
Полная версия
Усталые люди
– Да, а как-же на счет равенства? спрашиваю я.
– Равенство? (пожимает плечами). Оно заключается в равенств оружия. Ведь нет-же никакой нужды иметь одинаковой длины носы.
– Да, но дать в руки толпы такое-же оружие, – может быть, это несколько сильно…
– Я чувствую себя выше толпы… даже несмотря на равенство оружия.
* * *А с другой стороны… пастор Лёхен. Целая армия против одной жалкой девочки.
Комичное сопоставление: бандит Габриэль Грам и обращенный разбойник… Но пастор Лёхен в сущности не глуп, и во всем его пасторском облике есть что-то такое, успокоительно действующее на усталые нервы. Я однако же не могу удержаться, чтобы не поддразнить его немного – цитирую ему Толстого и т. п. Но задорный спорщик во мне почти уже умер. На это я уж больше не способен. Все это чересчур уж устарело; это ясно каждому новичку; тут критика чересчур легка, остроумие слишком банально. Напротив того, по временам я открываю, что эта старая ткань может быть даже очень красива; а кто поднимет свое копье против феерии, против волшебной комедии? Одни только школьники из старших классов способны возразить:
– Но ведь фей нет на свете…
Пусть все прекрасное не более, как фантастическая ткань (может быть и должно быть ею? Правда – безобразна!), тем не менее она имеет свое оправдание.
* * *Матильда все более и более распускается. Она знает, какое значение приписываю я иллюзии, а между тем, стоит ей только развеселиться, чтобы утратить всякое чувство меры.
Впрочем сегодня вечером меня прогнало нечто другое. На меня нашел припадок чувствительности, и я не мог удержаться, чтобы не спросить о «Фанни», – «та девочка, что показывалась здесь время от времени, дочь твоей хозяйки?» – «О, это она-то», небрежно отвечала Матильда, «она ведет теперь дело на свой риск». – «Как? Что такое? Как так на свой риск»? – «Ну, да! Ведь не мало-же есть господ, которые желают иметь их как раз в этом возрасте».
Я умолк. Мною овладел какой-то ужас или отвращение. Матильда начала рассказывать что-то отвратительное, и чтобы заставить ее замолчать, я спросил: как-же смотрели родители на то, что дочь их вступила уже на такой путь?
– Ну, им остается только радоваться, что Фанни тоже начала уже приносить деньги в дом, – отвечала Матильда; потом засмеялась и, повиснув всем своим полнеющим корпусом на моей руке, похлопала меня по плечу и сказала:
– Ведь не все-же так благонравны, как ты, мой цыпленок!
Я положил на стол пару монет и удалился.
Да, да, да! Что тут говорить? Это так, и тут ничего не поделаешь. По крайней мере, если не желаешь «перестраивать общество» по способу Ионатана. Но ведь это совершается не в один день. И, к тому-же, это неизбежно. Необходимо-же нам иметь высшее общество, более изящную публику; но никакая изящная публика не может существовать без порядочных женщин; а порядочные женщины не могут существовать без известной опрятности отношений; а потому, натурально, необходимо должна существовать и подобная армия продажных женщин, а армия эта как-нибудь должна пополняться. Раз допускаешь цель, то поневоле приходится мириться и со средствами, с помощью которых она достигается. Конечно, было-бы хорошо, если-бы при этом щадились дети: дитя всегда представляет собой возможность чего-нибудь лучшего в будущем. Но… дочери подобных хозяек… для них это, конечно, естественный путь. Немного раньше, немного позже…
На меня в этом случае так особенно неприятно подействовала, разумеется, эта глупая случайность, что она носит это имя. Будь её имя Матеа или Индиана…
Бедное дитя!
Да, да; много-ли пользы моей Фанни в том, что она шла путем добродетели? В настоящее время есть один только человек, мнением которого она дорожит, и этому единственному человеку довольно какой-нибудь пары сомнительных намеков того или другого постороннего лица, случайно столкнувшагося с ним в кафе – для того, чтобы он употребил подобные выражения, как содержанка. При этом, я плюю самому себе в свою проклятую рожу…
XXIII
– Да, у этих пасторов готов ответ на все и они найдут выход из всякого положения. Но когда я подумаю, что лучшие головы человечества в течение целых 17 и 18 веков сидели и трудились над выработкой этой системы, то это перестает удивлять меня. Система действительно прекрасна.
Пастор Лёхен тихо улыбнулся. «Да, но в сущности не замечательно-ли», заговорил он, – «что лучшие головы человечества в течение целых 17 и 18 веков могли сидеть и трудиться над выработкою этой „системы“, как ты ее называешь»?
– Буддизм, возразил я, тоже очень старая религия, которая в свою очередь занимала не мало хороших голов в течение очень и очень долгого времени.
– И в буддизме много правды, – уклонился он, – но замечателен тот чисто исторический факт, что буддийская Азия давно уже находится в состоянии застоя, между тем как христианская Европа все время неуклонно шла вперед.
– Христианская Европа подвигалась вперед в периоды времени, когда церковь утрачивала свою власть над умами.
– Да, да, время от времени церковь утрачивает-таки свою власть, что обыкновенно происходит по её-же собственной вине. Но заметьте, что после подобных крупных периодов упадка человечество снова обращается к церкви, что указывает на то, что и она во всяком случае не исключена из этого поступательного движения. Это указывает также и на то, что люди, как ни быстро они растут, во всяком случае не выростают из религии. Вы и сами, конечно, заметили, что в настоящее время, после этого последнего и самого тяжелого времени упадка, там, за-границей, в великих культурных странах, пробуждается уже несколько более религиозное настроение умов; и это натурально. По мере того, как подвигается вперед развитие, растет и то, что мы называем скукой жизни, отвращением от всего мира, мировоио скорбью и отчаянием. А против этой болезни, конечно, самой тяжелой и самой ужасной из всех болезней, до сих пор нашелся еще только один врач и врач этот тот, кто сказал и действительно мог сказать: «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас».
Покой! Чудное, заманчивое слово. Я перестал поддерживать этот в полушутливом тоне веденный спор и сказал:
– Да! кто знает! В сущности я понимаю это.
* * *Меня забавляло дразнить Георга Ионатана этими указаниями на «реакцию». Он пожимал плечами:
– All right, – говорил он. – Начинают интересоваться подобного рода вещами, – внушением желаний, гипнотизмом, заклинанием духов, и уж не знаю, чем еще. Цицерон, Marcus Tullius Cicero заманивается между двух простынь и говорит по-английски, Юлий Цезарь стучит столом и рассказывает Павлу Педерсену, что брат его, Ларс Педерсен, умер в Америке от холеры. Милейшие дамы и элегантные кавалеры с больным спинным мозгом с благоговением сидят и слушают все это и в восторге восклицают в нос: «enfin! voilà! la vérité; la grande renaissance».
Старая буржуазная культура, понимаете, начинает возвращаться в детство. Это начало конца. До того все дораспутничались в Лондоне и Париже, что уж не в силах двинуться с места; тут уж, разумеется, посылают за духовником. Масла и мази, окуривание и морфий – все это нужно больным людям. Когда старый Рим начал подгнивать, и там народ принялся бегать за кудесниками и мистериями. Когда-же туман этот объемлет весь мир до того, что люди утрачивают способность разбираться в своих земных делах, тогда приходят гунны и германцы, анархисты и люди насилия, и выметают вон всю эту гниль, вместе со всеми богами и привидениями. All right.
– Ну, до этого дело не дойдет, – заметил я, – подобные-же вещи происходили и во времена романтизма, а между тем старая культура незыблемо стоит и поныне. Все дело в том, что эти вечные «лошадиные силы» начинают-таки несколько надоедать.
Георг Ионатан посмотрел на меня холодным, испытующим взглядом, который заставил меня улыбнуться.
– Уж не знаю, мы «свободные мыслители», потерпим-ли мы свободных мыслителей среди нас самих?
* * *– Читали-ли вы Стриндберга «Кредиторы?» – спросила сегодня фрекен Бернер; мы сидели одни за чашкой кофе на веранде пастора Лёхена. – Это такое хорошее заглавие, – продолжала она, – что оно, конечно, могло-бы стоять в виде надписи над многими браками по склонности. Вы спросите меня, откуда почерпаю я свои воззрения на этот счет, – я думаю, что я почерпаю их из различных источников. Вы-же знаете: в качестве незамужней особы странствуешь из одной семьи в другую и делаешь свои стародевические наблюдения (Улыбка). Всегда, понимаете-ли, есть замужния приятельницы, и таким образом, кое-что видишь, а кое-что и слышишь от них. У меня есть приятельница замужем за очень сильно влюбленным в нее человеком, которого и она, собственно говоря, также очень любит; но тем не менее, я понимаю, как тяжело ей при таких условиях. Он очень снисходительный и далеко не требовательный кредитор, но, как-бы то ни было, она постоянно чувствует эти устремленные на нее, влюбленные глаза и это приводит ее в крайне нервное состояние. Я могу себе представить, каково должно быть постоянно чувствовать за собою этот, ничем о себе не заявляющий, но тем не менее неоплатный долг. В этом доме ощущается какой-то особый, мучительный гнет, и стоит только прожить там года два для того, чтобы почувствовать своего рода ужас перед этими браками по склонности.
Я сидел и думал о милом моем друге, музыканте Бруне, и о пуговках его жилета.
– Но ведь любовь есть нечто такое, что настоятельно заявляет о своих нравах; как-же быть в таком случае?
– Любовь, конечно, берет свое, – скромно улыбнулась она, – я нахожу только, что нет нужды вносить ее в брак.
– На словах это выходит хорошо, – заметил я, – но в таком случае нам надо иметь больше свободы… т. е. женщине.
– Женщина и так пользуется такою степенью свободы, какая только ей нужна, лишь-бы только у неё хватило такту воспользоваться ею, как следует, – сказала фрекен Бернер. Впрочем, кажется, она покраснела. И она поспешно продолжала: – Для неё уж и то будет счастьем, если она сохранит в своем верном сердце воспоминание о том, что было пережито ею в молодости, память о чем будет наполнять ей жизнь, хотя-бы она потом и вышла замуж.
Тут уж несомненно лицо её было красно; она взялась за свое вышивание, чтобы иметь повод наклонить голову.
– Вы вдаетесь в романтизм, – сказал я. – Вы, вероятно, когда-то любили в таком, так сказать, возвышенном стиле? И неужели вы без горечи относитесь к тому, что он выбрал другую?
Она тряхнула головой.
– Теперь я даже рада этому, – сказала она. – Поступи я так, как Эмилия, то и он теперь вероятно тоже в свою очередь был-бы каким-нибудь раздражительным обозленным мужем и у меня не осталось-бы в прошлом дорогого воспоминания. Но теперь стоит он предо мной в том самом виде, в каком был он тогда, и в таком виде буду я (улыбаясь) видеть его до самой моей смерти.
– Даже если бы вы вышли замуж?
– Ну, да!
– Но ваш муж?
– (Улыбаясь). Он во всяком случае… не имел-бы кредитора.
– Но он мог-бы стать вашим кредитором?
– Видите-ли, в таком случае я не пошла-бы за него.
– Да, это правда… брак по рассудку.
– Да; только по рассудку. Ну, тут по крайней мере нет никакого риску. Не позволите-ли налить вам еще немного кофе?
– Нет, благодарю.
– Но капельку ликеру? Вы заслуживаете награды за ваше терпение!
– Неужели вы думаете, что заставили меня скучать? – Это чересчур большая скромность. Вы скорее должны несколько остерегаться; в один прекрасный день я являюсь к вам и буду просить вашей руки.
– В силу моих солидных правил?
– В силу ваших либеральных правил.
– Да. и если вы будете действительно сильно влюблены в другую, то может статься, что я и пойду за вас.
Смех.
* * *Любить и безумствовать, пока молод, а потом – приличный общественному положению, разумный брак… Старики правы.
От молодости моей остается мне уже очень немного, и нынче праздную я свое последнее увлечение.
В таком случае, почему же не отдаться ему?
Предложить ей это? Непонятная слабость!
Непонятная твердость. Говорят еще, что мы, мужчины, представляем собою слабый пол; а между тем я, наислабейший из слабых, оказываюсь в состоянии выдерживать самые серьезные испытания добродетели!
Непонятно.
Это любовь пересоздает нас таким образом. Женщина, любя, становится слаба, мужчина же становится тверд. Если мужчина попадает в такое положение, что он мог бы соблазнить женщину, и он не делает этого, – то можно ручаться жизнью, что он влюблен в эту женщину.
Но все имеет свои границы, и я не в силах более сохранять свою твердость. Я не могу расстаться с нею таким образом; мы с нею должны хоть час быть вместе молоды. Сколько страдания было бы устранено, если бы я раньше собрался с духом и решился!
Я буду говорить прямо. Я поступлю, как джентльмен. Я предоставлю ей полную возможность без затруднения сказать нет. Если-же она все-таки скажет – да, если таково будет её собственное желание… в таком случае было бы чистым преступлением с моей стороны лишить ее того, что было бы для неё «отрадным воспоминанием её молодости». Глупость моя не имела пределов. Но до какой степени всегда подтверждается, что любовь не мужское дело. Постоянно женщина дает толчок вперед этому делу… и на этот раз, к удивлению, посторонняя женщина.
Наконец-то явилось это облегчающее решение. Как бы она ни отнеслась к этому, моя обязанность предоставить ей выбор. Надо предоставить ей этот случай. Я хватаюсь за это. Счастье сопутствует смелым.
* * *Написать ей – не имеет смысла. Если желаешь, чтобы женщина решилась на выбор, не следует давать ей времени на чересчур хладнокровное обсуждение. Она хочет не хочет, хочет не хочет… Необходим какой-нибудь внешний импульс, который заставил бы ее сделать наконец то, чего она сама хочет. В истории всего мира не было еще случая, чтобы женщина самостоятельно приняла какое-нибудь решение.
* * *Я захожу к ней, и не застаю её. – О, нет; после того последнего разу…
Вялый и несчастный иду я к тем «друзьям», в обществе которых я способен забыться. Но, вообще говоря, что это за сумасбродная идея – предложить ей «связь!»
Да, может быть, если бы я выждал удобное время. Теперь же я спугнул ее. Теперь она презирает меня. Я никогда больше не увижу её.
Еще раз почувствовал я, что счастье наступило мне на мозоль, и я не сумел поймать его. Вежливо и застенчиво отступил я в сторону, поклонился и сказал: извините, фрекен, за то, что я попался вам на дороге.
Я вижу, как исчезает она за деревьями, точно белое облако. Улыбка её насмешлива, горька и печальна.
Вот уже в третий раз попалась она мне навстречу. А она не позволит смеяться над собой. Это было в последний раз… Еще в этот четверг вечером, и больше никогда. Она не какая-нибудь публичная женщина, чтобы бегать за мною.
Бедный человек! Ступай к своим «друзьям» – и к тем приятельницам, которых то бросают, то снова возвращаются к ним. Ты не более, как обломок разбитого бурею судна, выброшенный на департаментский берег; и там останешься ты валяться, пока не истлеешь.
Часть II
I
(26 июня 1885 г.).
Тут кончаются эти заметки. За ними следует многозначительное молчание. Я мечтал о счастьи, сопутствующем храбрым; а на деле вся история окончилась глупостью и поражением. Не мало дней после того от досады я прикусывал себе язык. Какая-то такая беспомощность, неповоротливость: приставать к молодой девушке с банальными фразами, приличными какому-нибудь гимнасту… «Полнейшее товарищество», «все делить», «держаться вместе, пока хватит охоты…», спугнуть ее, как мальчишка спугивает птицу, которую хочет поймать, вместо того, чтобы просто… ну, потом-то сознаешь, в чем дело…
Мужчина – достойное смеху существо. Он умеет укротить молнию и вычислить движение комет, но рассчитать, каким образом поймать такую маленькую и глупую птичку, как молодая девушка…
Да, если бы она была одна из тех, которыми мало дорожишь. В таком случае поймать ее было бы довольно легко; такая птица едва цепляется за ветки, как какая-нибудь полумертвая курица. Но дикая, вольная птица, редкостная, драгоценная… тогда сердце бьется у охотника и он теряет голову. Он видит, что птица задремала, сидя наверху, на дереве, подбегает в смущении и трясет дерево, воображая, что она упадет к его ногам, как перезревший плод; а когда же спугнутая таким образом птица исчезает в чаще леса, сообразительный малый остается стоять на месте и кусает себе язык.
Даже самая моя любовь как-будто погасла на время, потонув в овладевшей мною страшной, холодной вялости. Для того, чтобы любить, надо иметь хоть некоторую самоуверенность, – веру в возможность взаимности; но в те дни у меня было не более самоуверенности, чем у мокрой собаки. Я чувствовал, что она презирала меня, так сказать, вдвойне, совмещая и свое, и мое собственное презрение.
Тут не оставалось места ни для каких услаждающих впечатлений. Я бродил по городу, как какой-нибудь отверженный, невозможный человек, которого не принимают в рассчет, человек, стоящий вне общества. Смешно смотреть на такого малого, который все словно крадется с опущенным хвостом, вследствие поступка, совершенного им лишь потому, что он не сумел от него воздержаться! Но мужчина, решившийся на подобную попытку и получивший отказ, без всякого сомнения является самым жалким из всех существ в мире.
Разумеется, я ходил к фрекен Бернер. Мне необходима была женщина, которая уважала бы меня, женщина, для которой я все еще был бы человеком, женщина, перед которой я не чувствовал бы своего унижения. И я прилеплялся к ней сердцем, с искренностью раненого существа, нуждающагося в уходе, с искренностью изгнанника, молящего дать ему место, хотя бы у порога или за печкой. Тут я опять воспрянул духом и поднял голову; я почувствовал себя выше своего уничижения почувствовал себя на свойственном мне уровне, наверху, в среде интеллигенции, среди избранных. Но вслед затем опять вернулась любовь… и еще хуже, чем когда-либо прежде.
Тем временем я отправил письмо, проклятое письмо, в котором я выдавал это предумышленное… говорил об этой «глупой фантазии» (которая, разумеется, должна была прослыть за минуту легко мыслия), изысканно-равнодушно прощался с нею и сообщал ей, что я намеревался жениться на другой, – на одной «образованной» особе из порядочного общества. Во всем этом, помимо лжи, заключалась еще большая доля низкой мести. Найдется-ли на свете более способное на низость существо, чем мужчина, оскорбленный в его мужском тщеславии!
Глупость за глупостью. Итак, этим письмом разрушил я последний мост между нею и собой и, как только мог бесповоротнее, закрыл себе всякий путь к отступлению. Я поступил, как тот охотник, который, видя, что птица улетела, в досаде своей, напрасно тратит порох и стреляет ей вслед, хотя этим он только еще глубже угоняет ее в лес.
Сегодня приятель мой, Марк Олив, сказал мне, что она выходит замуж, «продает себя» одному богатому старику. Безусловно благоразумно с её стороны, разумеется! Гораздо благоразумнее, чем я ожидал. Они-таки нынче не умирают от любви! Тем не менее теперь сижу я здесь с таким вытянутым лицом, что даже сам ощущаю это. Мною овладела какая-то странная, беспомощная вялость. А под нею – подавленное, безумное горе.
Довольно об этом.
Я ненавижу фрекен Бернер. Это она была чаровницей, погрузившей меня в заколдованный сон; если бы удалось мне очнуться в тот вечер в четверг, – уж никогда-бы не выпустил я своей принцессы.
Пива, побольше пива! Водка да разумный брак, на это только и способен ты, скотина! Для великих восторгов, для полного блаженства – я не создан. Я какой-то получеловек; «человек будущаго»; слишком много мозгу и слишком мало крови. Когда приходит моя принцесса, я беру лорнет и пристально разглядываю ее, и если я нахожу хоть какой-нибудь недостаток в её прическе, или если хоть паутинка прицепилась к её платью в то время, как пробиралась она рвом, ведущим в мой замок, – я морщу нос и предоставляю ей вернуться назад. И три раза, – три четверга, по вечерам приходила она, и каждый раз я давал ей время уйти… черт-бы побрал эту фрекен Бернер с её браком по рассудку.
Вот и конец моей сказке. За ваше здоровье! Edite, bibite, collegiales, post miüta secula pocula nulla…
* * *Не в состоянии писать. Из этого все равно не выйдет никакого романа. Такое вялое, бесцветное окончание.
Может быть время от времени это поможет мне хоть отвести душу. По временам ведь чувствуется такая потребность высказаться. Самому себе показать нос. Взвыть.
* * *Тяжелое предстоит мне время. Теперь, когда я безвозвратно утратил ее, – теперь только понимаю я, что она для меня – все!
И существование представляется мне не более, как безразсветною ледяною пустынею, со смертью в образе скелета, подстерегающей из-за какого-нибудь камня. Беспредельный мрак, исполненный слез и зубовного скрежета.
«Галлюцинации» становятся почти невыносимы. Каждый вечер, как только затихнет все в доме, украдкой пробирается она по лестнице. Я ясно слышу её шаги. Сначала на лестнице, потом в прихожей. Она не стучится в дверь. Она только стоит там; прислушивается, ждет, сдерживает слезы. Я ощущаю присутствие её так осязательно, что по временам беру лампу и выбегаю, чтобы посмотреть, кто там. Но стоит только лечь мне в постель, и я слышу её дыхание тут, в самой комнате.
II
8-го июля.
Сегодня была свадьба Бьельсвика. Тотчас после обеда отправился он со своей молодой женой на пароход, отходящий в Гавр. Эти счастливые люди будут жить в Париже.
Однако, это грустно. Правда, дружба наша за это последнее время поддерживалась больше попойками, спиртными напитками; но как-бы то ни было, все-же это было некоторое утешение, прибежище в нужде, последний исход. Кругом меня как-то все пустеет и пустеет. Скоро я останусь одинок.
У меня не хватает смелости.
Счастливые старики, успевшие жениться! Единственный друг, не покидающий человека в несчастий, – это его жена. Это молодое, светлое существо, которое приковал он к себе сегодня с тем, чтобы никогда уж больше не оставаться одиноко, глаз на глаз с самим собой, слегка напомнило мне Фанни. Мне стало грустно. Я сидел за свадебным столом, делая вид, будто я ем, а сам глотал и глотал слезы, – горькия слезы старого холостяка.
Даже самый обряд венчания растрогал меня. Старый благодушный Свен Брун говорил просто и хорошо, и самая формула венчания прекрасна, Наивна, простосердечна, по-старинному надежна. Древняя речь книги Бытия звучит воспоминаниями детства, словно тихий, священный голос, доносящийся к нам из далеких времен, голос предков, старых, мудрых предков. Все высказывается так чистосердечно откровенно, так отечески – строго и вместе с тем кротко: в душе чистота, тишина и растроганность. «Терния и волчец возрастит тебе земля… В ноте лица твоего будешь ты есть хлеб твой, пока не возвратишься в землю… яко земля есть и в землю отыдешь. В болезнях будешь ты рождать детей и к мужу твоему будет обращение твое и тот тобою обладать будет».
То сам Бог Отец говорит с высоты, спокойно, как рок, предопределенно, бесповоротно. С своего рода досадой думал я о том, что эта маленькая «современная» женщина в образе невесты может быть стояла тут, в глубине души возмущаясь против мудрости предков… ведь эти прямолинейные современные люди с их отсутствием религиозности положительно невыносимы.
Тут присоединились звуки органа, серьезные и тихие, благоговейно отвечали они на высокую речь Бога. Песнь, петая миллионом душ, песнь столетий, вера предков и полное примирения и покорности понимание жизни звучало в волнах этих звуков и наполняло своды простыми, величественными аккордами. Я чувствовал себя нравственно выше и чище; душа была полна могучего и сладкого волнения; все заботы и мучительные думы оставались в стороне, далеко в стороне, и становились чужды и мелки, и наконец исчезали, – точно странные, бессмысленные и уродливые бесенята, не смевшие подступиться.
Я буду иногда ходить в церковь – особенно в католическую, я буду слушать вековые напевы и, подхваченный волнами звуков, буду чувствовать себя выше и чище душой. И, слушая исповедание веры предков, я в смирении сложу руки и буду лишь желать, чтобы и я мог верить так-же, как они.
«Блаженны верующие». Счастливые старые люди.
Существует лишь один единственный друг, не покидающий человека даже в дни бедствий.
Жена? Современная дама? – Как только жизнь начнет складываться печально, – она потребует развода.
* * *На другой день.
Сегодня фрекен Бернер в первый раз упомянула о ней.
А именно для того, чтобы сообщить мне, что она… «кажется, ее зовут Гольм? о, Гольмсен, да… со своею матерью и своим „довольно пожилым уже женихом“ со вчерашним гаврским пароходом уехала – в Париж»…
Я ненавижу фрекен Бернер.
III