Полная версия
Пособие для умалишенных. Роман
Увидев Марину, Андрей Петрович подобру-поздорову ретировался, и Сухонину пришлось держать ответ за соблазнительные действия одному.
– Спозаранку причащаешься? – спросила Марина риторически, поскольку ясно было, что – причащается.
– Ты еще не знаешь, что со мной произошло. Я чуть не умер. Мне надо менять образ жизни.
– Да, надо: надо больше денег зарабатывать и заботиться о ребенке.
Слово за слово – супруги поссорились. Возбужденный, не выспавшийся, обозленный, Сухонин ушел к Гренадерову. Тот со странной поспешностью хозяина, который залучил желанного гостя, сбегал в магазин, купил водки – и хмельная дискуссия продолжилась. Никогда прежде Сухонин не пил так много и так долго не бодрствовал. Андрей Петрович говорил без умолку, с каким-то садистским наслаждением загоняя каждое слово, пропитанное сарказмом и поучительством, в помутнелый мозг соседа, словно гвоздь в крышку гроба, – по самую шляпку. Поначалу-то Сухонин еще вставлял два-три сдержанных замечания в безудержный и агрессивный монолог Андрея Петровича, но вскоре совсем замкнулся, нахмурился, претерпевая его неиссякаемую речь, как нудную зубную боль. Сухонин был человек терпеливый до крайности, до последней возможности терпеть, но Андрей Петрович, даже если учесть, что он две ночи не спал и взбудоражен алкоголем, все же извергал слишком мощный поток слов, слишком наставительно ораторствовал, а под конец стал попросту провоцировать, задирать и унижать, чтобы вызвать ответную вспышку гнева или хотя бы раздражительную ответную реплику. Нечто странное происходило в душе Сухонина: он терпел, кивал, криво усмехался, но его словно бы заклинило – ни перебить Андрея Петровича, ни возразить ему, ни оправдаться не мог. Казалось, оба задались целью: один – обличать и воинственно наставлять, другой – молчать и слушать, сдерживаться до тех пор, пока это возможно, хотя перед глазами уже все плывет и кружится, хотя ярость подступает к горлу, хотя дрожь пробегает по телу и в голове звенит от тяжелого безысходного возбуждения. Странный это был поединок пожилого человека с молодым, прокурора с подсудимым. Сухонин терпел это истязание весь день до вечера, мучительно устал и наконец не выдержал – ударил кулаком по столу и так рявкнул на Андрея Петровича, что тот на секунду опешил.
– Ага, вот ты как! – возопил Андрей Петрович. – В таком случае убирайся к жене! Зачем ты ко мне пришел? Что ты на меня окрысился? Я не прав? Нет, ты скажи: разве я не прав?
– Вы правы, – с почтительным смирением ответил Сухонин, готовый после внезапного всплеска ненависти и злобы терпеть суровое шельмование, если понадобится, до самой своей смерти.
– А раз так, одевайся и пойдем. Я познакомлю тебя со славной женщиной.
– Жена меня не отпустит: скоро Новый год, – промямлил Сухонин: ему не хотелось ни возвращаться к Марине, ни принимать предложение Андрея Петровича.
– Ты можешь к ней не заходить: у меня найдется, во что одеться. Вот вполне приличное драповое пальто, вот шляпа. Ехать не слишком далеко, не простудишься…
Было нечто унизительное в этом переодевании, но Сухонин безропотно подчинился; загипнотизированный и одурманенный, он чувствовал только, что Андрей Петрович каким-то странным образом ассоциируется с отцом (с его, Сухонина, отцом) и не повиноваться – значит проявить сыновнюю непочтительность.
Все дальнейшее представлялось смутным калейдоскопическим сном. Долго ехали куда-то в пустом трамвае; стоял крепкий морозец, Сухонин быстро застудил ноги и притопывал ими, чтобы согреться. Затем вспоминалась какая-то темная коммунальная квартира, стол, соседи, какая-то увядшая пятидесятилетняя женщина, которая то и дело просила у Сухонина огонька – прикурить; потом вдруг все исчезли, именно внезапно, вдруг (первое их тех «чудесных» немотивированных исчезновений людей и предметов, которые впоследствии так пугали). Он поднял с полу оброненный паспорт, развернул его. Паспорт принадлежал Гренадеровой Фомаиде Феодосьевне, увядшей женщине, курившей зловонные дешевые сигареты, – второй жене Андрея Петровича… Итак, все исчезли и больше уже не появлялись; лишь под утро пришел Андрей Петрович, мертвецки пьяный, рухнул на кровать не раздеваясь и сразу же заснул. Сухонина тоже тянуло в сон, он чутко дремал в кресле и сквозь дремоты видел эту самую Фомаиду: она то появлялась, то исчезала, то ложилась рядом с Андреем Петровичем, то, шатаясь, бродила по комнате, невнятно бормоча и хихикая, то опять надолго пропадала – и тогда из ванной доносился ее сдавленный рвотный вскрик. Сухонин боялся заснуть, а только чутко дремал, потому что странное тревожное чувство двойной смертельной опасности не покидало его: опасность исходила и от пьяного Андрея Петровича, и – в еще большей мере – от его сумасшедшей жены, которая, очевидно, и была той самой обещанной «славной женщиной». Ее Сухонин почему-то олицетворял (смутно, сквозь многолетние наслоения памяти) со своей матерью, а себя в дреме ощущал как бы их сыном, который равно боится и пьяного отца, и сумасшедшую мать.
Бог ведает, как промучился он эту очередную бессонную ночь. Ясно вспоминал утро первого января, вспоминал утренний пустой морозный трамвай, в первых креслах которого сидел надменный, презрительный Андрей Петрович, а в хвосте – он, униженный неким преподанным уроком (уроком знакомства с сумасшедшей женщиной), в этом дурацком, с чужого плеча, а может быть, и уворованном пальто и фетровой шляпе. Между ними во весь путь не было произнесено ни слова, ехали отчужденные, молча рассорившиеся, – давняя, без слов, вражда отца и сына.
Что думала Марина о муже, который неизвестно где и с кем провел новогоднюю ночь? Естественно, что она встретила его бранью. Не вступая в перебранку, он оделся и ушел, хлопнув дверью и решив больше не возвращаться домой. Он снимет квартиру и расстанется с женой. Хватит, настрадался. В новом году начнет жить по-новому. Он поехал в Банный переулок.
Банный переулок – это особый мир, в котором сталкивается невероятное множество разбитых судеб и светлых, еще не оперившихся надежд. Разбитые судьбы предстают в виде стариков и старух, которые хотели бы иметь непьющего квартиранта, с тем чтобы тот ухаживал за ними на старости лет. А светлые надежды представляют по преимуществу молодые супружеские пары и холостяки, которым почему-либо негде жить. И вот они между собой договариваются, обмениваются номерами телефонов. Сухонин, разумеется, воплощал надежду, потому что, хотя жизнь его и была отчасти разбита, он еще надеялся все поправить. Главное было – начать. Едва он появился на толкучке, сразу же стали подходить молодожены с вопросом: «Сдаете?» – и он прилежно всем отвечал: «Сам снимаю» и думал, что если что и сдает, так это свои жизненные позиции. Все это живое скопище людей волновалось, подобно прибою, переминалось с ноги на ногу, окружало каждого вновь прибывшего и боязливо оглядывалось, нет ли поблизости стражей порядка. Носы и щеки как у квартиросъемщиков, так и у квартиросдатчиков приобретали на морозе сливовый оттенок. В первый же день Сухонин сговорился с пышной, полнотелой сорокалетней блондинкой, которая увезла его в Бескудниково показывать апартаменты, но едва он увидел запущенную комнату со столом, покрытым дырявой клеенкой, и с убогим инвалидом-диваном, и едва уразумел, что хозяйка будет жить в соседней комнате, как на душе сделалось пасмурно, и он уехал ним с чем: менять шило на мыло, драгоценную жену на неизвестную неряшливую особу – нет, это никуда не годилось; да и шестьдесят рублей на дороге не валяются.
Он посещал квартирную толкучку еще неделю. За это время осмотрел еще одну квартиру – сурового бородатого парня, у которого в прихожей висели большие поясные портреты Сталина и Пушкина, но бородач вел себя подозрительно, спрашивал документы и выдвигал множество ограничительных условий, так что Сухонин с ним тоже не поладил и вернулся восвояси. В течение новогодней недели он ни словом не перемолвился с женой и каждый вечер после работы уезжал на толкучку. С каким-то стариком, который твердил: «вам у нас будет хорошо», он уже дошел было до метро, но старик чересчур подобострастничал, расхваливал себя, старуху и квартиру, а жил между тем у черта на куличках, в Орехово-Борисово, и Сухонин решил не искушать судьбу – вернулся. Хотелось снять по возможности однокомнатную квартиру с телефоном по сходной цене, но предлагались в основном комнаты, квартиры же стоили до ста двадцати рублей и больше – не по карману; да притом еще через подозрительных лиц, через барышников и перекупщиков. Между тем семейная обстановка накалялась: Марина перестала готовить, обстирывать и вообще – третировала почем зря. Сухонин стоически переносил все превратности судьбы, как вольтеровский Кандид. Десятилетней супружеской жизни как не бывало – такой холод сквозил в отношениях с женой. Хорошо еще, что дочка осталась в Васюкове и борьба самолюбий происходила не на ее глазах. Теперь Сухонин все чаще заходил к Андрею Петровичу, и тот поддерживал его бракоразводные поползновения. «Если не заладилось, надо рвать сразу», – авторитетно заявлял он.
Наконец Сухонин познакомился с Витенькой Киселевым. Тот жил возле Курского вокзала в доме, подлежащем сносу, из которого выехали почти все жильцы. Витенька занимал большую трехкомнатную квартиру с тараканами; две комнаты пустовали, и их окна были заколочены фанерой; в одной еще стояли кровать и сервант. Жилище было на первом этаже и мрачное, хотя и с высокими старомосковскими потолками. Витенька запросил сорок рублей и сказал, что ночевать будет у жены. Жена его как раз родила двойню и жила где-то бог весть как далеко отсюда. В первый день Витенька собственноручно приготовил борщ для квартиранта и вымыл жилую комнату мокрой шваброй. В его отношениях с женой, если только она не была мифической, тоже что-то не клеилось, поскольку и на второй, и на третий день – к великой досаде Сухонина – он ночевал в пустой комнате на полу, подстелив старые ватники. Витенька работал на заводе фрезеровщиком, и похоже было, что все деньги тут же спускал. Во всяком случае, он охотно принял конфузливое приглашение к выпивке. Сухонин почему-то побаивался Витеньки, его очень тихого голоса, тех неуловимых черт характера, которые наводили на мысль, что Витенька человек темный, подонок и, может быть, гомосексуалист. У Витеньки было многое множество друзей, таких же пьяниц и озлобленных люмпен-пролетариев, которые некстати вваливались в любое время дня и ночи, хотя, арендуя это жилье, Сухонин специально оговаривал в качестве основного условия, чтобы его никто не смел тревожить. От великой докуки, которую причиняли и Витенькины ночлеги, и задушевные его разговоры про жисть, и внеурочные друзья. Сухонин уже подумывал, а не съехать ли и не пойти ли снова на толкучку, но тут произошло событие, весьма скандалезное, так что он, не насладясь ни душевной независимостью, ни холостяцкой свободой, вынужден был бежать, бежать без оглядки.
А случилось вот что. Как-то раз Марина позвонила ему на работу и сказала (голос у нее был металлический, чеканный):
– К тебе тетушка приехала. Забирай ее к себе, иначе я ее выдворю с милицией.
Когда вечером Сухонин появился на родном пепелище, он застал там три воинственные фигуры: во-первых, жену свою Марину, во-вторых, свою тетушку Веру Ивановну, приехавшую погостить к племяннику из Пенников, дальней северной деревушки, а в-третьих, Светлану Андреевну, московскую тетушку Марины, приглашенную, надо думать, специально ради предстоящего генерального сражения. Светлана Андреевна, крупная женщина с обвислыми щеками и подбородком, работала продавцом в продуктовом магазине на Красной Пресне, и через нее в прежние мирные годы семейство доставало сервелат. Вера Ивановна жила вдовой в упомянутой деревне и со дня свадьбы постоянно помогала молодоженам, посылая полотенца, вышитые северным узорочьем, клюкву, бруснику, морошку, грузди и тому подобные дары леса, помогла купить стиральную машину и холодильник. Несмотря на пожилые лета, она была еще легка на подъем и приехала погостить к племяннику с подношениями в виде простыней и пододеяльников, а также со своим фамильным альбомом. Каковы же были ее первоначальные изумление и негодование, когда она узнала, что Сухонин недели две как съехал и теперь находится неизвестно где.
– Ты что, квартиру ей оставил? – закричала она, завидев Сухонина. – Да ты же дурак. Я что, ради этого тебе помогала, чтобы ты ушел и семью бросил? Отвечай!
Сухонину ответить было нечего.
– Собирайся, поедем, – сказал он удрученно.
– Никуда я отсюда не поеду. – Вера Ивановна села на диван и демонстративно раскинула руки, как бы обнимая доступное материальное пространство. – Здесь все мое. Холодильник мой, половина книг моя, все по подписке для тебя доставала…
– Если вы не уедете, я позову милицию, и вас выставят отсюда, – взъерепенилась Марина. – Что за наглость: «все мое»! Забирайте, раз ваше, и уходите вместе с племянником со своим.
– Ты не имеешь права прогонять его: квартира на него прописана.
– Никто его не прогонял. Он сам ушел. Он же псих, психанул и ушел. Захотелось одному пожить. Вот пусть и живет, я не знаю, где он шляется, и знать не хочу, а только чтобы здесь больше ноги его не было. Забирайте! Берите, берите! – Марина вдруг принялась снимать и скатывать половики, которыми был устлан пол, и швырять их к дверям. – Берите! Это все ваше, забирайте и уходите отсюда. Мне ничего вашего не надо, только оставьте меня в покое.
– Да как ты смеешь!? – Вера Ивановна порывалась драться. Светлана Андреевна тоже встала в позитуру, готовая вступиться за племянницу. Назревало происшествие, известное в уголовном праве как дебош.
– Тетя Вера, не надо, оставь ты, ради бога, всё, поедем отсюда, – сказал Сухонин плаксиво: ему вдруг стало нехорошо, дурно. Такой разгневанной он еще не видел Марину. – Одевайся, иначе я один уеду.
– Тебя выгоняют из собственной квартиры, а ты не можешь за себя постоять. Сопляк ты, вот кто! – сказала Вера Ивановна, в гневе срывая пальто с вешалки.
Между тем Марина, открыв дверь, выбрасывала половики на лестничную площадку; голос ее гремел и разносился по этажам. Сухонин выбежал на лестницу, и Вере Ивановне ничего не оставалось, как последовать за ним. Всю дорогу, пока ехали в такси до нового местожительства, она бранила свояченицу на чем свет стоит. Таксист, молодой парень, улыбался в усы. Сухонин урезонивал расходившуюся тетушку.
.Оказавшись в темной и обширной Витенькиной квартире под номером 13 (Витеньки, к счастью, дома не оказалось), Вера Ивановна расплакалась.
– Горе ты мое луковое, – причитала она. – Что я теперь твоей матери-то скажу? Какая муха тебя укусила, почему ушел-то? А я-то ехала к тебе, радовалась, думала, свяжу ему свитерок из теплой шерсти, а он эвон какие финты выкидывает. Что теперь делать-то будешь? Как жить-то дальше? Зачем ушел-то, может, еще помирились бы, не выгнала бы она нас вдвоем-то…
– Что теперь плакать, – сказал Сухонин. – Сделанного не воротишь. Да и не хочу я с ней жить: это не женщина, а бульдозер. Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет.
– Как же мне не плакать? Я ли тебе не желала добра, я ли для тебя не старалась? А вышло-то что? Непонятно, ох, непонятно вы живете, молодежь. Сестра твоя с третьим мужиком разошлась, ты вот теперь от жены бегаешь. Мы в свое время жили как: лебеду с мукой да с картофельными очистками смешаешь, шаньги испекёшь да и ешь. А у вас ведь все есть, чего вам еще не хватает, не пойму никак…
Сухонин чувствовал себя отвратительно. Мало того, что Витенька еженощно ночевал, – еще и тетушка свалилась на его голову. Вера Ивановна была человек со странностями, чудачка. Всю жизнь, пока не стала пенсионеркой, она работала в школе уборщицей, а потом в краеведческом музее смотрительницей. Северный городок Вышняки, в котором она тогда жила, был хоть и маленький, но древнее Москвы, и основался на холмистых берегах Логатовки при солеварнях. Там и сям на холмах высились старые церкви, пощаженные временем, с картушами на стенах; вокруг них лепились бревенчатые избы с палисадниками и приусадебными участками. У Веры Ивановны был собственный пятистенный дом с огородом и сараем. После смерти мужа она проживала в нем одна, а чтобы не скучать и иметь дополнительный доход, пускала постояльцев – деревенских парней и девушек из профтехучилища, которые на выходные разъезжались кто куда. Квартировал у нее в свое время и Сухонин. Любя племянника, Вера Ивановна приносила ему из школьной библиотеки увесистые тома Большой Советской Энциклопедии: отроком Сухонин, глуша чувственные порывы, усиленно впитывал книжную мудрость, много читал, теоретизировал, сладко мечтал. Вера Ивановна водила и прикармливала множество беспородных кошек, калякала с квартирантами, осенью копала картошку и собирала крыжовник, колола дрова – словом, хлопотала, но уже тогда, случалось, сутками ни с кем не разговаривала, бродила сумрачная, вполголоса бранилась, брюзжала либо валялась в постели с головной болью и компрессами на лбу. Эти два ее состояния – болезненно-подавленное и агрессивно-брюзгливое – чередовались; она верила в приметы, в сглаз, в способность людей наводить порчу; от внешней угрозы она оберегалась заговорами и заклятьями, в которых фигурировал какой-нибудь неизменный бел-горюч камень в окияне на острове Буяне, троекратным сплевыванием через левое плечо, окроплением углов, а то и просто энергичным ругательством: ей чудилось, что ее преследует нечистый дух, и она отсылала его восвояси. Присмиревшие квартиранты слушали ее проклятья, непонятно кому адресованные, сознавали какую-то свою вину и боялись спать в темноте. Однако нередко Вера Ивановна бывала и добродушна, и приветлива с жильцами, и словоохотлива. Чем ближе к старости, тем чаще она чудила; у нее обнаружилась охота к перемене мест. Свой городской дом она продала и поселилась сперва в пригородной деревне, а потом и вовсе в глуши, в Пенниках, поближе к младшей сестре Марии, матери Сухонина. Деревенский дом Веры Ивановны был обширен и пуст: пустовал сарай, потому что огородное сено, едва выкосив и высушив, она продавала, пустовал хлев, потому что скота она не заводила, пустовала банька, в которой она мылась крайне редко, пустовали комнаты. Впрочем, в одной из них стояло кросно – ткацкий станок, доставшийся еще от бабушки; на нем Вера Ивановна ткала половики, которые затем развозила многочисленным родственникам и знакомым. Лето и осень она проводила в деревне – растила картошку, клубнику, смородину, солила рыжики и волнушки, а зимой со всеми этими вареньями и соленьями объезжала родню – у одного поживет, у другого, у третьего, и так скоротает зиму. Дары принимали охотнее, чем ее, потому что теперь она чудила беспрерывно и ее побаивались: кто знает, что взбредет на ум человеку с придурью? По ночам не спала, бодрствовала, бродила, что-нибудь нашептывая, а днем отсыпалась, – совсем как грудной младенец, перепутавший день с ночью; ясно, что эта привычка приносила хозяевам много неудобств. Такова была Вера Ивановна. Вообразите теперь, что испытывал Сухонин, укладываясь спать на Витенькиных ватниках, а кровать предоставив тетушке. Он жаждал свободы и одиночества, а приобрел одни немыслимые хлопоты.
За полночь пришел Витенька. Сухонина била мелкая дрожь, когда он открывал дверь. Пришлось освободить ватники и улечься на полу в комнате, где спала тетушка. Не привык Сухонин к спартанской жизни, жестко было на голых половицах, из щелей дуло холодом. В ту ночь он так и не заснул, а наутро надо было идти на работу. Он ворочался с боку на бок и придумывал, как расстаться и с Витенькой, и с тетушкой; томила тоска. Хотелось укрыться от людей хоть в какой-нибудь убогой комнатенке, чтобы сотворить без суеты и спешки прекрасное произведение – симфонию, поэму, картину.
Утром, когда Витенька ушел, Сухонин стал укладывать чемодан. Он чувствовал себя очень несчастным.
– Ты куда? – спросила Вера Ивановна.
– Я не для того снял квартиру, чтобы мне мешали! – рассвирепел Сухонин. – Вот ключ: куда пойдешь, запрешь.
Он бросил ключ на стол.
– Я здесь одна не останусь, – сказала Вера Ивановна. – Я боюсь этого твоего друга – он, наверно, бандит какой-нибудь.
Сухонин чуть не заплакал от злости, когда Вера Ивановна двинулась вслед за ним к выходу. Им овладело мстительное упрямство. Они, должно быть, представляли живописную группу – впереди тощий Сухонин с двумя чемоданами своих пожитков, направляющийся по Садовому кольцу в сторону Курского вокзала, за ним, не поспевая, – тетушка со своими сумками и баулами. Он шел не оглядываясь. На вокзале, смешавшись с пассажирами, Вера Ивановна потеряла его из виду. Он облегченно вздохнул, когда понял, что его больше не преследуют, спустился к камерам хранения и, со страдальческой миной на лице выстояв длинную очередь, сдал чемоданы. Ясно, что тетушка вернется в деревню, и теперь он волен как птица; родственных угрызений совести он не ощущал: в самом деле, тетушка сама виновата, что приехала так некстати. Не беспокоило и то обстоятельство, что Витенька не попадет в квартиру: его квартира открывалась и без ключа, стоило отогнуть гвоздь, прикрывавший дверную створку сверху. Сухонин выпил кофе с бутербродом и, жмурясь, вышел на привокзальную площадь. Позвонил на работу и, сославшись на болезнь, сказал, что сегодня не придет. Так славно было чувствовать себя никому и ни в чем не обязанным, свободным, бездельным! Он всегда любил эти преходящие, но счастливые состояния недолженствования. Хотелось уехать куда-нибудь, сойти на незнакомой станции, потерять паспорт и трудовую книжку, все документы, идентифицировавшие его с другими озабоченными людьми, и начать жить сначала.
Однако не было ни пристанища, ни денег, и следовало что-то предпринимать. Сухонин тяжело вздохнул, ощутив себя никчемным, ничтожным человеком. Кому он нужен без крыши над головой, без положения в обществе, без денег? «Деньги, которыми располагаешь, орудие свободы; деньги, за которыми гонишься, орудие рабства», сказал Руссо. Все куда-то торопились, вокруг кипела целесообразная суетливая жизнь, а он чувствовал себя ни к чему не приспособленным. Подумалось вдруг, что надо уволиться с работы и, получив деньги, уехать к родителям в Петровку; уж они-то примут, пожалеют, обогреют. От этой мысли о передышке на родительском попечении Сухонин опять повеселел и ощутил прилив энтузиазма. Чего ему опасаться, чем дорожить? О чем сожалеть? Мир неограниченных возможностей открывается лишь перед тем, у кого есть, по крайней мере, свобода выбора. Уж теперь-то он станет жить разнообразнее, рискованнее, обновленнее, чем прежде. Ради куска хлеба и благопристойности он до сего дня умертвлял в себе душу живу, но теперь с этим покончено; есть тысячи путей, которые ведут к счастью, к осмысленной жизни, к исполнению желаний.
Словом, забастовал. Трое суток провел на вокзалах – на Курском, на Казанском и на Ярославском. Денег достал, съездив домой в отсутствие жены и продав десяток книг из своей библиотеки в букинистический магазин. Нельзя сказать, чтобы это были самые счастливые дни в его жизни, главным образом потому, что он не высыпался как следует – спал в залах ожидания, сидя.
Горячие, самолюбивые и гордые мысли не покидали его. В Москве были родственники и друзья, но он не звонил им, чтобы переночевать в сносных условиях, – никому не хотел быть обязанным. На третьи сутки, однако, почувствовал себя плохо: от недосыпу и крепкого кофе, который он пил с утра до вечера, сердце стучало, как отбойный молоток, наваливалась усталость, сонливость; да и деньги, опять же, кончались. Счастливое ощущение свободы притупилось; теперь он многое отдал бы за свежую уютную постель, за безмятежный сон. Пришлось идти на компромисс с людьми.
Он позвонил Ольге, двоюродной сестре, которая жила в Серебряном Бору, вкратце рассказал, что поссорился с женой и просит ненадолго приютить его. Он презирал себя, свою слабость, решившись на этот шаг, но делать было нечего. У Ольги была собственная семья, муж и ребенок; она приняла сердечное участие в его конфликте, соглашалась примирить его с женой, но он отверг помощь: не надо его мирить, он знает, что делает, с этой мужеподобной бабой невозможно ужиться. Он позвонил ей утром в субботу и мог бы тотчас поехать, но отложил свой визит до вечера, чтобы про него не подумали, что он в полной прострации и совершенно бесприютен. Весь день проболтался по городу и измучился окончательно, утомился до того, что пошатывало при ходьбе. Голова была пустая, ясная, звонкая, как котел.
Как он и опасался, Ольга подробнейшим образом расспрашивала о случившемся, Валентин, ее муж, весело хохотал и, доверительно хлопая его по плечу, говорил, что все бабы одинаковы: деньги и ребенок им нужнее, чем муж. Он отмалчивался, уплетал голубцы, а супруги пикировались. Валентин был не дурак выпить, а поскольку зарабатывал много (он гранил и шлифовал алмазы), то часто позволял себе это удовольствие. Сухонин поддавался на дружеские увещевания и думал, что, в сущности, каждая семья несчастлива по-своему, у каждой свои проблемы, антагонизм между мужчиной и женщиной заложен уже на биологическом уровне.