
Полная версия
Усталые люди
Ради какого черта нужно мне было выпить этот лишний стакан! В той обстановке, при тех обстоятельствах! Пуститься в публичное объяснение перед целым обществом… самым пошлым образом выбранить такого человека, как пастор Лёхен… толки народных агитаторов, общество рабочих… «Не носите в кушаках ваших ни серебра, ни золота, ни меди»!.. Это глупости, глупости!.. постараться забыть, никогда больше не видаться с ним…
* * *Георг Ионатан прав. Прежде всего человек систематически расстраивает себе нервы; когда же он доведет себя до болезни, он становится пессимистом и говорит:
– Мир есть пустыня! А раз мир есть пустыня, то непременно где-нибудь должен быть и рай, потому что иначе жизнь была-бы бессмысленна!
Но так как логика эта несколько сомнительна, то для того, чтобы поверить, необходимо получить откуда-нибудь помощь. Единственною помощью тут, разумеются, может служить лишь вера других.
– Но то, во что верит весь мир, должно быть истинно, – говорят больные люди.
И таким образом, в силу своей болезненности, побеждают они весь мир, и если кто-нибудь, взглянув на их хитросплетение здоровыми глазами, скажет: ведь это же только ваши хитросплетения; на короле нет никакого платья! – они потрясают головой и говорят: – вон его! Он чересчур поверхностен.
* * *Ах, уж мы, больные! Благодаря нашей беспомощности мы калечим все человечество. Нашу ипохондрию выдаем мы за мудрость, наши галлюцинации за откровение.
Нам, больным, остается только одно дело, – а именно умирать. Мир принадлежит людям здоровым, гордым, бодро смотрящим на жизнь.
Я усаживаюсь за свой кубок с ядом и несколько ускоряю процесс. За здоровье жизни! Больные – pereant!
* * *Есть одна вещь, которую вы постоянно забываете, Ионатан: если люди станут так счастливы, то они кончат тем, что начнут умирать от скуки! Для того, чтобы жизнь была выносима, необходима хотя бы некоторая доля страдания. Голодный человек не легко решается на самоубийство; он постоянно надеется, что ему все-таки хоть когда-нибудь да представится случай наесться досыта; но богатый человек, изо дня в день живший среди роскоши и веселья, разумеется, попадает в ад прямо с первого же скачка; тут действует с одной стороны скука, а с другой – дурная совесть…
– Он совсем и не полетел-бы в ад, если бы он работал так часа по три, по четыре ежедневно, – заметил Ионатан. – В том-то и дело, милостивые государи! Надо работать, работать серьезно, не по-любительски, а работать, как работает кузнец, или как работает крестьянин, производить, создавать, формировать; в течение нескольких часов ежедневно являться художником, создателем и вместе рабочим рабом; только таким способом сохраним мы способность наслаждаться жизнью; и только таким способом можем мы содержать в порядке нашу совесть.
Доктор Кволе кивнул головой: – Да, если-бы не эта идея работы, – проговорил он, – то я не дал бы и гроша за ваше общество будущего.
Да… работа…
В высшей степени благоразумно во многих отношениях, конечно; но… потом мне пришло в голову… У кого же будут тогда белые руки?
У кого же будут тогда красивые руки, если все люди ежедневно будут проводить свое время в кузнице?
Эта идея работы представляется мне чем-то сумбурным. Мне она совсем не нравится.
* * *Комедия. Играть комедию, – вот единственное небольшое удовольствие, доступное развитому человеку.
Утром я встаю с постели, выпиваю чашку кофе – холодного, – умываюсь, окачиваюсь холодной водой. Свежее белье с головы до пят. Самый элегантный мой костюм. Ослепительной чистоты воротник, белоснежные манжеты. Цилиндр; перчатки; pince-nez, палку. Потом – к куаферу; бреюсь и завиваюсь; в худших случаях захожу в заведение ванн и подвергаю себя основательному полосканию с холодным душем по окончании всего. Затем завтрак с рюмкой водки у Гранда. Потом закуриваю папироску и расхаживаю по Карл-Иоганновой улице и раскланиваюсь с добродетельными дамами.
Кто-бы подумал, видя этого чопорного расфранченного барина, что этот самый чопорный, расфранченный барин сегодня до глубокой ночи сидел в каком-то двусмысленном ресторанчике и пил портвейн с какой-нибудь Маргаритой?
Добродетельные дамы кланяются с большим почтением.
* * *«Гул металла и колокольный звон». Я лежу и читаю какого-то немецкого оптимиста, который доказывает, что жизнь хороша, существование нравственно, а общество представляет собой сплошной розовый сад… а отвращение к жизни гнетет меня, поражая бессилием нервы, и подводит живот, – точно ощущение какого-то глухого, тупого страха.
* * *Жаль, что доктор Кволе так занят; а то я постарался-бы почаще видаться с ним. Но у него «самая верная практика, какая только существует на земле»: он специалист по половым болезням.
Удивительный человек.
Я не могу заставить его говорить ни о чем другом, кроме общих вопросов… он толкует даже о политике. Вообще говоря, он умный человек. Он хорошо ладит с Георгом Ионатаном. Главный его интерес, – «это любовь», и он настоящий представитель нашей богемы, хотя и не так наивен, как все остальные.
Но при всех своих общих интересах, он до последней степени не похож на Ионатана. В сущности в нем гораздо более родственного со мною.
Мне впервые пришло в голову, что в нем есть что-то такое скрытое, когда я открыл, что и у него бывают свои «периоды». Они возвращаются через более или менее продолжительные промежутки времени и тянутся недолго, – приблизительно дня три, четыре; тогда его никто не видит; он «болен», и сидит дома, – т. е. пьет. А когда человек, подобный ему, не в силах бороться с этим, – поневоле останавливаешься в испуге, как перед каким-то роковым явлением. Это означает, что там где-то в самой глубине, за всеми этими гардинами, сидит одинокая человеческая душа, полупомешанная от страха и ужаса и доведенная до головокружения непрестанным созерцанием вечного мрака.
* * *«Первое, что должен сделать ты, –Это умереть,Если уж не в силах тыДевушек любить!»Пел сегодня вечером в конце Торвалад Ламмерс:
«Конец твой близок, человек,Ты превратишься в прах»……………………….Слова эти до сих пор еще звучат в моих ушах. Прах, прах… умереть, умереть… точно звон от ударов молота по крышке гроба, или похоронная барабанная дробь. И больше ничего. Закапывайже, закапывай… Поглубже могилу и побольше земли; очень много земли: он уже пахнет.
Молодая и стройная, носится белая нимфа в сладострастном танце среди фавнов и козлоногих сатиров, на половину скрываясь в зелени леса и утреннем тумане; мне видно, как мелькает она и опять исчезает, опять мелькнет и опять исчезнет; и если я в состоянии смотреть на мягкия закругления гибких членов, не теряю при этом рассудка, не увлекаюсь до самозабвения страстным восторгом и опьянением; если я в состоянии смотреть на её нежную, опасную улыбку без мучительного сладострастного волнения, без безумной жажды поцелуя, страстного объятия, то что-же я иное, как не куча раскисших костей? Поглубже могилу и повыше насыпь; он уже пропах; милостивые государи, он уже пропах.
Удивительна, восхитительна ты, ты невинное самопротиворечие, которое называем мы женщиной!
Вечно воспринимающее и порождающее материнское тело; все поглощающее и все создающее; жизнь и смерть; безбрежное море. Соединение в одном лице диавольского и небесного, грешница и мать, Ева и Мадонна.
Ты вычеркнута из моего существования, и существование мое превратилось в пустоту, среди которой жизнь не стоит того, чтобы жить. Струны порвались, огонь потух. Я поклоняюсь тебе и ненавижу тебя; но ты с отвращением смотришь на мое поклонение и смеешься над моей ненавистью, которая есть бессилие. Я хочу попросить доктора Кволе прописать мне нужное количество морфия; моя жизнь – прах.
* * *Чем неудачнее слагается наша жизнь, тем сильнее верим мы в будущую жизнь. Фанни была права. Раз первая часть романа оказывается бессмысленной, мы требуем, чтобы за нею следовала вторая часть с разъяснением.
Только-бы это приводило к чему-нибудь.
XXII
1 мая 87 г.
(Весеннее настроение). Холод в душе.
На душе холод, бессилие, тягость; в переносном смысле, – дурной вкус во рту. Недовольство. Одно только недовольство. Общее отвращение; taedium generale. Я не могу подыскать этому никакого лучшего названия, как психическая простуда, – простуда, павшая на душу.
XXIII
Июнь.
Страдание головного мозга. Головная боль и бессонница. Я гуляю в послеобеденное время и усталый ложусь в постель. Неприятно усталый, с усталыми нервами; отупелый, как будто чувствуется даже желание спать. Веки смыкаются сами собою; вскоре они так отяжелеют и слипнутся, что я без напряжения не могу открыть глаз. Они засыпают сами собой. Но внутри меня – полное бодрствование.
Та или другая смутная мысль начинает скрестись в мозгу, тихо и с перерывами словно мышонок где-нибудь в уголку. Явятся и другие подобные-же мысли, поскребутся немножко, и исчезнут; возвращаются; уходят. Наконец, вот та или другая усаживается попрочнее. И сидит, не сходя с места; вгрызается методически и терпеливо; скоро мне становится ясно, что добиться тишины не удастся, по крайней мере в течение нескольких первых часов.
Какое-нибудь впечатление дня, то или другое представление из моего внутреннего мира окончательно овладевает мною. Я вдруг оказываюсь в самом пылу горячего спора, например, с пастором. Лёхеном или Георгом Ионатаном; я горячусь, увлекаюсь, сержусь;, слова мои жгучи и метки, я аргументирую неотразимо и блестяще, все более и более глубоко, все более и более убедительно; наконец, все нервы у меня как в огне, а тело лежит и трясется между простынями. Или-же я вспоминаю, что тот или другой из моих друзей оскорбил меня, не оказал мне должного внимания, впутался в мои частные дела и таким способом, что я, человек с самолюбием, немогу допустить этого и по этому поводу уже сделал ему выговор; я начинаю сочинять письмо к нему, в котором я оправдываюсь, обвиняю его во всем деле, все более и более увлекаюсь, наконец увлекаюсь даже чересчур… все яснее и яснее сознаю, какую потерпел я обиду, и как грубо не понял и обидел меня этот хотя и доброжелательный, но ограниченный человек; самым энергичным образом читаю ему наставления. Это своего рода нервное опьянение, которое пока даже доставляет удовольствие: я заинтересован, увлечен, сознаю себя необыкновенно благородным, интеллигентным; отдаю свое тело и душу вполне во власть этим мозговым грызунам… пока я, наконец, не просыпаюсь окончательно, так что даже веки раскрываются, по крайней мере, хоть одно, и я вижу серое утро, которое спокойно и мирно светит мне в окно. Тут рассуждения мои прерываются, и я с недоумением спрашиваю себя, неужели так прошла вся ночь. Мне становится досадно; привидения, осаждавшие мозг, исчезают; я чувствую какую-то нервность, неприятную нервность; давление в висках, в темени, в затылке; я прихожу в отчаяние оттого, что опять испортил себе ночь, вскакиваю с постели и проглатываю воды с коньяком, или-же принимаю какое-нибудь усыпляющее средство; опять ложусь в постель, и чувствую, как моя переутомленная мысль утопает в сладостном чувстве благосостояния… и так наконец успокоиваюсь на время. Но не засыпаю, – пока еще не засыпаю; покой сменяется продолжительным мучительным нервным состоянием, я лежу весь в поту и тревожно ворочаюсь, не зная, куда деваться от томительного жара, – меня преследует мучительный, нервный жар в икрах; ни секунды покоя; – ворочаюсь, мечусь, веду себя, точно больной – в горячке… но вот птица щебечет что-то за окном; не получив ответа, она повторяет свою фразу; опять не получает ответа, и замолкает… Телега проезжает по улице и исчезает за углом; послышатся шаги и затихнут… образы, преследующие меня, удаляются, двоятся, сливаются… Потом я больше ничего уж не знаю, последнее, что я вижу, – это что-то белое где-то в комнате клубится, как пар… но вот… и это белое облако расплывается… Больной мозг нашел покой.
Проклятый Кволе, который не хочет больше прописывать мне хлоралу.
XXIV
25 августа.
Еще раз обошли.
Я кончу тем, что просижу писцом всю свою жизнь. Забившись в своем углу, до того забившись, что даже сам Господь Бог забудет меня.
Отчего это происходит? Вероятно, у меня мало рвения, мало интересуюсь делом. Я принадлежу к равнодушным. Но равнодушных все партии выплевывают изо рта. Обойден, как министром правой так и министром левой. Да и очевидно, если человек принадлежит к равнодушным, то у него не может быть истинной веры в то, что именно мы, – именно люди правой, или в противоположном случае, левой, – являемся спасителями родины; если-бы у него была эта вера, он примкнул-бы к нам. Равнодушный человек всегда под сомнением. Дураки удаляют из своей среды насмешников, бараны – волков.
К тому же я был еще недостаточно осмотрителен в выборе своего общества. Я выбирал, руководясь лишь своим вкусом, ни о каких «высших соображениях» я не думал.
Я находился под сомнением во времена старого министерства, потому что у меня были «связи с левой», и теперь на меня косятся на таком же основании. Недостаточно еще поддерживать отношения с баранами; необходимо довольствоваться исключительно одним только их обществом; довольно быть в сношениях хоть с одним из лагеря волков для того, чтобы испортить себе отношения со стадом баранов.
На него нельзя положиться; мы не можем питать к нему доверия; кто знает, насколько искренно носит он овечью шкуру и не скрывается-ли под нею волк.
* * *О жалкое человечество! Мы употребляем все усилия для того, чтобы еще более мучить друг друга, точно будто жизнь и без того не достаточно печальна! Единственное средство спасения – отгородиться от людей частоколом.
Но это единственное средство спасения есть в то-же время и верная гибель.
То-есть иное дело, если-бы у человека была работа, задача, которую он стремился-бы выполнить, что-нибудь разумное, к чему он мог-бы приложить свои силы… Может быть, теперь именно было-бы пора попробовать приняться за «роман?»
На это потребовалась-бы масса энергии… но…
Впрочем, никаким иным способом из меня все равно ничего не выйдет!
XXV
(После балета). Целых два увлечения!
Да, одна из них была действительно хороша!
Роскошная блондинка и что-то младенческое и вместе демоническое в лице, – Гретхен. Другая – скорее субретка: темноглазая и шустрая. Завтра они уж забыты!
Пошли им. Господи, хорошую партию!
* * *Ужасно жалким чувствуешь себя при такой жизни! Я становлюсь чуть не до смерти равнодушным ко всему.
Да и к чему иному могла-бы привести меня та жизнь, которою я жил? Прежде всего, все эти холостые истории, дающие первый щелчок и приводящие к лежащей в основе всего неврастении. Потом эта неопрятная жизнь с более или менее испорченными женщинами. К тому-же еще отравление алкоголем и никотином…
Под конец от человека ничего не остается, кроме вороха источенных червями костей, одетых желтою, высохшей кожей. Положительно какой-то верный инстинкт не подпустил меня близко к Фанни.
Господи, как правы все эти моралисты, предостерегающие молодых девушек против искутившихся мужчин! Следовало-бы ежегодно устраивать выставку мужчин, и всех подобных господ, способных только испортить расу и довести до истерики своих жен, следовало-бы закалывать и тела их сваливать в яму и засыпать известью.
Впрочем, все это было высказано доктором Кволе; у меня-же не остается ни одной мало-мальски дельной мысли: мозг мой пропитан алкоголем.
* * *(Мечты оптимиста). Одна высокоразвитая порода обезьян в начале третичного (?) периода весьма распространилась в большей части Африки; здесь она нашла такой благоприятный климат и такие счастливые жизненные условия, что по истечении нескольких тысячелетий, в один в высшей степени благоприятный момент она произвела детеныша-обезьяну с одним лишним завитком в мозгу; когда, по прошествии десяти или двенадцати тысячелетий, завиток этот укрепился и превратился в отличительный родовой признак, явился лесной негр, первый так называемый человек.
Благодаря этому новому завитку в мозгу, лесной негр оказался способным бросать камнями и т. п.; затем, он изобрел способ укрываться от солнца и других врагов в остроумно устроенных норах и т. д. В силу таких своих преимуществ, потомкам его удалось с течением времени оттеснить своих прародителей назад, в леса, и самим завладеть лучшею частью территории. Они распространились в самых привольных и здоровых частях Африки и нашли, наконец, на севере, у Средиземного моря, жизненные условия, до такой степени благоприятствовавшие высшему умственному развитию, что в промежуток времени, равнявшийся двадцати тысячелетиям и при замечательно счастливом стечении обстоятельств, в головах их явился еще один лишний завиток, – и вот, явился негр.
Этот, благодаря своему высшему интеллекту, вытеснил хееного негра, распространился по всей Африке и проник даже в Азию. Здесь раса эта нашла такие благоприятные условия, что по прошествии нескольких тысячелетий в мозгу развился еще новый завиток, и явился монгол.
Этот новый тип распространился в Азии и с течением времени произвел новые разновидности; последними и наиболее развитыми из них были семиты и арийцы.
Арийцы проникли в Европу, и тута новые и чрезвычайно счастливые условия жизни опять двинули их вперед по пути развития. Прошло еще несколько тысячелетий, и они произвели на света культурного человека, – грека и римлянина. Прошло еще от трех до пяти тысячелетий, и этот последний, путем развития и скрещивания с другими разновидностями и типами, произвел современного европейца.
Этот последний продолжает, при помощи своего в высшей степени превосходного интеллекта, вытеснять и оттеснять всех своих прародителей и распространяется по всему свету. Впоследствии он, путем дальнейшего развития, дальнейшего скрещивания с родственными расами и под влиянием постоянно все более и более благоприятствующих внешних условий, произведет тип, который будет стоять настолько-же выше нас, насколько мы сами стоим теперь выше лесного негра.
Эта высшая богоподобная раса сумеет осуществить то, чего мы, в нашем положении лесного негра, совершить не умели – превратить землю в рай.
(Приписка пессимиста). Но тут потухает солнце.
XXVI
Воскресенье утром.
Письмо с черной каемкой: дядя Берент отправился к праотцам.
«Внезапно». «Неожиданно». И уже похоронен! Все до крайности быстро.
Бедный человек: честный, благородный, неэнергичный, жизнелюбивый, – как я; в молодости своей только и делал, что совершал длинные и короткия прогулки, – как я; получил размягчение мозга и в таком виде жил в течение десятка лет, – как и я? И, наконец, умер и был похоронен.
Как видно, они поторопились-таки упрятать его в землю. Почему? Ну, – во всяком случае не было никого, кто-бы любил его. Только-бы наконец-то отделаться от него. Старая развалина! Старое отвратительное животное в образе раскисшего холостяка.
Бедный человек!
В молодости моей все находили, что я был на него похож. Разумеется, я похож на него. Не пора-ли уж и мне освободить людей от моего присутствия? Ведь я-же наперед знаю, чем я кончу!
У меня не хватает духу сидеть дома сегодня. Мне чудится, что это безжизненное привидение висит и раскачивается на всех стенах, как грязное полотенце.
Только-бы ему не вздумалось посещать меня!..
Мятель завывает за окном, как собаки, почуявшие покойника; это мои родичи толпами стекаются сюда со всевозможных кладбищ, – с севера, юга, востока и запада, и он – во главе их. Сейчас-же следом за ним вижу я своего подагрика-отца, а потом белеющей, извивающейся вереницей – мои деды и прадеды, бабки и прабабки: тупо уставив глаза, с воем присоединяются они к громкой похоронной песне. Я не боюсь их. Я и сам принадлежу к их семье и скоро присоединюсь к ним. Я только отпраздную тризну по своем дяде.
Пожалуй сюда, старина! Пожалуй, товарищ! Я не боюсь тебя! Ты счастливее меня: ты перешел уже Рубикон. Если ты действительно повесился, – это коротенькое письмо наводит меня на такую мысль, то ты заслужил величайшее мое почтение. Пожалуй сюда, и научи и меня последовать твоему примеру также и в этом, – в этом единственно разумном деянии, совершенном тобою за всю твою жизнь. Мир тебе, брат мой по греху и скорби, предпоследний отпрыск вымирающего рода! «Наша песня спета: пора уступить место другим»… Да, да, я иду, иду к тебе; когда-нибудь, – уже скоро, и я присоединюсь к тебе! А пока – покойной ночи! Мир твоему праху! И вам всем, – мир вашему праху! Ступайте себе домой и ложитесь каждый на своем кладбище! Не моя в том вина, что ничего из меня не вышло: это вы виноваты в этом. Но я прощаю вам. И вы также ничего не могли тут поделать. Покойной ночи, мирного сна!
У, как здесь холодно и печально! Вон отсюда и на людей.
* * *Доктор Кволе, конечно, дал мне морфию. Но я еще не знаю, захочу-ли я иметь его соучастником…
* * *Господи Боже! Стоит-ли еще того принимать на себя весь этот труд? Смерть и сама не запоздает… Хотя, конечно, стоило-бы, хотя-бы для того, чтобы освободиться от этого страха перед delir. trem.
Впрочем, пока еще нет никакой опасности. Кволе требует только постоянных прогулок и побольше движения на свежем воздухе. Но это скучное зимнее время! Я несколько нервен и чувствую себя не по себе, прогуливаясь один.
Впрочем, бедный дядя Берент нисколько не пугает меня. Я постоянно вижу его, как он покачивается, кивая и подпрыгивая, и засыпает с какою-то даже довольной улыбкой на своем круглом лице; ему как будто предстоит лишь проспать несколько побольше обыкновенного. Положение, по-видимому, нисколько не стесняет его.
Впрочем, я ведь почти не знал его.
* * *Нет, так дело продолжаться не может. Мне приходится-таки вернуться к колодцу, в который я-же сам наплевал, – помириться с пастором Лёхеном и таскать его с собою на прогулки.
Глупо это с моей стороны! Он, разумеется, имел самые лучшие намерения, и нужно-же мне быть до такой степени обидчивым! К тому-же еще он был и прав! Это вечное пьянство в сущности глупо.
Тут всему виной эта ужасная пустота и одиночество… Фанни, Фанни! Зачем не встретился я с тобою раньше! Легко говорить это ему, который окружен любящей, приветливой семьей, – все в порядке, – с Господом Богом в душе и любящей женою в доме. Он не знает этого гнета, этого тягостного чувства в груди, этого мучительного томительного чувства утраты… и потом еще этого холода…
Как легко им проповедывать, всем этим счастливым, хорошо пристроившимся господам! Что за надоедливые люди!
* * *Тонатан принадлежит к тому-же сорту. Вся его манера в сущности коробит меня. «Гордый человек или ладит со светом, или покидает его»… «интеллигентный человек всегда сумеет приспособиться к свету»… Постоянно эти фразы, эти пустые, звонкия фразы!
Эх! «Свет!» Какой-то темный сундук, клоака… «Все, все утекает, сказал один старый дурак; он мог-бы с таким-же правом сказать; „все воняет“»…
XXVII
Господи! Как завидую я этим пасторам! Подумать только, – иметь нечто, что чтишь, как святыню…
Иметь предмет религиозного поклонения, нечто вечно ценное, неизменное, непреходящее; нечто такое, на чем можно успокоиться, что никогда не изменит тебе, за что можно ухватиться при каких-бы то ни было обстоятельствах…
Святыня! Настоящая святыня! Никогда не обманывающая надежда; блаженное упование; нечто, по отношению к чему не терпишь ни насмешки, ни поругания; святыня, которую охраняешь и которой поклоняешься. Душевный мир, которого ничто на земле не в силах ни дать, ни отнять; сокровище, которое моль и ржа не поедает.
Счастливое, блаженное чувство, сладостное, как тайная любовь, надежное, как домашний очаг! О, я, бездомный и заблудший! Я, расточивший не только все свое достояние, но также и все свои способности ради того только, чтобы найти дорогу домой!
Весь в ранах, сижу я у порога богатого, и тем не менее каждое утро просыпаюсь на адскую муку!
* * *О, эти «великия идеи», которые преподносят нам и требуют, чтобы мы удовлетворялись ими… даже заменяя ими религию! Когда я вспоминаю то великое множество великих идей, за которые подымал я в своей жизни бокал, начиная от скандинавизма и кончая свободой мысли; идей, частью осуществившихся, частью не осуществившихся, но которые в обоих случаях сделали нас… совершенно столь-же несчастными, как были мы и прежде… я поневоле коверкаю стихи поэта и говорю:
«Когда-то бахвалом на рынке он началИ кончил, как нищий, на койке больничной;Без шуму зарыт он в бесплатной могиле, –Как мыльный пузырь, – его нет и в помине!»* * *Существует одна вещь, по которой душа моя полна тоски: монастырь!
Проникнуть в святую католическую церковь, а оттуда – в монастырь; поселиться в самой суровой, самой безмолвной келье; спать на соломе и бичевать свое грешное тело пред лицом распятого Христа.