bannerbanner
Пособие для умалишенных. Роман
Пособие для умалишенных. Роман

Полная версия

Пособие для умалишенных. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Ему постелили в гостиной на раскладном диване. Заснул быстро и беспечно, но проснулся рано – из-за того, что пятилетняя крепышка Юлька норовила ухватить его за нос. Сразу после завтрака исчез, сославшись на мнимые неотложные дела; дел никаких не намечалось, но он не хотел надоедать Савиновым, милостиво приютившим его. Он чувствовал себя у них скованным. Нелюдимство и замкнутость в нем прогрессировали с каждым днем.


В том, что и у Савиновых, хотя дом их был полная чаша, не все ладится в семейных отношениях, он убедился на следующий вечер. Хотя он пришел уже в десятом часу, Валентина дома не оказалось: дурной пример заразителен. Ужин прошел в тягостном молчании. Сухонину стало совестно, и он, чтобы не быть свидетелем чужой драмы, после ужина сказал, что, пожалуй, поедет домой – попробует примириться. Ольга его не удерживала.


Сердце, когда он осторожно поднялся по лестнице на четвертый этаж и остановился у самой двери, колотилось во всю мочь. За дверью счастливо смеялась Инесса и что-то неразборчиво ворковала Марина. Он постоял на площадке, попереминался на коврике у порога, и ему стало грустно; он понял, что войти не сможет. «Раз им весело без меня, пусть живут одни», – подумал он и вышел в подъезд. Падал легкий снег. За каждым окном, где горел свет, протекала мирная вечерняя хлопотливая жизнь; люди готовились к новой рабочей неделе, смотрели телевизор, укладывались спать. Куда податься, что делать? На вокзал он больше не поедет, нет, хватит. Он доведет это дело до конца – снимет квартиру, разведется и станет жить один, в свое удовольствие и как получится. Мужчина им действительно не нужен – был бы ребенок да крыша над головой. Что ж, тем лучше. Рано или поздно она вспомнит о нем, спохватится, поймет, что угнетала и третировала благороднейшего, умнейшего человека, но будет уже поздно.


Утешаясь мыслью о грядущем возмездии, которое постигнет неблагодарную жену, Сухонин сел в такси и возвратился к Ольге.


Та встретила его с недоумением и в слезах: Валентина до сих пор не было дома. Сухонин не стал объяснять, почему вернулся, – сказал только, что передумал, не поехал, возвратился с полдороги. Ольга молча укрылась в комнате, где спала Юлька. В полночь позвонил Валентин, развеселым хмельным голосом приветствовал его, сказал, что встретил старых друзей, задержался и, пожалуй, заночует у них.


– Жену не зови, – сказал он заговорщически, – а просто скажи, что у меня все в порядке, а то раскричится. Желаю приятных сновидений. Со своей-то женой так и не помирился, что ли? Ну, ты даешь!


– Ну, и ты тоже даешь, – сказал Сухонин. – Жена в слезах, а он где-то развлекается.


– Она меня ревнует к бабам, – расхохотался Валентин и положил трубку.


В эту ночь Сухонину спалось плохо; он совестился, понимал, что становится невольным наблюдателем чужих семейных неурядиц, которые, может быть, сам же и спровоцировал. Следовало что-то как моно скорее предпринимать: ютиться у родственников, у которых своих проблем хватало, – не дело. Надо опять ехать в Банный переулок, развешивать объявление – действовать. Совсем приживальщиком стал – никакой гордости.


Мало-помалу, бесприютному, ему стало казаться, что все ждут, когда же он умрет. Объятый мистическим ужасом, он метался среди людей в надежде, что они поддержат, но они – так казалось – шарахались от него. Он, может быть, не отдавал себе отчета, но было ясно, что и к Ольге-то он ездил для того, чтобы она, женщина, утешила и обласкала. «Странный ты человек – н е о т м и р а с е г о…» – сказала она в первый вечер, угощая его голубцами. Легко представить, как Сухонин трактовал ее слова, – он, которого в последнее время все настойчивее мучила мысль, что он выделен, как Иов, чтобы пройти через тяжкие испытания. Он приглядывался теперь к людям именно с этой точки зрения. Вероятно, он надоел-таки Ольге своими внезапными ночевками, потому что впоследствии, когда порывался одолжить денег, она поговорила с ним отчужденно, а ее мать, тетка Сухонина по отцу, Зинаида Афанасьевна, орала в трубку, чтобы он прекратил эти безобразия и сошелся с женой.


– Что вам вместе-то не живется, чего вы не поделили? – вопрошала она.


Он стал замечать и отмечать неведомые прежде с в я з и, вспоминать и придавать особое значение бывшим когда-то случаям, фактам, словам (в психиатрии это называется «бред особого значения»). Он вспомнил, например, своего институтского товарища Валерия Карташова, человека трагической судьбы и необычайного умницу, искавшего оправдание своим поступкам в творчестве Достоевского. Вспомнил, что Карташов дружил со своим тезкой Валерием Инокентьевым, и это была настолько необъяснимая дружба, что Карташов за несколько дней до гибели своего друга в автомобильной катастрофе уже знал, что тот погибнет. «Он плохо кончит: у него на лице печать смерти», – сказал накануне Карташов. И действительно: порывистый, рослый, красивый, вечно куда-то спешивший Инокентьев, «обреченный гибели» и сильный (руку жал так, что приятели приплясывали от боли), врезался на своем «жигуленке» во встречный рейсовый автобус и через десять минут, не приходя в сознание, умер. Через три дня должна была состояться его свадьба. Карташов в это время снимал дачу за городом (казалось: устранялся от грядущего произойти, не участвовал в нем) и, когда Сухонин позвонил ему, сказал: «Я знал, что он недолго протянет. Но я знал и другое – что о его смерти сообщишь мне именно ты». Тогда это провиденциальное знание ошарашило Сухонина. Этот случай, по его теперешнему мнению, проливал дополнительный свет на духовные связи людей. Но не то, что Карташов предвидел гибель друга, и не то, что вестником несчастья оказался именно он, Сухонин, озадачивало и беспокоило теперь, нет! Из всего, что Инокентьев когда-либо говорил именно ему, лично, вспоминалась теперь только одна фраза: «А крепкая у тебя шкура, Виталий!..» Эту фразу Инокентьев произнес однажды, догнав Сухонина на институтской лестнице и ударив сзади по спине. Он имел в виду сухонинскую дубленку, но теперь, припомнив этот эпизод, наш герой не мог избавиться от чувства, что покойник произнес эти слова в осуждение: дескать, дурной ты человек, заботишься о спасении своей шкуры… Эта фраза звучала особенно весомо потому, что Инокентьева уже не было на свете. Так формировалась система самообвинений.


Может быть, у людей есть постоянная нужда в том, чтобы исполнять или дублировать четыре основных функции – отца, матери, сына и дочери. И, видимо, поэтому у Андрея Петровича Гренадерова по отношению к Сухонину возникла и удерживалась потребность выражать чувства отцовские и наставнические. Во всяком случае он по-прежнему не оставлял его в покое, по-прежнему стремился стакнуть с пожилой женщиной и посмотреть, что из этого выйдет, – любовная связь, брак или контры; очевидно, он, отец двух взрослых и двух малолетних сыновей, троеженец, а ныне холостяк, в этом нуждался. Однажды он позвонил Сухонину на работу и сказал, что подыскал для него и хочет его познакомить еще с одной славной женщиной; неудача с Фомаидой Феодосьевной его не обескуражила. Сухонин, как голодная щука, бросался за каждой предложенной блесной; у него не было иного выбора: отказавшись стеснять Савиновых, он не знал теперь, где преклонить голову. Очередная славная женщина работала звукооператором на студии мультипликационных фильмов. Ее звали Тамара. Тома. Андрей Петрович рассказал, как к ней проехать.


– Приедешь туда, там, на месте, я тебя и познакомлю, – заверил он. – Удивительная женщина, мечта поэта. Живет одна в двухкомнатной квартире – где ты еще такую найдешь? Интеллигентная, с деньгами… Она тебе понравится, вот увидишь. Посидим, выпьем, музыку послушаем. Рыжая, стерва. О сексуальных качествах я уже и не говорю. Всё у ней есть, нет только мужика хорошего…


– А вы?


– Ну, я… – Андрей Петрович двусмысленно хохотнул. – Что я? Я ничего…


«Вот уж воистину цыган: расхваливает, точно краденую лошадь продает», – равнодушно подумал Сухонин и согласился.


– Ты не раскаешься, – одобрил Андрей Петрович. – Но прийти надо, конечно, не с пустыми руками, ты меня понимаешь? Не цветы, конечно, не духи – все это мура, а вот винишка, закусочки – это надо: не подмажешь – не поедешь. В общем, мы тебя ждем…


Тамара, смуглая увядшая шатенка лет сорока восьми, вся, как скомканная промокашка, в мелких морщинках вокруг глаз и на щеках, любезно встретила Сухонина в дверях и не произвела никакого любовного впечатления; его лишь насторожил (отпугивающая метка, тайный символ, табу) узкий белый шрам поперек ее пожилой шеи, след давней хирургической операции, и праздное, хотя и деликатное любопытство в усталых добрых глазах. Едва возникнув на пороге, Сухонин сразу понял, что у него с этой женщиной ничего не выйдет. Этот поперечный белый шрам на смуглой коже был столь отчетлив, что он даже подумал, уж не отрезали ли Тамаре голову – впопыхах и напрочь, как античной статуе. О чем говорили, Сухонин не помнил, но Тамара проявила материнскую участливость, и он очень быстро освоился в ее скромной, аскетически неуютной квартире. Даже развязность, с какой Андрей Петрович рассказывал Тамаре о нем и его мытарствах, не возмущала и не коробила. Было решено, что Тамара пригласит на пирушку свою подругу Раю, которая жила в этом е доме. Раю так Раю, Сухонин не возражал. Явилась Рая, низкорослая, упругая, как надувной матрас, толстуха, с грудью, необъятной как океанский прибой, с лицом до того невыразительным, настолько не согретым мыслью, что он в первую минуту растерялся. Рая работала продавцом в мясной лавке; Сухонину представилось, как эта раздобревшая рубенсовская туша движется среди свиных, бараньих и говяжьих окороков, и его сразу безотчетно потянуло в сон, словно при виде взбитых пуховиков. Борясь с невольной умопомрачительной дремотой, он силился представить себя с нею вместе в постели и заранее содрогался. Конечно, тепло от нее исходило, ровное тепло обширной русской печи, но Сухонин испугался безвозвратно кануть в это тепло, подобно капле влаги в песок пустыни. Вино и похабный разговор за столом (о половой жизни говорил в основном Андрей Петрович, а женщины хохотали) немного тонизировал и, хотя он не связал с Раей и двух слов, к ее шарообразным формам ощущал нечто вроде робкого вожделения, робкого и кощунственного, запретного потому, что Рая – возрастом ли, телом ли, теплом ли – напомнила ему мать, такой, какой та была полтора десятка лет назад. Перебарывая, отталкивая это неотвязное отождествление, Сухонин, воспользовавшись тем, что на какую-то минуту на кухне они остались вдвоем, обнял Раю сзади и прижался (надо было действовать форсированно, раз уж его свели с нею и познакомили), как проделывал это с Мариной, если чувствовал желание, но в это время раздался звонок в дверь, на пороге появилась грациозная девочка лет пятнадцати и спросила маму, Рая вышла на зов, а Сухонин почувствовал, что его мутит и не худо бы сейчас поблевать, сунув два пальца в рот: было тошно, что стремился играть себе не свойственную роль бабника. Больше к Рае он не подходил и никаких чувств не питал, хотя она обращалась к нему с удвоенной надеждой в глазах: видно, почувствовала, что он м о ж е т, способен. Но ему не нравились инсценировка, декорации, бутафория. То, что в момент, когда он примерялся к Рае, появилась ее дочка, было одним из последовавших затем многочисленных случаев с о в п а д е н и я д е й с т в и й: когда за его. Сухонина, действием неизбежно следовало чье-то чужое, после которого от своего приходилось отказываться, – мешали, запрещали, грозили наказанием.


Вот так, шаг за шагом, он и сходил с ума.


Пирушка еще продолжалась, и Рая за ним благодарно и настойчиво ухаживала, словно убеждая, что дочка их благоприятному знакомству не помеха, но Сухонин вдруг устал и грубо заявил, что, так как ночевать ему сегодня негде, ляжет в соседней комнате. Рая ушла.


– Какая кошка меду вами пробежала? – вслух недоумевал Андрей Петрович. – То ты к ней льнешь, то она к тебе, а толку нет. Синхронность должна быть.


Сухонин разделся и лег на диван, на свежую постель; хотел было дождаться, как поведут себя дальше Андрей Петрович и Тамара, чтобы убедиться, что они любовники, но скоро заснул.


В те годы, когда статика, покой и властительная централизация ценились превыше всего, во время унификации лиц, выравнивания голов и усекновения выдающихся Сухонин познакомился с одной интересной женщиной. Анастасия Григорьевна Маракова свободно изъяснялась на нескольких европейских языках, была превосходно образована (западная философия, литература и искусство) и могла бы, что называется, оставить след, но, как и многие в то время, приобрела полезную узкую специальность – переводила одобренные и разрешенные научно-популярные книги, а на досуге и для себя собирала материалы об одном из основоположников русской космологии, надеясь, что они когда-нибудь пригодятся. Много позже Сухонин уразумел, в чем состояла нелепость положения: учение это как нельзя больше соответствовало духу времени и не находило издателя по чистому недоразумению; фанатически доказывая необходимость подчинения всех людей общему делу (как будто люди занимаются чем-то иным, кроме этого, даже если один сеет рожь, другой расщепляет атомное ядро, а третий ест тюремную баланду), основоположник требовал уравнять землян по всем параметрам, с тем чтобы они сами научились вырабатывать солнечную энергию в случае, если Солнце погаснет: основоположник, являя эпилептическую изощренность, предусмотрел всё, даже это. Чтобы совершить этот подвиг, чтобы обжить и освоить космические бедны, нужны были железная дисциплина и порядок, которые предполагалось ввести законодательно. Основоположнику было невдомек, что они, как это ни странно, появляются как раз тогда, когда их перестают соблюдать с микроскопически регламентированной дотошностью. И вот эти люди-светляки, люди-светофоры движутся в ночи мироздания, не заботясь ни о чем, полностью перейдя на самообеспечение. Но не этот пункт выделяла Анастасия (Аспазия) Григорьевна, излагая учение основоположника. Главным, по ее глубокому убеждению, был тезис о фаллосе и семени, рассеянном во Вселенной…


– Господи, ну что он пишет: «хрен с тобой, поди на хрен»? – с искренним раздражением произнесла как-то раз Анастасия Григорьевна, имея в виду сочинения одного изгнанного диссидента. – Что такое хрен? Огородное растение, дурацкий невкусный корень! От этого происходит путаница в мозгу, и ничего больше…


– А как же надо писать, чтобы избежать грубости или порнографии? – заранее смеясь, спросил Сухонин. Беседа происходила на квартире Анастасии Григорьевны, в отсутствии мужа, за бутылкой молдавенеска, за журнальным столиком, под портретом бородатого основоположника.


– Хуй – вот как надо писать! – довершила свой удар Анастасия Григорьевна. – По-твоему, Виталик, вот это тоже порнография? – Она сунула ему под нос парижское издание маркиза де Сада. – Если ты так считаешь, то ты глуп и необразован и в тебе не раскрепощены чувства. Разве не так, скажи?


И Сухонин был вынужден признать, что это сказано не в бровь, а прямо в глаз. И все же, привлеченный и учением основоположника, и умом Анастасии Григорьевны, раскрепощаться чувственно в отношениях с ней он не спешил: как-никак, у нее были две почти взрослые дочери, муж искусствовед, сеть морщинок в притворе лукавых глаз, да и у него уже подрастала Инесса. Эту странную чувственную сдержанность при взаимной умственной тяге они окупали ехидным, с уколами и шуточками, ироническим разговором, который крутился подчас вокруг все того же фаллоса. То и дело в разговор встревала младшая дочка Анастасии Григорьевны, Вероника, смышленая, черноглазая, очень кокетливая, и тогда мать с дочерью пикировались, переругивались и друг друга задирали. Чаще всего это кончалось тем, что, потускневшая, Анастасия Григорьевна с тяжелым вздохом произносила:


– Ах, боже мой, Виталик, пойдем на улицу, подышим воздухом. Ты не представляешь, как она мне надоела, трещотка.


В темном переулке, подальше от дома, Анастасия Григорьевна требовательно брала Сухонина под руку. При всей своей крупной, развитой фигуре, широкобедрая, она была удивительно легка, подвижна, экспансивна в движениях и словах: ей ничего не стоило, жестикулируя, с размаху ударить его в грудь (удар был сильный, боксерский), так что он поневоле останавливался – и так, стоя, не внимая взглядам удивленных поздних прохожих, они беседовали; впрочем, говорила больше Анастасия Григорьевна – про художника Чекрыгина, про Альбера Камю, про цены на петрушку, про мужа – какой он у нее гениальный и никем не понятый. Этого они строго придерживались: она хвалила Дмитрия Георгиевича, он – Марину; воздавали должное, всячески подчеркивали, что между ними дружба, союз интеллектов, а все остальное от лукавого. Сильно закомплексованный житейскими неудачами, угнетенный тем, что ему так и не удается до сих пор сорвать хотя бы одну звезду с неба или самому взойти на небосклон, Сухонин многого не замечал. Будь он чуточку проще, с незашоренными глазами, он бы давно заметил, что внушает Анастасии Григорьевне доброе чувство, которое способна испытать женщина на закате лет к молодому человеку, заметил бы, что внес в эту семью легкое, но ощутимое расстройство и нервозность и что вообще ему пора определиться, почему он ходит на эти свидания. Впрочем, встречались они довольно редко, ибо всякий раз, возвращаясь домой, Сухонин нес в душе тягостный груз и постановлял, что впредь не позвонит ей: чувствовал, что его гипнотизируют, душат, чувствовал это, хотя и не осмыслил еще. Всегда – в слове, в жесте, в намерении – Анастасия Григорьевна хоть на секунду, но опережала, брала инициативу на себя, перебивала его, окольцовывала; от вынужденного молчания, от внутренней смуты и скованности он долго не мог избавиться после этих дружеских свиданий. Дмитрий Георгиевич был приветлив с Сухониным и слегка подтрунивал над ним. Однажды, когда, как обычно, вечером после встречи Анастасия Григорьевна провожала его до метро по темным асфальтовым дорожкам (Мараковы жили в Теплом Стане), Дмитрий Георгиевич нагнал их, худощавый, тонкий, как вьюн, любитель утреннего и вечернего бега, в шерстяном спортивном костюме и кепи, и, совершив несколько шутливых витков вокруг, сказал: «Вы как одна большая планета, а я ваш вечный спутник», – сказал и неторопливой разминочной рысью исчез в темноте открытых дворов.


– Его все в нашем районе за чокнутого держат, – сказала Анастасия Григорьевна, крепче прижимаясь к Сухонину и как бы извиняясь перед ним за выходку мужа. – Да и привыкли уже: каждый день бегает. Ведь на пятнадцать лет старше меня, а посмотри, какой живчик. Это у меня то мигрень, то кишечник, то радикулит, а он никогда не болеет.


С течением лет, уже в начале восьмидесятых. Сухонину становилось все тягостнее жить. Он знал, что Анастасия Григорьевна издала книгу трудов основоположника и напечатала несколько статей о нем.. Сухонин звонил и поздравлял с успешным завершением ученых исследований, она пожаловалась на ухищренные происки, которые учинили этому изданию евреи, но о свидании они уже не уславливались: то ли Анастасия Григорьевна поняла, что с ним каши не сваришь, то ли еще что. Однажды, в богатой дубленке, раскрасневшаяся с мороза, счастливая отчего-то и по обыкновению экспансивная, она навестила Сухонина на его работе, проболтала полчаса и ушла, провожаемая восхищенными глазами сотрудников. «Какие к тебе шикарные женщины ходят!» – с иронической завистью дружно заявили они…


И вот сейчас, деморализованный невзгодами, безденежьем, глубокой тоской и нравственными страданиями, распростясь с Савиновыми и не пожелав – из гордости – на время поселиться у Тамары, Сухонин вспомнил о своей гетере и в минуту ровного расположения духа позвонил – не посоветует ли чего, не поможет ли. Ответила Вероника, узнала его и сказала, что мама в Рузе, в Доме отдыха. Хотя Сухонин не просил ее об этом, дала ему адрес и сказала, что ехать надо с Белорусского вокзала на электричке. С бутылкой токайского в портфеле наш герой сел на электричку и покатил за утешением и душеполезной милостыней. Крутые берега реки, лощины, овраги, лес, мосты, тропы в лесу, павильоны и корпуса многоразличных санаториев, широкое шоссе, заметенное снегом, заснеженные поля, обсаженные деревьями вдоль дороги, седые клубы снежной пыли и выхлопных газов, окутывавшие проходящие машины, – все здесь понравилось ему. В восторге от предпринятого путешествия он вышел из автобуса и свернул, согласно указателю, на узкую бетонированную дорогу, ведущую через лес к Дому отдыха. Сильно свечерело. Сухонин постоял над замерзшим прудом и плотиной, жадно вдыхая фиолетовые сумерки и объемлясь с головы до ног первозданной лестной тишиной. Как было чудно, хорошо; тревога, волнение и счастье смешались в душе! Хотелось любить и плакать, пробираться в лесу по пояс в снегу, жить, слиянному с природой, чутким ухом ловить лесные шорохи, петлять по следам зайца, карасиком плавать в пруду под броней льда. Он не спешил – знал, что разыщет Анастасию Григорьевну, что она обрадуется ему и не спросит, почему он здесь без зова и приглашения. Хотелось еще стоять, еще слушать зачарованную тишину и дышать импрессионистским фиолетовым воздухом…


Анастасия Григорьевна жила в одном из коттеджей, разбросанных в окружении хмурых елей. Из ее окна сквозь занавесь сочился мягкий желтый свет, размытым пятном ложился на волнистый снег. В коридоре Сухонин облизал сухие губы, огляделся: потертые ковровые дорожки, крутые лестницы, устеленные ими, темные подлестничные закоулки. Волнуясь, сдерживая дыхание и гулкое сердце, постучал в дверь и не раздумывая толкнул ее.


Анастасия Григорьевна сидела за столом лицом к окну, спиной к двери, в своей любимой серой вязаной кофте – что-то писала.


– Вот это гость! – звонким голосом произнесла она, поднимаясь со стула. – А я только что паука видела – ну, думаю, будет письмо или гость. Ах, как я рада! Раздевайся, пожалуйста… Как же ты меня нашел?


Она в растерянности перекладывала с кровати на стул и обратно свой халат, сдвигала на край стола рукописи: чувствовалось, что она потрясена и к такому сюрпризу не была готова.


– Найти – дело нехитрое: язык до Киева доведет. Вероника проболталась.


– Ах, какая предательница! Ну, я ей задам, когда вернусь. Ах, как я рада тебя видеть, ты представить себе не можешь! Садись, пожалуйста. У меня беспорядок, я такая лентяйка стала… Садись, садись, дай на тебя посмотреть. Ты возмужал, раздобрел, баритоном обзавелся. Ах, какой ты молодец, что приехал навестить старуху…


– Да полно, Григорьевна…


– Старуха, старуха! И не спорь – старуха. Эти жиды меня окончательно доконают. Ты не представляешь, как они ополчаются на меня теперь, после этой книги. О, токайское! В таких пузатеньких бутылочках? Как это мило с твоей стороны. Нет-нет, ты меня ни от чего не оторвал: я как раз хотела заканчивать свою писанину. Располагайся поудобнее, вот кресло. Кури, если хочешь. Я мигом – слетаю за штопором, и мы устроим маленький лукуллов пир.


Сухонину на минуту стало как-то неопределенно хорошо. Пока Анастасия Григорьевна отсутствовала, он перед зеркалом причесал вихры, сунул нос в ее рукописи, полистал английскую книжку, судя по всему, детектив: на обложке была нарисована девица в очках и шлеме верхом на мотоцикле. То, что Анастасия Григорьевна смешалась и засуетилась при его появлении, Сухонину было понятно (неожиданный визит!), но и беспокоило; им снова овладело какое-то сложное томительное чувство – и даже не чувство, а расположенный на растительном уровне трилобита инстинкт самозащиты, первичный, целиком подсознательный: остановись! остерегись! Так, очевидно, смущается мышь, принюхиваясь к приманке в капкане.


Анастасия Григорьевна очень скоро вернулась, оживленная, триумфальная, во всей своей прежней экспансивности (успела собраться в кулак, оправиться от неожиданности). Сухонин сорвал золотистую фольгу и ввернул штопор в пробку, но, сколько бы ни жилился, вытащить ее не удавалось. Раздраженный, что Анастасия Григорьевна видит, какой он худосочный и слабосильный, он усилием воли вырвал, наконец, пробку, но при этом устье горлышка рассыпалось в стеклянную труху.


– Ах, ах! Ты не порезался, нет? – заботливо наклонилась Анастасия Григорьевна и лечащим жестом взяла его ладони в свои. – Какая каверзная посудина, кто бы мог подумать!.. Ничего: если стекло и попало туда, то оно осело на дне.


– Определенно, это жена не хочет, чтобы мы выпивали, – мрачно проронил Сухонин.


– Она у тебя ревнивая? – спросила Анастасия Григорьевна, искорки смеха мерцали в ее глазах. – Ах, как все это нехорошо. И давно ты от нее ушел? Сними ты, ради бога, пиджак: здесь так жарко натоплено, что я задыхаюсь. Фу, какая жара! Повесь его на стул или брось вон на кровать. – Анастасия Григорьевна по-домашнему поставила рядом две голубые фаянсовые чашки и придвинулась ближе, упершись своими круглыми мощными коленями (почти колоннами) в бедро Сухонина. – Какая прелесть, это вино, как переливается, заметь! Янтарь! Ну, выпьем за встречу после разлуки?..

На страницу:
3 из 7