
Полная версия
Усталые люди
Нет здесь никакого блеска и треска «науки», того оглушительного шума, с помощью которого стараются заставить забыть это бездонное «мы не знаем». Тихий, ясный, освежительно чистый, течет себе этот поток веры, который так мелок, что даже ягненок может перейти его, и так глубок, что в нем может плавать даже слон.
И она тоже сидит там. Бледная, худая, со следами долгих страданий на лице, но с каким-то неземным блеском в глубоких глазах. И ко мне опять возвращается то чувство спокойствия и удовлетворенности, которого я не знал с тех пор, как мы оба, она и я, вместе бродили по темным загородным дорогам.
* * *Я должен постараться победить в себе это представление «его, преследующего меня»; для меня это через-чур сильное ощущение. По временам оно нагоняет на меня ужас, против которого я совершенно беспомощен.
Сегодня, когда я, прогуливаясь, шел по Улевольдской дороге, мимо меня прошел какой-то бледный человек, весь в черном; во всем его облике было что-то суровое и мрачное, какой-то могильный отпечаток; его неправильное лицо с маленькими, несколько из-поддобья глазами обратило на себя мое внимание; да и он сам посмотрел на меня каким-то особенным взглядом… Мне вдруг пришло в голову, что я, должно быть, когда-то знал его, но не мог вспомнить имени… в следующую-же минуту, как молния мелькнуло у меня в голове: Это он! он!
И пораженный страхом, ледяным холодом обдавшим все мое тело и чуть не лишившим меня движения, я бросился искать спасения в бегстве…
* * *Кто несчастлив? Тот, кому приходится хранить мрачную тайну.
Подобная тайна точно черт в мешке: так и рвется вон, так и рвется вон! Я ловлю себя на том, что, проходя по улице, вдруг говорю вслух самому себе: доктор Кволе принял яд; доктор Кволе принял яд… в испуге вздрагиваю и оглядываюсь по сторонам; кто-нибудь мог быть тут-же, по-близости, и слышать это.
Ни пива больше, ни абсенту. Подумать только, что я в какую-нибудь минуту беспамятства выболтал-бы вдруг эту истину, так и готовую сорваться у меня с языка…
* * *Я устал. Страхи одолевают меня. Я не могу спать по ночам от страха, что он явится мне; лежу с зажженной лампой и читаю Библию.
Это прежнее безбожное существование, превращавшее мир в какое-то темное, полное привидений, исполненное плача, занесенное снегом ущелье… Пора, пора мне искать спасения. Наступают новые, более светлые времена. Над миром вновь разносится гул пасхальных колоколов; опять льется утренняя песнь…
Christ ist erstanden!Freude dem sterblichen,Den die verderblichen,Schleichenden, erblichenMängel umwanden…* * *Погладить собаку, вызвать сияющую улыбку на лицо ребенка, дать на минутку вздохнуть какой-нибудь женщине, подавши ей крону, помочь молодому человеку хоть на время пожить настоящею жизнью и воодушевить его на какое-нибудь дело, одним словом, более или менее содействовать обогащению нищенского фонда жизненных радостей… неужели в день судный не перевесит это двадцатитомного исследования о жизни? – говорил доктор Фистед.
Я начинаю прозревать свое призвание: мы еще встретимся – она и я, и при лучших условиях, чем мы когда-нибудь воображали.
* * *Необыкновенно благотворно действует на меня доктор Фистед. На меня действует вовсе не то, что он говорит. И еще того меньше советы, которые дает он мне для укрепления моей нервной системы, – на меня действует он сам, собою, его собственная светлая, сильная личность.
В конце-концов существует только одна истинная врачебная наука и заключается она не в лечебных средствах, а в самом враче. Душа влияет на душу, а затем эта душа, в свою очередь, влияет на тело.
Он заставляет меня верить в себя. Этим он дает мне в руки посох, с помощью которого я, расслабленный человек, вдруг встаю и иду. Теперь понимаю я, что Иисус из Назарета мог совершать чудеса.
Каждый врач, неспособный совершать такие чудеса, есть не более, как шарлатан. Каждый врач, который не является в то-же время и целителем души, есть шарлатан.
Он, как ниву, возделывает мою душу, устраняет колебания и сомнения, ниспровергает препятствия, рассеивает дурное настроение, прогоняет страх; он хватается за все здоровые фибры моей души, ухаживает за ними, укрепляет их, восстановляет во мне доверие к самому себе, мою веру в свою волю, мою жизненную энергию, дает мне бодрость вооружиться бодростью, – Бог его ведает, каким образом.
Под его влиянием все вновь получает ценность в моих глазах; все, что казалось мне таким рассеянным, разбросанным, бессмысленным, получает связь, воодушевляется. Он восстановляет для меня жизнь, сообщая ей центр.
* * *Я не могу верить так, как верит Лёхен или как верит она. Но при одном представлении «доброго пастыря», вся душа моя наполняется каким-то чудным миром и тишиной.
Добрый пастырь, полагающий свою жизнь за своих овец… это звучит такою добротою и любовью, такою неизменною надеждою.
Никогда прежде, во дни моих тревожных мечтаний, не приходило мне в голову все непритязательное величие облика Христа; нигде в мире, среди самого бьющего в глаза блеска, не видал я ничего, что хотя-бы сколько-нибудь приближалось по чистоте, возвышенности, благородству к тому, что скрывалось под Его смиренной бедностью.
Он обещал дать, мне покой и Он дает мне его. Отныне Он – мой герой. Мои старые сомнения и все такое – не более, как мудрость школьника из последнего класса гимназии; школьники, разумеется, слишком умны для того, чтобы признавать Бога. С этой минуты я действительно «гордый человек», который знать не хочет «мнения всего мира», иначе говоря, мнения «науки», и ищет душевного мира там, где его можно найти.
Лёхен прав. Мир представляет собой дисгармонию. Но и дисгармония имеет свою истину, – не в самой себе, но вне себя, в своем разрешении. Разрешение-же это зовется – вечность.
* * *– Заметили-ли вы? – сказал сегодня Лёхен, – что почти все великие апостолы и вожаки свободомыслия – евреи?
И он принялся развивать свою мысль, почему так называемое свободомыслие, это холодное, огульное отрицание является не чем иным, как продолжением все того-же преступления, совершенного в день Великой Пятницы. «Это все тот-же Вечный Жид, бродящий до скончания дней и преследующий побеждающего галлилеянина своею неугасимой ненавистью. Он ничего не может дать, ему нечего обещать он может только ниспровергать, похищать, разрушать; у него ничего нет, кроме его ненависти, а ненависть так-же бесплодна, как плодотворна любовь».
И он сказал еще одно, и это правда: «Все истинно великия души религиозны».
* * *Столько мучительной борьбы из-за «мира» и «света»… а потом оказывается, что свет находится среди нас-же. И нужно только немножко мужества для того, чтобы сказать самому себе: «Я вижу этот свет; и я признаю то, что я вижу».
Как сказал пастор Лёхен сегодня: я давно уже жил с верою во Христа. Не доставало только одного, – признать это перед самим собой. Отныне-же я принадлежу к новому веку, – веку фантазии, веры, веку сердца. Теперь я хожу в церковь и слушаю великую песнь минувших времен с совершенно иным настроением, чем прежде. Теперь я могу примкнуть к этому пению; это моя песнь столько-же. как и моих предков.
Но всего лучше чувствую я себя в католической церкви, где звучат настоящие старинные церковные песни и где горит вечный свет у подножия украшенного цветами алтаря Мадонны.
Ты, чистая, святая и в то же время способная все понять, Ты, благословенная среди женщин; Ты – Дева-Матерь, – Тебе хочу я поклоняться на ряду с Твоим Сыном! Только та религия и есть истинная религия, которая воздвигает алтарь также и перед женщиной – перед Святою Девою и Святою Матерью, – перед трижды Святою Девой-Матерью.
* * *«Он» больше уж не преследует меня. Он исчез, как будто новый мой врач, загипнотизировав его, приказал ему скрыться.
Человека, что был «весь в черном», сегодня я опять видел… у пастора Лёхена. Это был самый осязаемый и очень интеллигентный человек; зовут его пастор Гольк, и я собираюсь хорошенько потолковать с ним. Он торопился на заседание с фрю Рюен и с некоторыми другими дамами, состоящими в «обществе пропитания бедных детей в народных школах»; я тут же просил его записать меня в члены этого общества.
* * *Мне предстоит еще один тяжелый шаг. Тогда только почувствую я себя вполне сыном нового времени, когда я окончательно порву со всем старым.
Мне надо еще один раз сходить к Георгу Ионатану.
XLI
Не без некоторого волнения сел я сегодня на свое старое место в кабинете Георга Ионатана, на Университетской улице.
Он был все тот-же. И когда сидел я там, смотрел на него и слушал, мне стало почти непонятно, как это я так долго мог поддерживать эту дружбу.
Это надутое, самодовольное, самонадеянное существо… Великий Боже, чего только не вообразят о себе люди.
И потом это его удивительное дурачество, к которому сам он относится лишь на половину иронически… Он желает даже выдать себя за (незаконного) сына какого-то английского лорда… Вследствие этого все у него должно быть на английский манер. Длинные, рыжеватые бакенбарды, сильно напомаженные волосы с пробором напереди и на затылке; белые, полные, замечательно выхоленные руки; вечный серый костюм англичан и шапка спортсмена; негнущаяся спина и деланно-равнодушная, увенчанная моноклем физиономия… в сущности, все его существо, как внешней, так и внутренней своей стороной, мне совершенно антипатично.
Он посвятил доктору Кволе несколько дружеских, притворно-равнодушных слов; потом вошла хозяйка дома с кофе. Я обменялся с нею обычными фразами; затем он спросил: – «каково обстояли в настоящую минуту дела по части дополнений?» – Я поблагодарил: «я собственно говоря совершенно утратил вкус к подобного рода удовольствиям, но всегда готов выпить рюмку ликеру».
Не прошло и минуты, как он уже по уши сидел в «обществе будущаго». Я готов сказать почти с уверенностью, что он вероятно давно уже не имел случая «послушать речей Георга Ионатана».
– Вы не имеете, например, – говорил он, – никакого представления о том, какой вид примут будущие вечерния собрания. – И он стал рассказывать, как гости, по окончании царского ужина – по 50 ор с персоны, «считая тут-же сервиз и вина», – за кофе получат в руки «Программу вечерних удовольствий», которая, переведенная на современный язык, приблизительно будет состоять в следующем:
Théâtre franèais: Скупой.
Grand Opéra: Дон-Жуан.
Opera comique: Севильский Цирульник.
Théâtre d'Eden: Балет.
Circus Renz: Пышное представление.
St. Retershirken: Торжественная вечерняя служба с процессиями.
Houscof Commons: Вечернее заседание; торжественная речь Гладстона.
Philharmonie: Концерт Бюлова.
и т. д. и т. д.
«Потом является любезный хозяин и спрашивает каждого по очереди: нашли-ли вы себе что-нибудь по вкусу? Какую пьесу желаете вы видеть? Какую оперу желаете вы слышать? – Затем каждый усаживается у своего телефона и перед своей ширмочкой – вы понимаете: перед пластинкой, воспринимающей моментальные фотографические отпечатки соответствующей пьесы, так что гости не только слышат, что говорится, но также и видят все, что происходит, каждое движение, игру физиономии… В антракты прогуливаются и обмениваются впечатлениями. Один восхищается испанской танцовщицей в Théâtre d'Eden, между тем, как другой умирает от восторга над речью Гладстона… Вот, как будут проводить свободное время!»
Я улыбнулся.
– Таким образом, вы полагаете, что счастье может быть достигнуто внешними средствами? – спросил я.
– Счастье? На что нам счастье? – заговорил он. – Ведь счастье есть ничто иное, как скука; счастье заключается во сне или смерти. Я не могу представить себе ничего более безнадежного, как чувствовать себя счастливым. Я исхожу из того, что люди всегда должны быть несколько неудовлетворены, чтобы они всегда имели основание для стремления вперед. Нет, жизнь должна быть только человечна, не более, как достойна человека. Все эти мелкие прозаические губительные будничные заботы должны быть устранены – для того, чтобы нашлось время и место для великой скорби, как, например, скорбь Юлии и Ромео, разочарование Гамлета или фауста…
– А что сделаете вы для них, – для этих дошедших до отчаяния людей?
– Для них у нас будет только тризна.
Я встал; минута наступила.
– Я совершенно равнодушен ко всему этому притворному разочарованию, – заговорил я, – на натуры более глубокия, более тонкия все эти фантазии нагоняют только скуку.
Он тоже поднялся с своего стула, стал со мною лицом к лицу и пристально устремил на меня глаза, в которых провидел я нечто сатанинское.
– Я это предчувствовал, – сказал он. – И так, вы не хотите участвовать в моей газете?
– Нет!
– Вы переходите на сторону попов?
– Я вырвался на свободу, – отвечал я. – Я отказываюсь от всех старых фраз: я ищу умиротворения для души там, где его можно найти.
– И так, все таки… – пробормотал он.
– Прощайте! – сказал я и хотел уйти. Он преградил мне путь.
– Я считал вас человеком, – продолжал он, с твердым намерением дать исход своей желчи, – одним из тех, что хотя и гнутся, но не подламываются окончательно. И так, вы все-таки оказались через-чур слабодушны; ваш спинной мозг обнаружил опасные симптомы. Fin du siècle; agonie de la bourgeoisie… Это огорчает меня, Грам. Но так уж суждено. Усталые духом обращаются к пасторам. Прощайте.
– Я склонился, – отвечал я, – потому что я не хотел подломиться. Идите и сделайте тоже. Прощайте.
Я вышел. За собою услыхал я смех Георга Ионатана. Мне казалось, что он донесся до меня из преисподней.
КОНЕЦСноски
1
Ганс Нильсен Гауге быль основателем религиозного движения в народе. Своими проповедями в стиле методистов противодействовал он господствовавшему в стране рационализму, приходил не раз в столкновение с церковью, был неоднократно подвергнуть тюремпому заключению. Он умер в 1824 году, 53-х лет от роду. Тем не менее, движение, поднятое им, продолжало существовать, и не исчезло еще и до настоящего времени. Пр. пер.