
Полная версия
Усталые люди
– Да, она несколько-таки небрежна, эта Северина, – умиротворяла жена, – я сейчас…
– Не беспокойся, – останавливает он с язвительной усмешкой, – я затопил уже сам, как это всегда бывает. А предложила-ли ты Граму чего-нибудь поесть? Во всяком случае, ты не должна забывать своих гостей… Посиди, пожалуйста, да не обращай на это внимания, Габриель; я сейчас вернусь. (Жене:) Дай мне сейчас-же иголку и нитку; я сделаю это сам; по крайней мере, я буду знать, что это сделано.
Она вырывает у него из рук жилетку порывистым движением, в котором гораздо более яду, чем во всей его ругани, и исчезает в соседней комнате.
Он делает бледную, неуверенную попытку обратить все это в шутку, и обращается ко мне: «Да, да.» говорит он, «так-то; надо… надо немножко приструнивать их: иначе они совсем спустят рукава… Ты, молодой холостяк, разумеется, в ужасе от этого и принимаешь это за настоящую сцену… Но это только необходимый для салата перец, понимаешь?..»
Но тут ярость вновь овладевает им, он бросается к дверям и орет, просовываясь в кухню, точно желая разбудить мертвых:
– Северина! Платяную щетку! Черный фрак не чистился по крайней мере уже недели две! (Там протестуют). Да, нет-же, умереть на месте – не чистился! Давайте щетку; в этом доме каждый должен все делать для себя сам. Сапога тоже не чищены!
Он так захлопывает дверь, что я принужден заткнуть себе уши.
– Уж ты пожалуйста извини меня, Габриэль; но эта возня с женщинами, право, может довести человека до сумасшествия!
Входит жена с жилеткой, добродушно осклабляется, бросается ему на шею и целует его:
– Ну, будь же опять милым мальчиком!
– Да-да-да, защищается он, и я вижу, до чего ему противна вся эта комедия перед гостем. Он вырывается и улыбается принужденно: Извини, пожалуйста, Габриэль.
Жена принужденно смеется и заводит речь об утренней сварливости своего мужа. – Вообще, в течение всего дня он так приветлив, но по-утрам, пока он не сел еще за свой кофе и трубку… Я строю самую доверчивую улыбку. – Да, поверьте, я вполне понимаю это. По утрам я сам до того бываю зол, что готов был-бы глотать маленьких детей. Это просто своего рода припадок сумасшествия; в такие минуты человек находится в невменяемом состоянии. – Да, не правдали?.. Так и вам это тоже знакомо? Это должно быть очень неприятно.
Уф! Такая сцена способна напугать самого смелого. Это затаенное шипение долго накапливавшагося, с трудом сдерживаемого раздражения… Боже, сколько миллионов булавочных уколов должен был вытерпеть этот добрый, хотя и нервный человек, прежде чем он мог дойти до подобного скандала, – да еще, вдобавок ко всему, в присутствии холостяка!
Нет, уж лучше оставаться так, как есть.
* * *Дело кажется пойдет на лад. Я оказываюсь тверже, чем я ожидал.
Но она все еще сидит там, в самой глубине моей души, прячась от моего сознания; постоянно чувствую я ее там, как какую-то скрытую, вечно болящую рану; но пусть она там и остается. А когда, в непредвиденную минуту, эта большая, тяжелая волна чувства нахлынет на мое сознание, как море, прорвав плотину, затопляет плоский берег, – я заставляю ее отхлынуть назад и исправляю повреждение.
И тогда захожу я к Матильде. Сижу у неё и слушаю о я болтовню, т. е. не столько её болтовню, сколько её беззаботный голос и наивную, детскую, как колыбельная песня мягкую. речь, смех её, в котором, нет ничего принужденного, который не дрогнет вдруг отзвуком подавленного горя, в котором ничего нет, кроме беззаветно-веселого лукавства, да цыганского легкомыслия.
Да, она обладает-таки весельем, настоящим, земным весельем, – весельем дикого человека или сытого, разыгравшагося животного, каким-то цыганским весельем, между тем как мы, северяне, тяжелые, сумрачные души, мы чувствуем себя дома лишь на небе или, если там покажется нам столь-же скучно, как в собрании армии спасения, – в Нирване.
Её круглое, как вишня, румяное лицо, с маленькими голубыми плутовскими глазками нередко представляется мне запретным плодом, висевшим на райском дереве… Да, клянусь всем, что есть для меня святого, выдаются такие вечера, когда я положительно чувствую, что люблю ее. Она смеется надо мной, но тем не менее, ей это нравится. «Но скажи же мне на милость, с какой стати вдруг начинаешь ты звать меня Евой?»
* * *Я ненавижу скандалы.
Неужели когда-нибудь кончится тем, что заговорят на всех перекрестках: «Габриэль Грам застрелился! Габриэль Грам отравился!» И все эти противные люди будут стоять и говорить, пожимая плечами: «Пьянство…» «Однако, не дал промаху…» Эх!
Нельзя-ли сделать это как-нибудь под видом «несчастного случая?»
Замерзнуть? – Это чересчур уж неприятно. Я не выношу холода. Я непременно кончу тем, что встану, пойду домой и затоплю печку.
Но, может быть, таким способом удалось-бы заполучить основательное воспаление легких?
Да. Но тут явится какой-нибудь искусный малый в образе доктора и «спасет мою жизнь…»
Дождаться весны. Пораньше начать купаться. «Получить судороги» и пойти ко дну… Но когда Господь видит, что человек намерен утопиться, Он всегда пошлет кого-нибудь, кто успеет его вытащить.
Предпринять поездку в Гамбург, и потом, выбрав ночь потемнее, «упасть за борт?» Но всегда найдется кто-нибудь, кто заметит это. Подобные вещи никогда не удаются. Кто-нибудь да пронюхает, что человек имеет что-то на уме; сейчас же предупредит капитана… вдруг окружит его целое полчище шпионов, и не успеет он прыгнуть за борт, как на корабле подымется переполох, и тот или другой сердобольный малый, бросившись ему на помощь, подцепит его на крючок прежде, чем он успеет в последний раз нырнуть в воду.
Опрокинуться, катаясь на парусной лодке? – Это лучше. Я подожду весны, попрошу у Ионатана его лодку, выйду подальше во фиорд и даже еще дальше, в открытое море; подкараулю минуту, когда на горизонте будет совершенно чисто… в таком случае надо будет выбрать день посвежее.
Да. Это годится. Тут я не предвижу никаких случайностей. Эта мысль по крайней мере может служить мне утешением до тех пор… пока не наступит день.
Без неё я не могу жить. Все лучше, чем терпеть эту терзающую муку, лишающую меня рассудка и съедающую меня всего, до мозга костей. Но и с нею я тоже не могу жить. Я люблю ее до безумия, но люблю недостаточно. Через две недели опять все прошло бы без следа, и тогда, так-ли, иначе-ли, жизнь превратилась бы в чистый ад.
* * *Я: Как же вы счастливы при всех ваших интересах!
Георг Ионатан: Если хочешь жить, то надо жить внешнею жизнью. Здоровая воля всегда проявляет себя во внешней жизни, а без здоровой… (пожимает плечами)… человек или бросается в море, или идет к пастору.
… Да, да; «здоровая воля…» ах, это мещанское, скучное «здоровье…»
Только одно интересует меня, – эта мучительная борьба, происходящая во мне самом; эта болезнь, благодаря которой все существо мое раздвояется и воля моя находится в вечном раздоре сама с собой; в этом вся моя жизнь. Следовательно, я живу внутри себя, своею внутреннею жизнью, и следовательно… одна мне дорога – в море.
* * *В течение некоторого времени я отважно выдерживал эту борьбу, жалкую борьбу, в которой все теряешь, даже побеждая; борьбу во имя долга, в которой безмолвно молишь Бога о поражении, потому что победить значит: лишиться многообещающего шанса в жизни.
И я боролся, и боролся, к вечеру совсем выбивался из сил, но на утро вставал с новою решимостью.
Но вот, сегодня встречаемся мы на улице, и фьють! – вся моя решимость разлетается в прах.
Я приглашаю ее в кондитерскую и с полчаса сижу там и ухаживаю за нею. Затем – прогулка; и все опять вошло в свою колею.
Я чувствую себя, как падший темплиер, ужасно счастливым и несколько смущенным. Хотя в сущности удовольствие не так уж велико… Я мог-бы и не возобновлять этого! Вся моя долгая борьба пропала даром. Но, слава Богу, слава Богу; хоть на время кончились все эти муки; меня ждут долгие отрадные дни…
Но как-же это будет? Этого я не знаю.
* * *Она уже не дитя. Она должна сама заботиться о своей репутации. Я и то чересчур даже старался обратить на это её внимание; она знает, чем она рискует. В таком случае это уж не мое дело. Она также прекрасно знает, что я не имею намерения каким-либо образом вознаградить ее за это. Я поступаю откровенно и ясно, и не могу навлечь на себя никакого порицания.
Но не думает-ли она, что я в конце-концов все-таки женюсь на ней? У женщин ведь своя логика.
Или-же она играет va banque? Или пан или пропал? Может быть она решила заполучить себе «наилучшаго» мужа, а получить его она не может иначе, как заставив порядочного человека настолько скомпрометировать ее, чтобы, как джентльмен, он вынужден был наконец жениться на ней?
В таком случае все расчеты её будут обмануты. Она опасна для меня лишь на расстоянии.
* * *Почему не хочет она высказаться? Она настолько умна и теперь уже настолько знает меня, что могла-бы быть уверена в том, что признание её не повредит ей в моих глазах.
Должно быть, это что-нибудь очень дурное, раз она не решается признаться после всего того, что я высказывал при ней. Или-же она просто-напросто смотрит на меня, как на постороннее лицо, которого подобные вещи вовсе не касаются.?..
* * *Мы бродим по улицам и с длинными перерывами говорим о совершенно не интересных для нас вещах. Может быть, оба мы думаем в это время об одном и том-же; но одна не решается заговорить, а другой сам не знает, чего он хочет…
Время от времени я возобновляю попытку заставить ее говорить о самой себе. Постоянно неудачно.
– …Кто-же был следующим вашим другом… после Оза, хочу я сказать.
– Студент Ухерман.
– Он тоже был влюблен в вас?
– Да, к сожалению.
– К сожалению? Разве это… доставляло вам какое-нибудь неудобство? Неужели он…
– Это был самый лучший человек, какого я когда-либо знала. Ему – последнему согласилась-бы я причинить какую-бы то ни было неприятность; но тут ничего нельзя было сделать.
– А следующий?
– Следующий?.. Друг, хотите вы сказать? Он был последний. Остальные – только «знакомые».
Продолжительное молчание. Итак, не причисляет-ли она и меня к последнему классу? Во всяком случае, я не «лучший человек», которого она когда-либо знала.
* * *До колоссальности легко дурачить людей. Стоит только сделать известную мину – и все ей поверят.
Ей кажется, что я так уравновешен и рассудителен; на все имею такую определенную, выработанную, ясную точку зрения. – «Неужели вы действительно сомневаетесь в чем-нибудь?» «Возможно-ли, чтобы вы когда-нибудь скучали?» «Неужели вы не знаете, что вам делать?» и т. д. – один исполненный удивления вопрос за другим.
Я, наполняющий все свои свободные часы различными планами самоубийства, итак, я могу быть принят за настоящего Оппезена, и только благодаря тому, что обладаю некоторой долей такта и не имею привычки выкладывать свою душу как на ладони. А я-то еще думал, что маска моя довольно легко проницаема!
Но это конечно так. Все мы только и делаем, что ошибаемся друг в друге. Да и что за нужда нам интересоваться тем, что скрывается под тою или другою маскою? Итак, мы принимаем маску за нечто не подлежащее сомнению, да в добавление ко всему, остаемся еще очень благодарны за то, что люди берут на себя труд прилгнуть перед нами. Какою адскою конурой или прпотом для сумасшедших не представилсябы нам мир, если бы все мы вдруг обнаружили наш истинный облик, и принялись-бы вопить, как того требует наше сердце!
Все, что нам известно о людях, есть только одна внешность. Под этою внешностью скрываются всевозможные звери, гадкие, отвратительные звери, сумасшедшие, преступники, самоубийцы, дикари… Кто знает, например, что кроется под маскою Георга Ионатана? Может быть, в конце-концов какой-нибудь скептик, презирающий все человечество? Может быть по вечерам, ложась в постель, он набожно прикладывается к склянке морфия? Кто знает?
Много прискорбного и ужасного происходит во всех этих мышиных норах, где растерзанный, жалкий человек вдруг остается глаз на глаз с самим собою и своею испуганною совестью.
* * *«Милая, милая Фанни! Я не могу жить без вас. Но я знаю себя, и знаю также, что это привело-бы только к несчастью, если бы мы попробовали соединиться браком.
Я говорю вам это так прямо для того, чтобы вы поняли, что я уважаю вас и питаю доверие к вашему уму, и вместе с тем совсем не имею намерения обманывать вас или играть в какую-бы то ни было бесчестную игру. Я открываю перед вами свои карты и говорю: вот в каком положении дело. Вы поймете это.
Вопрос в том, – таково-ли ваше чувство ко мне, чтобы вы захотели, и так-ли смотрите вы на любовь, чтобы вы могли не прекратить всяких сношений со мною после этого объяснения? Прекрати вы их, – и я навсегда прощусь с вами и поблагодарю за интересное и приятное нарушение моего так-называемого однообразия жизни. Если-же вы по-прежнему будете приходить на наши прогулки, – то вы сделаете меня счастливее, чем я могу это выразить.
Но заметьте, что тут вы ничего не выиграете, но можете все потерять. И помните, что в один прекрасный день, когда, может быть, игра будет казаться вам всего завлекательнее, я приду к вам и скажу: я больше не хочу. Не соглашайтесь на мое предложение, если только и вы, подобно мне, не обладаете мужеством отчаяния, чтобы сказать: всю жизнь – хотя-бы за одну минуту блаженства!
Г. Г.»…. Таково было письмо, которое я сжег в последний раз.
* * *– Полноте! Эмансипация нисколько не опасна. Это не более, как новый вид кокетства, новый способ привлекать внимание и возбуждать интерес; когда-же данная особа заполучит себе мужа, рвение её, сдается мне, значительно поохладится.
– Не всегда!
– Обыкновенно. Плохо лишь то, что женщины в этих женских собраниях научаются быть так неграциозными. Бальная зала, во всяком случае, лучшая школа для молодой девушки. Но зато тут опять-таки есть то преимущество, что в женских собраниях женщины научаются более уважать нас, мужчин…
– Ну, это…
– О, да. В бальном заде, видите-ли, женщины всего чаще видят нас с самой невыгодной стороны; во всяком случае, смею сказать, что тут являемся мы в самом глупом виде, и потому они начинают чувствовать к нам затаенное глубокое презрение; что не основательно. На собраниях, где запираются они одни и стараются усвоить себе то или другое из того, что мы придумали или изобрели, когда мы были на своем месте, на своей трудовой ниве, – у них неизбежно должна явиться мысль, что мужчина во всяком случае имеет право на уважение. Польза вознаграждает-ли потерю? Сомнительно. Но пока все это, разумеется, представляет собою лишь переходное состояние.
– Да, но скажите-же мне, наконец… Разумеется, женщина должна быть женою и матерью; мы это хорошо знаем; но скажите, что по-вашему должно делать нам, которые не вышли замуж?
– Постараться, не теряя времени, выбрать себе мужа.
Смех.
– Да, но те, которые все-таки не найдут себе мужа, неужели должны они всю жизнь сидеть без дела; быть может, к тому-же еще и голодать?
– Голод не может грозить вам потому только, что вам не удалось поместиться в конторе. Что делает мужчина, когда он не имеет места? Он находит себе какое-нибудь другое дело. Господи Боже! в конце концов, всегда откроется какой-нибудь выход.
– Со временем будет столько незамужних женщин, что им. весьма вероятно, понадобится доступ не только в конторы, но даже и на государственную службу.
– Да… но мужчины, которые таким образом будут вытеснены с этих мест? Неужели лучше, чтобы они голодали? Кроме того, таким образом будет являться только еще больше незамужних дам; потому-что с каждым мужчиной, не имеющим места, всегда оказывается одним браком меньше; между тем как женщина, получившая место, не увеличивает числа браков.
– Ну, мужчины далеко не всегда настолько щепетильны, чтобы не допускать своих жен работать для них.
– Нет, нет. Вопрос лишь в том, может-ли государство или частное лицо, предлагающее работу, терпеть работников, которые, как-бы хороши они ни были, могут нуждаться в девятимесячном отпуске?.. Вот вы, учительницы, например: кажется, я слыхал, что учительницы не сохраняют за собою своего места, если они выходят замуж?
Молчание. Потом она говорит:
– Ох, да, поневоле приходится думать, что мир был сотворен не женщинами!
Пожатие плечами. Долгое молчание.
* * *У ней никогда не было родного дома, следовательно, она не домовита. А я до смешного аккуратный человек…
Да, я это вижу наперед. Уж одно то, как разбрасывает она верхнее платье, когда куда-нибудь входит: одно на одном стуле, другое на другом; зонтик на диване, перчатки на камине. Ух! Детские вещи валялись-бы по всем углам; наперстки и ножницы, газеты и шпильки расшвыривались-бы повсюду, вместе с высохшими букетами, безделушками, поношенными воротничками, бантиками и лоскутками; я просто-напросто лишился-бы аппетита.
Нет, эти избранные женщины, эти бездомницы, эти женщины-холостяки – одно из двух: или они должны окончательно отказаться от своего пола, или-же самым серьезным образом жить холостяками Жизнь вне семьи делает женщину негодною для супружества. Она утрачивает свое жизненное значение, свое положение, свое равновесие; в ней сказывается какой-то вывих, что-то неспокойное, непоследовательное, несоразмерное; она утрачивает женскую положительность и благоразумие; становится нервна, непрязненна, рассеянна, суетлива.
Женщина без изящества и грации, – что прикажете делать с подобным существом?
Так пусть-же сидит она в этой самой конторе, если она имеет ж этому склонность, или-же пусть ее идет кричит и злится в классе. В семейном-же доме… Почти все мужчины одарены чувством красоты.
Что-же касается до будущей фрю Грам, то она, кроме всего прочего, должна обладать еще искусством разговора: должна уметь говорить легко, непринужденно, гладко; без напряжения и без претензии, не допуская даже и мысли, чтобы она могла сказать какую-нибудь двусмысленность. Я, сам существо бездомное, этого не умею (без посторонней помощи); немногие норвежцы обладают этим искусством; наша демократическая, напряженная жизнь учит нас лишь произносить речи да спорить. Она также не обладает этим искусством. У неё чересчур поучительная манера; вероятно, также ей приходилось слишком много молчать.
Изящная легкость, полная самообладания, спокойная естественность, искусство свободно и без затруднения отдаваться течению разговора, уменье говорить остроумно, но без излишнего подчеркиванья, и необходимые банальности, не нагоняя скуки… такое искусство требует школы. Между мужем и женой, которым предстоит жить вместе изо дня в день в течение многих лет, необходимо обеспечить возможность интеллигентной беседы для того, чтобы семейная жизнь не оказалась прямым безобразием.
В настоящее время несчастный мой ум день и ночь совершает Сизифову работу. Словно сизифов камень, непрерывно переворачивает он все одну и ту-же мысль, ухватывается за нее и выпускает ее, и снова ухватывается, и снова выпускает, беспрестанно, непрерывно, так что, наконец, мозг мой пылает, как в огне.
XVIII
В странное общество вводить она меня, – школьные учителя, учительницы, семинаристы, молодые художники, – все прекрасный народ, но неловкие, застенчивые, обыкновенно с отпечатком какой-то приниженности, являющимся следствием сознания, что стоишь не на должной высоте. Жалкая порода, эта средняя раса. Недостаточно несведущие для того, чтобы чувствовать себя счастливыми и недостаточно сведущие для «примирения с судьбой», они вопят и корчатся в своего рода душевной истерике. Без памяти толкуют о «великих идеях» и «великих истинах», которые, как полагают они, заключают в себе залог счастья для посвященных, но которое для них самих, в силу какой-то несправедливости судьбы, т. е. недостатка денег, совершенно недоступно, вследствие чего они считают себя в нраве ненавидеть и Господа Бога, и людей, и весь мир.
Казалось, не трудно было-бы объяснить им, что счастье, даваемое знанием, весьма проблематично; что «быть на высоте знания» означает сознавать, как, вообще говоря, бесконечно мало можно знать; что «святая святых» есть какая-то camera obscura и что высшее и последнее слово науки есть не более, как великий вопросительный знак. Но это ни к чему не ведет. Они этого не понимают. Говоря им подобные вещи, являешься в их глазах просто какою-то подозрительною личностью. Печальное открытие: знать, что ничего нельзя знать.
Что за своеобразный человек, эта Эбба Леман. Её пессимизм поистине истерический. Сама по себе она довольно интеллигентна, но тем не менее неприятна. Чересчур уж ясно сказывается причина её пессимизма: она не имела настолько успеха, чтобы иметь детей.
* * *Порядочная женщина должна быть в высшей степени осторожна в выборе своего общества. Знакомясь с людьми, которые выше её. она рискует совершенно стушеваться перед ними. Знакомство-же с людьми, стоящими значительно ниже её, принижает и ее самое.
Мне тяжело видеть Фанни в этом обществе. Среди них и сама она становится… так неприятно похожа на них.
* * *Болит голова…
* * *У ней есть несколько человек настоящих друзей, истинных друзей.
Мои сомнения до того мучат меня, что не дают мне ни минуты покоя; я унижаюсь до шпионства; пытаюсь заставить говорить её знакомых, если уж она сама ничего не хочет сказать. Все они говорить: «О, да, Фанни прекрасная девушка… насколько я знаю!»
Они несколько напирают на это. Даже эта славная фрю Маркусеен…. «по крайней мере я не знаю о ней ничего дурного».
«Болтали тут что-то» о ней и об этом Ухермане; кроме того, что-то было еще с каким-то купцом; но, конечно, «тут не было ничего такого»… «А до тех пор, пока о подобной личности не можешь сказать с уверенностью ничего дурного…» и т. д.
Бывает-ли на свете положение еще более невероятное и смешное, чем мое? Она мне ни невеста, ни любовница, да разумеется никогда и не будет ни тем, ни другим; – а между тем я целые дни терзаюсь мыслью о том, что она могла быть с кем-нибудь в таких отношениях… я! – когда я и по сегодня не перестал еще бывать у Матильды!.. и по этому поводу терплю адские муки.
Какое страшное несчастье полюбить женщину не своего круга! В чуждом обществе люди говорят на совершенно чуждом вам языке; там царят совершенно иные понятия, и даже иные чувства. Может быть для неё это до очевидности простая вещь, – право, даже обязанность – как забота о поддержании своего существования – умалчивать обо всем том, что могло-бы повредить ей в глазах претендента.
Что такое – ревность? Может быть, даже ни один француз не в состоянии был-бы дать определения, вполне исчерпывающего это понятие. Я сам не в силах выяснить себе своего состояния. Я знаю только, что я страдаю – бессмысленно и невыразимо.
Это не ревность. Ведь мне-же до этого решительно нет никакого дела. Мне только больно за нее. Это грех, это ужаснейший грех, что такая изящная и хорошая девушка окажется запятнанной и оклеветанной в этой грубой борьбе за существование, которая свирепствует там внизу «в народной пучине», где человек просто-таки не имеет нрава на подобную роскошь, как деликатность чувств, душевная чистота, правдивость, гордость… Отвратительно! Возмутительно! Георг Ионатан прав: общество должно перестроиться!
Но что всего трагичнее, так это то, что эта самая девушка, может быть, и даже – вероятно, в течение всей своей молодости выдерживала самую отважную борьбу ради того, чтобы удержаться в стороне от всякой грязи… и теперь, когда стоит она вполне развитою женщиной с победною пальмовою ветвью в руках, достойная стать женою любого принца: – не находится ни одного человека, который-бы поверил ей.
О приличия, священные, дурацкия приличия! – необходимо, чтобы молодой девушке всюду сопутствовала пожилая, почтенная дуэнья. Удастся ей одурачить эту дуэнью – тем лучше! Во всяком случае осел в образе будущего её супруга будет иметь свои «гарантии»…
* * *В этом нет уже больше сомнения. Она влюблена.
Только этого недоставало!
Как-же мне теперь быть?
Уф, только-бы опять эти жернова не принялись перемалывать всесызнова! А голова болит, болит!..
* * *Ужасные головные боли снова стали посещать меня.
Эта страшная, убийственная тяжесть над глазами! Кажется, будто судьба поставила тут свой палец, говоря: до сих пор и не дальше!
Бодрость, воля, мысль, рассудок, – все бессильно опускается, и я сижу и смотрю перед собою, безучастно и тупо, в ту или другую точку, которая постоянно представляется мне обращенным на меня дулом револьвера.
Впрочем, не стоит затевать такой истории: завтра или послезавтра, я, все равно, погибну. Свалюсь, как бык под ударом топора.
* * *До чего безразсудна молодость!
Только и делаешь, что гоняешься за женщиной, но по пути получаешь столько повреждений, что, когда, наконец, настигаешь желаемую… то всего лучше предоставить ей идти своей дорогой.