыы…
А где-то в сизых бурьянах поодаль от дома звук этого голоса пытался перекричать взволнованный дергач.
6.
Утром, еще раньше, чем на попутках добралась из больницы Зинка, Степановых разбудил долгий, занудный непрекращающийся стук. Барабанили в окно, потом долбили в дверь, потом снова возвращались к окну, и продолжалось это до тех пор, пока разозлившись, не вскочил с койки Пашка, не одел кирзачи и не звякнул крючком входной двери. Крючок закачался как маятник, углубляя в дверном косяке бороздку. Стучала медсестра Лена, и по ее мертвенно белому встревоженному лицу Степаненок уже почти догадывался, с какой вестью она пришла.
– Звонили мне из больницы. Отмучился… Отек легкого, сказали. От пневмонии… А он думал, туберкулез. А оно вон как…
Было слышно, как женщина глотает подступивший к горлу комок.
– Аа-а… – Пашка переваривал информацию, соображая, сон это все или явь. – Вы зайдите, теть Лен.
– Ребята, если какая помощь нужна, – продолжала она сдавленным, тихим, почти сиплым голосом, – то…
Поднялся Славка, вышел с лицом безучастным и сосредоточенным, все слышав, бросил быстрый вопрос в их сторону:
– Умер, да?
И, время не тратя на сантименты, быстро ушел в избу собираться. Пашка и Лена услышали шум в комнате, как если упало что-то тяжелое, потом кто-то промычал в глубине избы – вроде бы Джегер. И следом послышалось приглушенное Славкино рявканье: "Хватит валяться, сука, батя умер".
Дядя Шурик выбрался из-под опрокинутого Славкой топчана, почесал ушибленное ухо, подхватил свою курточку, в которой приехал еще из Выборга и, направляясь к выходу, пробормотал: “Да, протух рябчик-Николаша…”.
Наступила бестолковая суматоха, когда все срочно от растерянности и расстройства хотели что-то делать, чем-то заниматься, куда-то идти, но не соображали, что, чем и куда. Не хватало, ох как не хватало того единственного, кто был способен навести порядок, спланировать, расставить всех по местам, определить каждому задачу. Печальные вести и атмосфера суеты выплеснулись за пределы Степановской усадьбы – через дворы, заборы, огороды, по тропкам, по крышам и с дымом печных труб, – постепенно заполонили всё Друлево, народ забегал по станции, подъехала Зинка на машине с кем-то из пылинских мужиков, что-то говорила Пашке – он не вникал, смотрел сквозь нее в верхушки елок, на которые опускалось серое небо. Прибежал любопытный вездесущий Леша Насос, крутился во дворе, в избе, отвлекал пустым трёпом, путался под ногами. Дозвонились до тети Лизы в Выборг, стало полегче. Теперь ждали ее приезда, – кому как не ей по плечу будет потянуть на себе эти неожиданно свалившиеся горестные хлопоты. Сама образованная, муж – бизнесмен. А здесь, в Друлевской дыре, и денег-то ни у кого нет, и старые спецы по похоронам уже сами все повымерли. В середине дня Степанята вдруг заметили, что нигде нет Джегера, – и сразу забыли о нем. Зинка распределяла баб, чтобы уже начинали готовить к поминкам у себя по домам на плитах и в печах. Славка слонялся по двору – не находя себе дела, то входил в ступор, то боролся с подступающими волнами горьковатых слез, не желающих никак скатываться с красных век. Как на грех заморосил нудный холодноватый дождь, шел долго, вымочил дорожную грязь, наполнил водой колеи. Пашка под дождем таскал куда-то воду, кастрюли, дрова, всем был нужен, даже в пылу работы пошучивал, посмеивался. Вечером, наконец-то найдя правильный поворот с грейдера, пробравшись через мокрый лес на джипе, подъехали тетя Лиза с мужем. Славке нашлась работа – выгружать из салона и багажника коробки, ящики, пакеты и полиэтиленовые мешки. Тетя проверила холодильник и подпол, поцокала языком, покачала головой и ожидаемо сообщила, что все расходы по похоронам и поминкам они с мужем берут на себя. Отозвав Славку в сторону, давала ему, как старшему, денег на ближайшее будущее, всовывала конверт в карман его драных спортивных штанов, которые он еще с новья ни разу не стирал, да и, наверно, не снимал. Он отмахивался, благодарил, отказывался, снова благодарил и, наконец, взял.
На следующий день привезли гроб, крест и венки. Тетя Лиза всюду ездила, платила и договаривалась – в больничном морге, в поселковой администрации по поводу места на кладбище, заказывала необходимое в ритуальном магазине в Ландышево, Славка с Пашкой ходили по деревне, искали, кто будет копать, не нашли и поплелись в Новоселки, там сговорились с Петровыми за литр и курево.
Утром третьего дня дождь кончился, и, когда из морга привезли покойного для прощания, когда установили гроб с телом на табуретки в выкошенном дворе, в небе немного просияло, правда, повеяло холодным северным ветерком, но стало заметно суше. Славка заметил, что седые батины усы пострижены короче обычного и сильно почернели, и никак не мог придумать этому объяснения. Откуда на отце этот нелепый костюм с коричневыми брюками и бежевым пиджаком, тонким черным галстуком? У бати вообще был когда-нибудь костюм? Кто это на него надел? Зачем? Где тренировочные и фланелевая рубаха? Славка хотел видеть отца в тренировочных брюках и клетчатой рубахе, но живого, и руки чтоб не на груди, а за спиной, как обычно, в дежурной арестантской походке. И пусть бы отец еще сто лет хмурил брови и придирался, но чтобы он был с ними, чтобы он, Славка, не чувствовал больше, как чувствует сейчас, вдруг разверзшейся под ним пропасти одиночества и абсолютной брошенности отцом, богом и всем миром.
Кладбище, черная яма. Народу мало – наверно, потому что холодно. Лицо тети Лизы непроницаемо, и голос тоже ничего не выражает в ту минуту, когда она произносит короткую речь. Беззвучно рыдает в черном платке Верка Заплатка, силится скрыть торжествующую улыбку Веркин муж. Почему-то сегодня молчит Зинка. Вот они все – друлевские бабы, мужики, парни, стоят, и сказать им нечего. Джегера нигде не видно. Всё. Опускают гроб. Пашка берется закапывать вместо пьяного уже Васи Петренка. Зачем Пашка? Нельзя ему, не положено – он же сын. Комья земли с грохотом сыпятся на гроб. Несколько минут – и тишина. Ни оркестра, ни торжественной выжимающей слезу музыки. Неужто батя всей своей жизнью не заслужил? Нет? Все сволочи, все вы, бабы, мужики и парни. Что вам такого сделал Коля Степанов? Что ж вы его так не любили, раз теперь все молчите? Неужели ни у кого не находится ни одного доброго словечка?
В гулкой тишина Славка вдруг слышит себя, свой лающий, непотребный в этом месте прерывистый смех. Славка ловит недоуменные взгляды, кто-то шикает, остальные знают и отводят глаза. Тетя Лиза печально-печально смотрит на него и на Пашку.
Закончились скорые скомканные поминки, все спешат, всем некогда, тетя Лиза торопится выехать со всех их размокших грейдеров на человеческую асфальтовую трассу до наступления темноты.
– Как же вы тут будете одни, ребята? Сможете? Одолеете такую жизнь?
Славка молчит.
– Да все нормальн, теть Лиз, – Пашка отвечает за двоих.
– Ну смотрите, если что, приезжайте в Выборг.
Муж тети Лизы отворачивается и едва заметно отрицательно качает головой. Славка улавливает его движение и вздыхает. Что-то ждет их с Пашкой в этом доме, в этой жизни?
– Ну ладно, держитесь, вы ребята крепкие.
Джип страгивается с места. Они стоят на улице рядом со своим домом, маленькие мужички.
Лизавета сменила мужа за рулем и погнала по ночной трассе на Питер, думая о том, что же все-таки станется с этими и наивными, и какими-то не совсем удачными что ли ребятами, совсем ведь несчастливыми, росшими без матери и под влиянием двух, что уж себя обманывать, – двух старых алкашей-уголовников; куда ж их в конце концов вывезет эта забытая в тверских лесах старая гнилая одноколейка, по которой, как и в жизни, в одну-то сторону легко и быстро на веселой кукушке, а вот чтобы возвратиться обратно, приходится ох как попотеть с тяжким грузом да по шпалам, да на своих двоих…