bannerbanner
Пособие для умалишенных. Роман
Пособие для умалишенных. Роман

Полная версия

Пособие для умалишенных. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Сухонин долго, с упорством ученого, рассматривающего в микроскоп неведомую зеленую водоросль, изучал дно своей чашки, нет ли там осколков, потом сквозь сжатые губы процедил приторное зелье внутрь. Анастасия Григорьевна говорила без передыху, по своему обыкновению толкая Сухонина в грудь, будто вызывая на ратоборство, оглаживая его плечи и самозабвенно жестикулируя; потом вдруг задумалась на мгновение, машинально крутя верхнюю пуговицу его рубашки.


– Григорьевна, у меня там крест, – с мрачным юмором брякнул Сухонин. – Так что оставь мою пуговицу в покое.


– Ну-ка, ну-ка!.. – оживилась Анастасия Григорьевна. – Крест, говоришь? – Она моментально расстегнула все пуговицы до пупа и с вожделением ощупала его грудь.


– Из волос, – уточнил Сухонин, чувствуя прилив сварливой злобы к этой женщине, которая с непостижимым проворством раздевает его, словно капустный кочан.


В эту минуту дверь отворилась, и вошел сухощавый пожилой человек с сильной проседью в волосах, с крючковатым крупным носом, весь изрезанный глубокими продольными морщинами, с трубкой во рту. Анастасия Григорьевна испуганно запахнула полы сухонинской рубашки и обернулась к вошедшему:


– Простите, ради бога, Мигран: я совсем забыла вернуть вам штопор…


– Пользуйтесь на здоровье, он мне не нужен. – Мигран окутался облаком дыма, как вулкан при извержении. – Я зашел совсем по другому поводу. – Он невозмутимо опустился на кровать и вынул трубку изо рта. – Хочу услышать от вас о воскресении мертвых. Помните, днем вы обещали мне прочесть.


– Ах да! Как же, как же, помню! Совсем забыла… Да вы присаживайтесь, устраивайтесь… Или, лучше, знаете что: не перенести ли нам это дело на завтра? На любое удобное для вас время… А впрочем, если хотите, оставайтесь: у нас вино…


– Нет уж, я пойду к себе, – медлительно и с расстановкой сказал Мигран. – Хотя… – Он важно пососал трубку. – Время еще не позднее. Я зайду к вам, с вашего позволения, через полчаса.


Он нехотя поднялся и вышел.


– Шпион! Лазутчик! – со сдержанной яростью прошипела Анастасия Григорьевна. Она несколько раз взволнованно прошлась по комнате. – Нет, это невыносимо! Это черт знает что! Виталик, нам здесь не дадут спокойно посидеть, это ясно. Одевайся, пойдем на улицу. Такая чудесная погода – мороз, луна. Одевайся, одевайся побыстрей! Давай еще хлопнем по стопке для сугрева – и вперед. Бей в барабан и не бойся, целуй маркитантку звучней!


Анастасия Григорьевна входила в экзальтированный раж.


Сразу за стеной коттеджа канув в беззвучную темень (никакой луны и в помине не было), они лишь по смутной белизне снега и черноте древесных стволов угадывали тропу; снег хрустел под ногами. Анастасия Григорьевна так крепко прижималась к бедру, что Сухонин счел возможным и даже нужным ее обнять: стало совестно своей пассивной роли, но и вымучить хотя бы жалкое подобие душевного влечения он не мог. Молчали. Вдруг Анастасия Григорьевна остановила его знакомым толчком в грудь, и они развернулись друг против друга, увидев свои лица и глаза. Обнявшись, они стояли в темноте, но сквозь толстые дубленки уже не проникало телесное тепло и не согревало. Анастасия Григорьевна прижималась все плотнее и плотнее, но Сухонину неотвязно казалось, что она лишь хочет почувствовать тот самый фаллос, объект многолетней теории, ученых изысканий и практики: такая появилась циничная и неприязненная догадка; и когда Анастасия Григорьевна судорожно, всхлипывая, опять принялась расстегивать пуговицы, запуская холодные ладони все ближе и ближе к открытому телу, Сухонин ощутил то же, прежнее – сварливую злобу и гнев.


– Виталик… Виталик, миленький… целуй же свою… маркитантку… – шептала Анастасия Григорьевна, блестя мокрыми глазами, но Сухонин крепко и беспрекословно отвел ее взыскующие ладони и сказал неожиданно осевшим, низким голосом:


– Не надо… не надо этого делать, Григорьевна. Это насилие.


– Виталик, что ты говоришь? Какое насилие? Я не понимаю… – пролепетала Анастасия Григорьевна.


Сухонин понимал, что то, что он чувствует, не передается этим словом «насилие», что ему следовало бы пожалеть и поцеловать Анастасию Григорьевну, но злоба, помимо его воли, нарастала.


– Это насилие! – заорал он, отталкивая ее обеими руками, так что она пошатнулась и чуть не упала в снег. – Что ты ломишься в закрытую дверь, как пьяный извозчик! Чего ты хочешь от меня, чего? Я нищий как… как… как пень! И хватит об этом!


– Зачем е ты приехал? – Анастасия Григорьевна закусила нижнюю губу и с исказившимся лицом ждала ответа.


Сухонин видел только, каким некрасивым, страдальческим стало ее лицо, но не испытывал сострадания; скорее наоборот – некое удовлетворение.


– Не знаю, – сказал он. – Знаю только, что я приезжал не за этим. Не за этим!


Он повернулся к ней спиной и ускоренно зашагал прочь, прочь, вперед, в открытый зев непроглядной ночи, оступаясь мимо узкой тропы.


– Виталик… – донесся до него слабый оборванный голос.


Он уходил, не помня себя, с мучительной бурей в душе.


В районе ВДНХ снимал квартиру институтский приятель Сухонина – Андрей Новгородцев. Расставшись с Ольгой, ее семейством и прочими случайными женщинами, Сухонин квартировал теперь у него. Новгородцев был худой, поджарый, курчавый еврей с большим жировиком на тыльной стороне ладони. Ему было за тридцать, он вел кружок авиамоделистов в Доме пионеров и прирабатывал ночным дежурством во вневедомственной охране. «Не печалься, – сказал он. – Мы найдем тебе новую жену, с квартирой, а эта тебя недостойна». Принялся он за это дело с таким же усердием, как и Гренадеров, словно, устроив судьбу Сухонина, он и сам справил бы моральный триумф. Это-то безотчетно и настораживало: Новгородцев в отношении него как бы перенял опекунские полномочия Гренадерова.


Новую жену искали следующим образом. Обычно Новгородцев продавал возле Театра сатиры очередную контрамарку, а затем они направлялись по улице Горького вниз до кафе «Север», чтобы на вырученные деньги немного покутить, а заодно познакомиться с какой-нибудь парой чувих. Чувихи и правда подсаживались за их стол, выпивали их вино и поедали мороженое с ликером, болтали о том о сем, но на квартиру Новгородцева, чтобы закрепить знакомство, чаще всего отказывались ехать и даже номеров своих телефонов не давали. «Одни издержки от этих соплячек», – сердился Новгородцев, но искал, пробовал варианты упорно, и, ведомый, Сухонин послушно следовал за ним.


Однажды им как будто повезло. В кафе «Лира» на Пушкинской площади Новгородцев подцепил сногсшибательной красоты юное создание. Новгородцев (он не шутя считал себя красавцем) подсел к Инне и завел с ней нахальный, задиристый разговор, который вскоре перешел в перебранку и кончился бы разрывом, не вмешайся в эту минуту Сухонин.


– Поедемте с нами, что вам стоит… – проникновенно и почти жалобно попросил он, сглаживая возможное неприятное впечатление от вульгарных, самонадеянных, хвастливых речей Новгородцева.


– Хорошо, – тотчас согласилась Инна, бросив благодарный и отчасти как бы недоуменный взгляд на невзрачного Сухонина: поняла, должно быть, что этот сексуально озабоченный парень в буквальном смысле пропадает. – Только я не одна, с подругой…


– Вот и отлично, – сказал Сухонин. – Попытайтесь уговорить и ее. Вы, главное, не пугайтесь, мы люди добропорядочные.


– Что ты раскис как баба, – одернул его Новгородцев, когда Инна спустилась в бар и (было видно отсюда), наклонившись к хрупкой девушке, похожей на стюардессу, в серо-зеленом пиджаке, зашептала ей что-то на ухо. – Не умеешь разговаривать с этими шлюшками, так не берись! Я ее уломал бы и без тебя.


Нина (Сухонина насторожило, что у подружек имена-перевертыши, имена-анаграммы) оказалась в своем роде еще сногсшибательнее Инны, но ее красота – Галатеи, прекрасной статуи, изваяния – пугала внутренней какой-то безумной отчаянностью. Трудно точнее выразиться, но эта изящная, подчеркнуто строгая в линиях тела, лица, одежды, эта хрустальной хрупкости семнадцатилетняя девушка, вся затаенная и взведенная, как курок пистолета, ради любви способна была, очевидно, на все. У Сухонина даже мелькнуло в голове, что такая красавица в этом пошлом мире долго не протянет. Инна была куда проще, экспансивнее, живее и раскованнее в чувственных проявлениях, женственнее; у нее были черные вьющиеся локоны и яркое платье летней бабочки.


Все четверо оделись, вышли на улицу. Завязались сложные, тончайшие, четырехканальные отношения. Инна упрямилась и ехать не хотела, Новгородцев грубо, как со шлюхой в борделе, бранился с ней, Нина молчала и, соучастный с нею, повязанный обоюдной с нею решимостью ехать, стоял рядом и тоже молчал Сухонин. Роли, в общем, распределились: Новгородцев атаковал «шикарную» и для своего возраста уже довольно полную Инну («Люблю полных баб! – как-то раз сказал он. – Есть за что подержаться»), а Сухонин знал, что молчаливая Нина едет (и согласна на любой риск, не задумываясь о последствиях) только ради него. Так что они лишь терпеливо ждали, когда Новгородцев с Инной договорятся. А договориться им было нелегко: пока шли до метро, четырежды останавливались, потому что Инна упрямилась, казалось бы, бесповоротно. В вестибюле метро, возле разменных автоматов. Сухонин понял, что агрессивное поведение Новгородцева провалит всю операцию. И вмешался:


– Что, тебя заело, что ли? – резко и грубо оборвал он Инну. – Как заезженная пластинка все равно: «у меня папа большой начальник, ах, он будет беспокоиться!» У Андрея телефон есть: тебе что – трудно позвонить оттуда?


Инна моментально умиротворилась. Спустились в метро и в тесноте и давке, притиснутые друг к другу хмурым авторитаризированным народом, молча (обнаруживать, кто они такие и куда едут, а, тем более, вновь ссориться при посторонних было бы глупо) доехали до ВДНХ.


Оказавшись в квартире Новгородцева, Инна, как это ни странно, отцу звонить не стала, а переговорила с какой-то подругой, чтобы та, если потом будут спрашивать, подтвердила родителям Инны, что-де Инна задержалась у нее. Нина к изощренному лукавству не прибегла – позвонила домой, матери, но поговорила с ней отчужденно и напоследок сказала, что задержится у друзей. Новгородцев, пока девушки успокаивали родительские сердца, казалось, утратил к ним всякий интерес: включил телевизор и демонстративно сел смотреть футбол – уже понял, что игра с соплячками, с девственницами не стоит свеч, и был зол, как черт. Вел он себя точь-в-точь как Гренадеров утром после новогодней ночи: сердился, хмурился, что не удалось состыковать Сухонина с тем, с кем хотелось, чтобы отпраздновать некий внутренний триумф. Теперь уже пришлось уговаривать не Инну, а Новгородцева. Собрали скудную холостяцкую закуску, откупорили бутылку вина, притушили свет, включили музыку – создали интим; хлопотали в основном Сухонин и Нина.


Слегка убаюканные музыкой, вином, полумраком, интимом, Новгородцев и Инна пошли танцевать, но и танцуя ссорились, спорили. Сухонин сидел рядом с Ниной, замкнутой и жаждущей любви и привета, и не ведал, о чем с ней говорить, а когда узнал, что она старшая в семье, где десять детей, напрочь расконтактировался – сидели, как две мумии, как два истукана, и молчали; это было мучительно и несовместимо с той нездешней красотой, которой Нина мерцала, как звезда в ночном небе.


Дальнейшее произошло быстро, в считанные минуты, почти молниеносно. Сухонин, как только Инна с Новгородцевым, хотя музыка еще звучала, расстались (готовились это сделать), подошел к Инне, влекомый какой-то чудесной силой, обнял ее, чтобы танцевать, и… понял, что – всё. Всё! Погиб! Пропал!! Вся душа его излилась навстречу ей небывалой, сладостной истомой, бурным, неуправляемым желанием. Хотелось, ни секунды не мешкая, нести ее на кровать, жгучими и нежнейшими прикосновениями совлекать одежды, зарываться с головой в благоуханные черные локоны… И как только он обнял Инну и э т о их обоих обволокло, Нина резко встала из-за стола, опрокинув рюмку, бросилась в прихожую, топча растянутый по полу телефонный шнур, и стала одеваться. Сухонин еще успел заметить, как растерялся Новгородцев, почувствовать, что Инна, уже как бы склеенная с ним одну плоть, слабо, точно в шоке, точно пораженная насмерть какой-то догадкой, отталкивает его, ускользает и, как сомнамбула, уходит вслед за Ниной. Сухонин заметался по комнате, точно загарпуненный кит, бросился к одной, к другой, потом, чувствуя, что удержать их не сможет, – к журнальному столику, схватил случайный лист бумаги, написал телефон Новгородцева, уже в дверях, готовых захлопнуться, сунул бумажку Инне, крикнул обреченно, уже раздваиваясь, к обеим: «Позвоните! Слышите!? Обязательно!…» – и успел заметить, что Инна зачем-то передала бумажку Нине… Они стояли на площадке, ждали, он во все глаза смотрел на них из распахнутой двери.


Поднялась кабина лифта. Они вошли.


Ни назавтра, ни через неделю, ни пока жил он у Новгородцева, никогда, уже никогда Инна не позвонила ему.


– Ты всегда всё путаешь! – раздраженно кричал на него Новгородцев. – Я же тебе ясно сказал: Инна – моя! Моя, понимаешь? Она в моем вкусе… А твоя была та, другая, в пиджаке… И что ты за человек? Вечно путаешь все мои расчеты…


Итак, развод, обмен квартиры, поиски новой жены – все эти достохвальные начинания не завершались; их завершение приходилось откладывать, и эта отсрочка угнетала: не терпелось решить все свои проблемы сразу. Сухонин понемногу утрачивал свое «я», цельное, здоровое, способное активно жить среди людей.


Новгородцев не оставлял своих попечительских намерений. Скуповатый и прижимистый, он входил даже в финансовые издержки, лишь бы познакомить друга с кандидаткой на пост новой жены. Сухонина не покидало чувство, что Новгородцев состязается с ним в беге на длинную дистанцию, соразмеряет свои силы с его силами, пытается его дезориентировать. Это чувство, однако, еще не оформилось в убеждение, еще не определилось настолько, чтобы в их отношениях наметилось недоверие, обоюдная сдержанность; во всяком случае Сухонин полностью доверял своему предприимчивому другу, целиком и беспомощно на него полагался, искренне надеялся благодаря ему найти женщину, которая годилась бы в заместительницы Марины. Даже готовность, неистовость, с которой Новгородцев взялся за это дело, свидетельствовала в его пользу; его усердие нельзя было расценить иначе, как дружеское, соучастное, бескорыстное. Лишенный собственного волеизъявления, Сухонин следовал за Новгородцевым как нитка за иголкой, слушался его во всем; он соседствовал с ним, даже, если угодно, паразитировал на нем, приклеивался, как прилипала, к его мощному (не телесно, а в смысле энергии) движущемуся корпусу. Согласившись, чтобы ему покровительствовали, он лишь терпеливо ждал и кротко переносил выволочки и головомойки, если их затея в очередной раз заканчивалась провалом.


В тот вечер, когда они завлекли к себе Светлану (впрочем, она согласилась поехать весьма охотно, и даже было похоже, что это она их тащит за собой), Новгородцев отвел Сухонина в сторонку и сказал:


– Значит, так: ты с нами немного выпей и поезжай куда хочешь. Я в нее влюбился! Я сам на ней, может быть, женюсь. Так что оставь нас вдвоем, понял?


Светлана действительно была во вкусе Новгородцева – полная, белокурая, дородная, как купчиха: у нее было «за что подержаться»; казалось даже несколько странным, что щуплый Новгородцев способен обработать, полюбить, добиться взаимности от этой невозмутимой, избыточно материальной женщины. Едва воцарившись, воплотясь в квартире, она уверенно прошествовала на кухню – стряпать (присваивать, оживотворять столь же реально плотские, как она сама, кухонные предметы). Эта-то готовность накормить, ублажить мужское чрево и сразила Новгородцева наповал. Сухонин почувствовал, что Новгородцев аж дрожит от нетерпеливого желания уединиться со Светланой, оплодотворить ее, вступить с нею в реакцию взаимодействия, как летучая дожденосная тучка с плодородной, но давно не увлажнявшейся землей. Сам он не испытывал к Светлане никаких чувств, кроме, может быть, неприязненного любопытства, возбужденного другом еще там, в кафе, когда они вышли покурить: Новгородцев, уже ажитированный, как-то странно взглянув на Сухонина, сказал, что «с этой возможен группен-секс». Да и то, что Сухонин узнал о Светлане от нее, никак не расположило его к ней: у нее был муж (в длительной командировке), пятилетняя дочь (у свекрови), дача и машина. Ее спокойное хозяйничанье в чужой квартире, ее сытое спокойное беломраморное лицо, ее плавные завершенные движения, ее невозмутимая готовность скоротать вечер с двумя мужчинами за бутылкой вина (муж в командировке, дочь у свекрови) – все это большей частью оставляло равнодушным, а меньшей частью – отталкивало. Поэтому, когда Новгородцев попросил его уехать, он охотно на это согласился и, пока они сидели за столом, придумывал, куда податься, – на вокзал или к Савиновым; решил, что лучше на вокзал.


И вот наступил момент, когда Новгородцев из поведения и ужимок друга понял, что пора уезжать: Новгородцев (он хмелел удивительно быстро, от дозы с наперсток) уже лапал Светлану и, казалось, встречал благосклонный ответ.


– Ну, ладно, надо ехать, – сказал Сухонин равнодушно, как человек, которого ждет жена, спокойный отдых, чистая постель, – нечто преимущественное по сравнению с тем, чем увлечены они. – Засиделся я у вас.


– Мне тоже пора, – неожиданно сказала Светлана. Новгородцев на минуту опешил от такого поворота событий, потому что, действительно, всё было уже на мази: Светлана – и это казалось самоочевидным – была не из тех соплячек, не из тех отроковиц, которые еще боятся оставаться наедине с мужчиной; ей, зрелой тридцатилетней женщине, не грозило, она знала, что почем и на что шла; более того, Новгородцев ей нравился. Впрочем, в то, что она порядочная, тоже можно было поверить, даже, пожалуй, следовало поверить. Новгородцев жаждал единовластия, а не групповой перекрестной неразберихи, а Сухонину «групповуха» и сама Светлана, на нее согласная, внушали отвращение, смешанное с выжидательным любопытством. Трое, они опять, казалось, играли какую-то соприродную ситуацию, кого-то дублировали в том первичном семейном союзе, в котором есть женщина и двое мужчин – один активный, сильный (может быть, муж?), а другой пассивный, подавленный, закомплексованный (может быть, сын?). И вот, встретясь в кафе при таком изначальном распределении ролей, они приехали сюда, чтобы их исполнить, каждый свою.


– Света, мне действительно надо ехать: меня ждут, – довольно жестко сказал Сухонин, еще раз подчеркивая то, что Новгородцев уже успел выболтать, отстраняя возможного соперника, а именно: что он, Сухонин, женат, что у него дочка и т. д. (а отсюда следовало, что сам Новгородцев свободен и не прочь). – А вам ничто не мешает еще посидеть: время детское…


– Нет, мне тоже пора…


– Но у вас ведь вино еще недопито, музыка… – настаивал Сухонин еще решительнее: Светлана становилась ему неприязненна уже не отчасти, а на девять десятых. – Да и вообще, такого человека, как Андрей, моно встретить только раз в жизни.


Новгородцев растерянно улыбался и следил за их препирательством. На какое-то мгновение Сухонину стало даже жаль его, и он подумал, что если еще посидеть с ними, то, может быть, они договорятся, и тогда он, окончательно лишний, незаметно ускользнет.


– Я бы, конечно, посидел еще с вами, но…


– Нет, пора ехать, – бесповоротно произнесла Светлана, доставая из шкафа свою богатую леопардовую шубу.


Сухонин ощутил острое раздражение, потому что эта выхоленная праздная леди спутала не только планы Новгородцева, но и его собственные: не мог же он сказать, что ему негде ночевать; приходилось доигрывать роль семейного обеспеченного человека, ехать с этой дурой черт знает куда да еще, может быть, и провожать. Но и отступать, отказываться от роли было уже поздно. Насколько бы деликатно, насколько бы своевременно ни попытался он самоустраниться, сильному, самоуверенному Новгородцеву опять предпочли его, надломленного, несамостоятельного, нуждающегося в поддержке, дошедшего до крайности.


Обиженный, Новгородцев закурил и гордо отвернулся, чтобы не видеть, как они одеваются, и дать им понять, что стойко перенесет эту обиду. Сухонин также пребывал в некотором замешательстве, потому что приходилось спешно корректировать свои намерения: из застольной болтовни он успел узнать, что в своей квартире Светлана сейчас проживает одна и, может быть, предпочтенный Новгородцеву, он должен поехать к ней. Он и хотел, и боялся этого; б е з Новгородцева, отлепившись от него, он начисто лишился способности принимать решения, действовать. Словно чувствуя его беспомощность, Светлана во всю дорогу до метро даже не взглянула ни разу прямо, не потребовала никакого решения за или против, а лишь трогательно и понурясь шла рядом, чтобы он смог привыкнуть к ней. В метро Сухонина охватила настоящая паника – ужас перед выбором: он то уговаривал себя, что завести любовницу ему сейчас просто необходимо и все у него получится, то чувствовал какой-то животный страх, смешанный с отвращением. Он сходил с ума, в простоте выискивая нюансы. Будоражила и настораживала, призывала к бдительности одна сущая, казалось бы, безделица: еще в кафе, когда они наперебой атаковали Светлану, она сказала, что больше всего на свете любит в свободное время «стричь мужчин»; и вот теперь Сухонина мучило, в каком смысле – в прямом или в переносном – она любит стричь мужчин. Она сказала, что это ее хобби, и подразумевала, конечно, те же услуги, которые оказывают в любой парикмахерской, но Сухонин, уже р а с т р о е н н ы й (между собой, Новгородцевым и Светланой), упорно думал, что она имела ввиду постриг как церковный обряд или, что всего вероятнее, занятие проституток – выколачивать деньги из клиентов. Но в таком случае неминуемо обнаружится, что денег у него нет. Он уже разучался понимать людей, дробил простое на сложности. Однако главное все же не в этом; главное в том, что это пышное тело и алебастровое лицо пугали: он чувствовал себя как кролик, загипнотизированный удавом, который вот сейчас, сию минуту приступит к заглатыванию. От Светланы исходила таинственная властная угроза его жизни; если бы не редкие полуночные пассажиры в вагоне, Сухонин, казалось, зашелся бы в истерике – настолько темной, смертоносной была эта угроза, эта женская сила, и настолько расшатана его психика. А между тем они уже проехали центр города; если он не намерен провожать Светлану, ни тем более оставаться у нее, давно, еще на кольцевой линии, следовало выйти. Но он ехал, из последних сил уговаривал себя, что непременно надо проводить, крепился, боролся со страхами. Однако за перегон до станции, где должна была выйти Светлана, этот страх перерос в ужас; он инстинктивно почувствовал, что если сию же секунду не опомнится, если не очнется от этого жуткого гипноза, если не предпримет последнюю отчаянную попытку спастись, то ему не миновать смерти. Преодолевая странную оторопь, превозмогая всеми силами души и обрывая крепительные узы, которыми эта женщина, пока ехали, привязала его к себе, он, когда поезд остановился и двери распахнулись, чуть шевельнулся – и Светлана беспрекословно, как надевают петлю на шею приговоренного, цепко ухватила его за руку: мол, сиди и не рыпайся, ты – мой. И этого оказалось достаточно: Сухонин почувствовал приступ вулканической злобы, вырвал руку (именно вырвал, со злобной силой и ненавистью, в борьбе) и устремился к дверям, еще открытым, еще спасительным…


– Куда ты?! – догнал его умоляющий голос Светланы. – Наша – следующая…


Он еще успел прорваться, а перед Светланой, которая бросилась вслед, дверь захлопнулась. Поезд тронулся. Сухонин обернулся. Стоя перед дверью, Светлана знаками, как бы набирая номер телефона, показывала, чтобы он позвонил… Он резко, неприязненно отвернулся и быстро пошел по пустому гулкому перрону, минуя мерную череду гранитных колонн, прочь отсюда и совершенно забыв, что для того чтобы вернуться обратно, нужно лишь перейти на другую сторону платформы.


В нашей психике много загадочного. Почему Сухонин боялся женщин, он не смог бы ответить. Он уже, точнее – еще не понимал, что от нормальных людей, в том числе и женщин, нет и не может исходить угроза его жизни, а что страх – это его собственный внутренний страх много грешившего человека перед наказанием за грехи. Его основным и упорнейшим грехом был многолетний онанизм, который ставил его в униженное и зависимое положение перед женщинами, да и перед мужчинами тоже. Дурная привычка угнетала психику, непрерывно травмировала душу. Он отчаянно пытался, но не мог доступными внутренними средствами преодолеть ее, победить, отмыться от грязных наслоений, почувствовать себя здоровым, бодрым, активным человеком, успешно соревнующимся с другими. Порнография Гренадерова и психотерапевтический укол, смешавшийся с алкоголем, привели к тому, что Сухонин тронулся умом: начались отчетливо выраженные аффектированные манифестации сознания. Он жил теперь, как в чаду, все глубже погружаясь в пучину бессознательного…

На страницу:
4 из 7