
Полная версия
Усталые люди
– Великая мистическая тайна нисколько не «ужасна» – она прекрасна; это именно и есть сама жизнь, в её ослепительном, как солнце, сиянии, и в тайну которой нам трудно еще проникнуть. До тех пор больной человек может смотреть на ярко освещенное пятно, пока оно не загипнотизирует его до того, что он вообразит, будто смотрит в какую-то бездну.
Единственно, что безобразно, это – смерть: долгая, варварская мука; под конец судороги, на губах пена, рвота, холодный пот, дурной запах; затем человек вытягивается, бессмысленно открывает рот и закидывает голову на подушки. И потом остается так лежать, выпучив глаза. Нет, подобная вещь недостойна человека!..
– Можно-ли представить себе большую беспомощность и трусость, как всю свою жизнь только и делать, что ждать этой отвратительной, естественной смерти, вместо того, чтобы самому взять в руки смерть и обставить ее по-человечески и с комфортом? В сущности, нет никакой нужды в том, чтобы смерть была отвратительна. Стоит только взять быка за рога и устроиться разумно, и тогда мы с полным правом могли-бы сказать: смерть, где твое жало? и т. д.
И эти два современных человека принялись рассуждать о том, каким-бы образом можно было «организовать» смерть. Впрочем, пожалуй, это и не глупо. Но я не участвовал в их беседе. Повременам, меня мучают галлюцинации; так, например: изящный сервиз, для ликеров Георга Ионатана мелькает перед моими глазами столь-же соблазнительно, как обнаженная красота перед глазами аскета. И вся душа моя превращается в одно жгучее, раздирающее чувство жажды…
* * *Ионатан желает стать редактором газеты. «Положение мое теперь, настолько уже упрочилось», – сказал он, – «что я могу начать закладывать дальнейшие подземные мины».
Я пожал плечами.
«Надо-же за что-нибудь приняться», продолжал он. – «Не могу-же я, как какой-нибудь француз, только и делать, что заниматься покорением женских сердец!» Он откинулся на спинку своей качалки и смотрел очень серьезно.
– Сердца женщин или сердца избирателей… – пробормотал я.
– Very well, у каждого свой вкус; но мой пунктик – иметь за собою войско. Вся моя мания величия сводится к следующему: я не могу спокойно спать, пока не освобожу мира.
– Если ваша газета явится провозвестницей ваших личных воззрений, то вы все равно не получите за собою никакого войска.
– Моих личных воззрений? Уж не думаете-ли вы, что я готовлюсь в мученики?
– Впрочем, мученики пользуются полнейшим моим уважением.
– Да, да, ведь один пункт сумасшествия, сам по себе, может иметь такое-же оправдание, как и всякий другой. Но в моих глазах мученики являются как-то через-чур мелкими. Это просто мальчишество: не уметь сдерживать своего языка, поддаваясь непреодолимой потребности выболтать все свои истины при каждом удобном случае. Какая в этом польза? Ведь мы же знаем, что для усвоения одной какой-нибудь истины необходимы, по крайней мере, сотни лет; и так, мы можем преспокойно держать себе язык за зубами и передать потомству нашу истину в каком-нибудь гениальном посмертном произведении, и таким образом избежать такой бесплодной и безвкусной вещи, как так называемое мученичество. Я этим вовсе не имею, в виду дать вам понять, чтобы я сам втайне работал над подобным произведением; я говорю только, что пока я жив, я буду наслаждаться благами жизни и, тем не менее, окажу истине и успехам человечества не меньше услуг, чем какая-нибудь пара подобных жертв мученичества.
– C'est possible.
– Газета моя, конечно, должна быть консервативна – а, может быть, и либеральна… или вообще нечто в этом роде: то, что лучше раскупается. Я подыму такой шум пустыми бочками современности, что люди станут оглядываться на меня просто из одного только любопытства. Но в то-же время мне ничто не помешает подкапываться под младенческую веру и добродетель.
– Чрезвычайно политично.
– Если хочешь проезжать Альпы по железной дороге, то поневоле приходится прокапывать туннели. Если хочешь собрать вокруг себя народ, приходится размахивать флагом идей 1789 г., которые, пожалуй, уж и устарели. А в то-же время тихомолком прокапываешь себе туннели к будущему. Понимаете?
– Да.
– Хотите присоединиться?
– Я? Что-же придется мне делать?
– Доктор Кволе редижирует научный отдел; вам мы предоставим искусство.
– Вот, как? – Но ведь я же еретик.
– Питаете некоторую слабость к декадентам? – Ничего не значит. Суть в том, что вы можете редижировать этот отдел с известным пониманием дела.
– Вы предоставляете мне полную свободу?
– Да.
– И дадите достаточно места?
– Да, мы хотим возделывать эту почву. Мы хотим иметь образцовую, так сказать, патентованную газету, которая могла-бы несколько возмутить покой здешних аборигенов. Ведь уж пора-же насадить хоть некоторую культуру в этом городе, который, лет через пятьдесят, станет столицею севера.
Я смотрел на него, открыв глаза. Он кивнул мне.
– Итак? – спросил он.
– Я… кажется, готов буду подумать об этом!
– Well, Sir.
* * *А это неглупая – таки идея. Раз не имеешь никакого интереса в жизни, то надо постараться найти себе дело.
Действовать воспитательно, культивирующе; цивилизовать всех этих полубритых медведей; проложить пути, облегчить возможность более богатой духовной жизни здесь, в этом городе, где до, сих пор интеллигентные люди были обречены на сиденье у Гранда и питье пива…
Несомненно, молодежь начинает жаждать чего-то более глубокого, высшего, стремится перейти от крикливых политических споров, цыганских и разных благопристойных разговоров и всей этой остальной доморощенности к более европейской культуре; если бы молодежь эта могла получить хоть какую-нибудь помощь, то, может быть, через несколько лет у нас была-бы действительно образованная публика. И тогда, может быть, даже и здесь явилась-бы возможность жить.
– «Молодежь есть будущее!» Что-же мне-то за дело до будущего? А, между тем, все-таки человеку доставляет известное удовольствие – оказывать влияние на это будущее, Бог ведает почему. Последняя иллюзия! Ах, хоть-бы мне дано было сохранить ее!
XXXII
«Старый век!» «Старый мир!» «Старый век!» «Старый мир!» доносится к нам из Парижа и звучит, словно похоронный звон с колокольни церкви Св. Девы.
Да, да. Утрата всех иллюзий, утрата всех «верований», – ведь это-же и есть определение старости.
Но, собственно говоря, что-же это была за «вера», которой держались мы это последнее время? Ну, конечно, вера в «развитие»…
Но вот является какой-нибудь непрошеный маиор от философии и громогласно выкладывает вам то, что все посвященные в тихомолку давно уже хорошо знали, – а именно, что развитие может привести только к еще большему страданию. Развитие есть дифференцирование, утончение; чем тоньше становится наша организация, тем менее способны мы выносить дисгармонию жизни; и мыльный пузырь лопнул. Рай не позади нас, говорят позитивисты; но он и не впереди нас, добавляют декаденты.
И человеческое поколение садится на краю дороги и опускает руки. И взгляд его напряжен и пусть, как у душевного больного. Мрак впереди и мрак позади. На беспредельном болоте мелькают только ничего не говорящие, ничему не причастные, блуждающие огоньки науки.
Но в воздухе завывают уже близящиеся зимния бури, и жизнь полна опадающей листвы.
* * *Азия, Азия…
Неужели я действительно мог жить и думать, что Азия удалилась вспять из Европы? Правда то, что Европе предстоит еще пережить несколько столетий прежде, чем она нагонит Азию…
И это потому, что там давным-давно уже знали то, что нам теперь только, стало очевидно: что существует одно только «развитие» и именно то, которое постоянно идет кругом. Все вернется, и сами мы опять вернемся; единственная мудрость заключается в квиетизме. И единственная надежда для каждой отдельной личности: путем самоотречения и отречения от жизни выйти из ограниченных рамок индивидуального существования и блаженно перелиться в бесконечное все, в нирвану.
Ничего нет глубже и выше буддизма. До настоящего времени буддизм был через-чур еще высок для европейцев. Но самые передовые из них начинают уже доростать до него: буддизм проникает в Париж.
* * *Доктор Кволе «все еще» не хочет снабжать меня своими книгами по гипнотизму, спиритизму и т. д.; а потому я раздобыл книги две сам.
Удивительные это вещи. Но стоит только почитать об индейских факирах и т. д., чтобы убедиться, что между небом и землею существует нечто большее, чем H2O, SO2, H2SO4…
* * *Гениальна эта азиатская философия, единственно настоящая философия, существующая на земле.
Там уже несколько тысячелетий тому назад открыли то, чему мы и до сих пор не хотим окончательно поверить: что не существует никакого истинного удовлетворения. Все, что ни называем мы удовлетворением, есть обман, обман, приводящий лишь к новой муке; единственно истинное – есть чувство лишения. Следовательно, чтобы достичь удовлетворения, мы должны подавить чувство лишения, – заключили азиаты со своей леденящей логикой. И вот, факиры и дервиши, и все. достигшие верха мудрости, поднялись на камни или столбы и умерли для света. Загипнотизировали самих себя, непрестанно углубляясь в созерцание нирваны, утратили чувство лишения, и душа их обрела покой.
XXXIII
(Бред)… Зачем это наказывают убийц? Комичная идея!
То самое государство, которое чуть не лопается от чрезмерного народонаселения… а когда является какой-нибудь добрый человек и помогает ему отделаться от нескольких членов его, вышеупомянутое государство хватает этого человека и отсекает ему голову.
Не остроумно.
«Ради последовательности!» Пустые речи. Способность к убийству есть своего рода дарование; убийцей родятся, как родятся гением.
Если-бы существовала на земле человечность, то люди награждали-бы, окружали почетом и поощряли-бы этих прирожденных убийц, чтобы их являлось побольше и чтобы они становились ловчее и проворнее. Как только какой-нибудь человек совершил-бы одно хотя несколько приличное убийство, его следовало-бы послать в Париж, Лондон, Италию, где он мог-бы еще более усовершенствоваться в своем искусстве, а если-бы после того успел он удовлетворительным образом совершить пять смертоубийств, ему следовало-бы дать постоянное место с жалованием.
Не так-ли поступают с состоящими на вольной службе? Да, да, все это прекрасно… Но ведь они существуют только для разрежения шведов. Национальные-же убийцы – те, что посвящают все свои способности на службу родине, что стремятся освободить от страданий своих соотечественников и собратий, – эти, черт возьми! не получают никакого поощрения и, напротив того, принуждены слагать свои бритые головы на простецких топорных плахах.
И все-таки, вообще говоря, они работают чисто и редко ошибаются в выборе: душат старых скряг, ростовщиков, одиноких богатых дам и т. д., вообще, все народ, которому в действительности всего лучше умереть. Но этого совершенно не принимают во внимание и карнают их себе без дальних слов, вместо того, чтобы наделять их чинами и почетными званиями…
Замечательна эта щепетильность по отношению к убийству. Точно будто все эти ростовщики не должны когда-нибудь умереть! Сегодня завтра… И даже самый посредственный убийца отправит их на тот свет гораздо быстрее, чем эта неповоротливая, свинская природа.
Гей! Яков Башмачник, а ну-ка сюда еще на стювер водки!..
* * *Да, я пал.
Эта добродетель через-чур скучна. Нельзя вечно пребывать в одиночестве и витать в облаках, а когда находишься в обществе людей, то оказывается как-то неуместно сидеть перед ними, как какой-нибудь фарисей, и служить им укором совести. Ради приличия, соглашаешься выпить стакан, но не более одного; а когда он выпит, принцип уже нарушен, и ради такого случая разрешишь себе еще полстаканчика, и дело кончается тем, что приходится послать за извозчиком и поручить ему довезти тебя домой.
Вообще-же говоря, жить со связанной волей – того-то или того-то ты не должен делать и т. д., – невозможно для интеллигентного человека. И к чему себя мучить? Ведь все это до такой степени безразлично…
Т. е. если-бы действительно можно было верить в переселение душ….
* * *Я развитой человек. Я доказал уже себе, что я в состоянии побеждать свои привычки и слабости; затем я хочу доказать себе, что я умею быть свободным.
Это какое-то низменное, получеловеческое состояние, – связывать свою волю.
XXXIV
Сцена: Карл-Иоганова улица. Действующие лица: зеленый школьник; Георг Ионатан; Г. Грам.
Зеленый школьник. Да, но N. N. не имеет уже на своей стороне, молодежи.
Г. И. Неужели это так важно?
Зел. шк. Важно? Но ведь молодежь есть будущее?
Г. И. Когда она состареется, да.
Зел. шк. (несколько смущенный). Да, но… да, но… Ведь вы-же понимаете, что…
Г. И. Молодежь может увлечь за собой каждый, кто способен громко кричать. Я скажу вам одно: человек становится человеком, начиная лишь с сорока лет, – когда он перестает поддаваться опьянению от близости женщин и начинает опрятнее смотреть на мир.
Зел. шк. (сердито). Человек становится человеком, начиная с двадцати лет; тогда умеют любить и тогда-же умеют ненавидеть; тогда люди полны одушевления… полны желаний!
Г. И. Бог с вами! Двадцатилетние юноши – это еще не вполне излечившиеся self-abusets (самообличители). С этой стороны я гораздо реже слышу об одушевлении и тем чаще о бессилии, усталости, недостатке энергии, отвращении к жизни; они только и делают, что хнычут о своей непригодности ни на какое дело, на полное отсутствие интереса. С тех пор, как я сам стал взрослым человеком, до меня ничего не доносилось из лагеря «молодежи», кроме этих воздыханий с похмелья. Нет, с молодежью нам нечего связываться. Её métier и задача – целоваться с продажными девчонками, да писать слезливые стихи и порнографические книжки.
Зел. шк. (красный до корней волос). Извините, я предполагал, что вы современный человек. Прощайте! (Делает налево кругом; исчезает).
Г. И. (насвистывает; улыбается). All right.
Грам. Неприятный человек, да. Но того, что сказали вы о молодежи, вам не следовало-бы говорить.
Г. И. Вот как?
Грам. Вы разогнали мою публику. Что буду я теперь делать в вашей газете?
Г. И. Вы создадите себе публику. Хорошего аппетита!
* * *«Аристократия будущаго». Повременам начинаешь слышать это слово и это такая вещь, что я охотно готов-бы был участвовать в её созидании.
Но где найду я материал для этого созидания?
Аристократия не может быть образована, как демократия, она должна родиться. Но где-же мать?
Старая аристократия вымирает, или-же отрекается от самой себя, смешивая кровь свою с плебеем-биржевиков. Вообще, пережила уже самою себя. Это – растение, корень которого пересыхает.
«Денежная аристократия?» Да, да, Господи Боже, есть ведь и такая: богатство в целом ряде поколений приводит к изяществу.
Но доллар по существу своему – плебей и совершенно так же процветает в кармане еврея-ростовщика, как и в портмонэ изящного барина и, как диплом на благородство происхождения, не имеет никакого значения. Каждую минуту новый плебей втирается в ряды денежной аристократии и, таким образом, аристократия эта навсегда сохранит свой смешанный и, следовательно, неаристократический отпечаток.
Военное сословие? Ах, война теперь уж больше не мечта и не подвиг, а прикладная математика, дело безличное и ведется инженерами. Модьтке – Наполеон нашего времени; он умрет, стоя во главе какого-нибудь присутственного места и состоя членом рейхстага. Теперь существует одна только военная доблесть, а именно, дисциплина: стоять – куда поставили; идти – куда послали; так воспитываются хорошие подчиненные, но не предводители. Какой-нибудь лейтенант до крайности не похож на героя, а капитаны, маиоры, полковники и генералы, – все это чиновники.
А чиновники? – Служащие, писцы, безличности, «конторщики». «Правительство честь имеет послать»… «Департамент всеподданнейше сообщает»… но из служащих выходят безвольные работники и опять-таки рабы.
Люди науки? – С замаранными чернилами пальцами, в насморке, с их мелочным честолюбием изобретателей? Из человека науки по большей мере выходит профессор, а из сына его – бездельник, которого с трудом удается, при помощи связей, поместить на государственную службу… Не годится.
Писатели, художники и т. д. – все это просто-напросто пролетариат. Поэт, напр., во все времена был лишь мужеского пола prostitué. Прежде продавал он свои чувства любому, способному заплатить ему, владетелю бурга; теперь он продает себя публике. Делает «гешефт» из своей собственной сердечной жизни; расплывается в нежных чувствах, только-бы добиться трех изданий; вычеркивает самое лучшее и самое правдивое из того, что хотел он сказать, чтобы получить, издателя… Из такой касты рабов не выростет никакой аристократии.
Свободные землепашцы? – вот, они может быть единственно. Есть нечто царственное в обладании землей, в самодержавной власти хотябы над малейшей частицей этой планеты; и здесь, у нас, может быть, только одни наши старинные роды исконных и свободных землепашцев и сохранили в себе нечто аристократическое. Но… и земля превратилась уже в предмет купли и продажи. Она уже не достояние свободных землепашцев, она стоит в виде Conto в счетовых книгах евреев-ростовщиков. Свободный землепашец с ошеломляющею быстротою превращается в пролетария. А люди будущего мечтают о том, чтобы сделать землю «общественным достоянием», вместе с чем исчезнет последняя почва из-под ног этой единственно мыслимой аристократии.
Но «молодежь»… это не вполне еще развившиеся лейтенанты, чиновники, художники и пролетарии-землепашцы.
«Будущее» – ужасная, отвратительная картина: фабрики и состоятельные рабочие; мир, полный просвещенных, хорошо упитанных, мелкобуржуазных душ, которые едят, пьют и размножаются на научных основаниях.
Я не хочу участвовать в этом. Просто напросто не хочу.
XXXV
Fin du siècle, fin du siècle. Fin de la culture européenne.
Конец века, конец века, конец европейской культуры.
Пролетарии с черными кулаками низвергают Вандомскую колонну, сжигают Notre-Dame, врываются в Лувр и живо, ударами молотка, превращают Милосскую Венеру в груду осколков. Церковь Мадлены служит помещением для балов рабочих; Тюльери – общественной бульонной. Триумфальная арка разрушается и заменяется современным, великолепным, универсальным cabinet d'aisance, над которым красуется крупными буквами: Liberté, Egalité, Fraternité, entrée 5 centimes.
Но на всех перекрестках гильотины работают, как трамбовки, потому что все должны умереть, у кого руки еще белы и чьи носы через-чур чувствительны к неподдельному запаху петролеума, сивухи и народного пота.
Я предоставляю себя гильотинировать.
* * *Астрономы говорят нам, что наше солнце вместе со всею своею свитою планет и спутников несется среди небесного пространства с быстротою миллионов миль в секунду навстречу одной из звезд в созвездии Геркулеса.
В один прекрасный день земля наша натыкается на эту звезду и разлетается паром, как капля, упавшая на горячую печь.
Зачем существовала она? Когда Создатель в один из дней вновь наступившей вечности начнет пересчитывать свои звездные стада, Он и не заметит, что планета Tellus исчезла.
* * *О, Господи, скоро-ли наступит этому конец?
Когда-же, наконец, удастся мне преодолеть эту вечную тревогу, это грызущее беспокойство и неудовлетворенность, эту сухость и жажду во всем моем существе… Я точно зверь в безводной пустыне, я точно пойманный лев, мечущийся за решеткой клетки, ища свободы. Все, что есть на свете тревоги, томления, пытливости, тоски и беспокойства, все это сосредоточилось в моей душевной муке и залегло в груди раздирающей болью.
Я выхожу из дому с надеждой встретить покой в образе молодой полногрудой женщины, которая обвила-бы мою шею своими белыми руками и стала-бы нашептывать мне бесконечные признания любви. Я возвращаюсь домой с надеждой, что она сидит там в комнате, тихая и прекрасная, с притягательной скорбью в темных глазах. Я сажусь на самый покойный стул, но не в состоянии усидеть на нем, ложусь на самый мягкий диван, но и тут не нахожу покоя. Постоянно допытываюсь я чего-то, допытываюсь, допытываюсь; все нервы натянуты, чувства напряжены до галлюцинации: не заслышу-ли знакомых шагов, не наступает-ли блаженное откровение?…
Но приходит только человек со счетом.
XXXVI
Неужели уже начинается?
Пока я не ловлю еще мух. Но меня мучают эти странные, бессильные, порожденные больным мозгом, фантазии… с какою-то идиотической, ухмыляющеюся навязчивостью выдают они себя за остроты… И, что всего хуже, я нахожу их даже действительно остроумными.
«Одьсен не имеет никакой судьбы; надо, по крайней мере, называться хоть Оользеном, да и тогда судьба твоя будет лишь самая грошевая»… Может-ли что-либо подобное возникнуть в мозгу, который работает нормально?
Мне надо быть осторожнее, избегать через-чур больших доз абсенту…
* * *Буддизм не для меня. Я еще по-уши погряз в варварстве. Его учение об отречении для меня слишком отрицательно; все существо мое жаждет умиротворения, счастья, любви; варвар не может отречься от жизни. – он не перестает верить, что жизнь не может быть так холодна; должно-же где-нибудь находится отечески-заботливое божество или какая-нибудь добрая богиня…
* * *Сцена: моя комната. Действующие лица: доктор Кволе; Г. Грам. Сумерки.
Грам (входит вместе с доктором Кволе). Это очень мило с вашей стороны. Теперь мы возьмем по сигарке и благоразумно поболтаем вместе; этого нам давно уже не приводилось. (Зажигает лампу).
Докт. Кволе (бросается в кресло-качалку. Вяло). Ведь у меня-же совсем нет времени. Да и теперь в моем распоряжении (смотрит на часы)… только 40 минут. А потом мне опять надо к моему самоубийце.
Грам (приносит сигары). Самоубийце?.. Вот как? Это что-то интересное. (Закуривает сигару). Итак, неудачная попытка?
Докт. Кволе (пожимает плечами). Разумеется. Проклятые обломы; ничего не умеют сделать толком. (Закуривает сигару).
Грам (садится). И неужели у вас действительно хватит духу «спасти» такого человека?
Докт. Кволе (пожимая плечами). Обязанность, черт возьми!
Грам. Очень безнравственнная обязанность.
Докт. Кволе. Тс!..
Грам. Что-же, он молод?
Докт. Кволе. Юнец, разумеется… Считал себя обязанным совершить это, когда постигла его вся эта история… но не знал анатомии; угодил себе пулю как раз в такое место, где она не могла привести ни к чему существенному.
Грам. Так, значит, револьвер. Гадкое оружие. Треск и шум! Не правда-ли, вы тоже предпочитаете opium?
Докт. Кволе. Да.
Грам. Не дурно также утонуть, купаясь; но при этом всегда рискуешь, что кто-нибудь тебя спасет.
Докт. Кволе. Люди так сострадательны… когда в этом нет нужды. (Молчание).
Грам (с деланной развязностью). А как-бы, например, поступили вы, если-бы кто-нибудь из ваших добрых друзей пришел-бы к вам в один прекрасный день и попросил у вас… достаточного количества морфия?
Докт. Кволе. Ну, он мог-бы пожаловаться при этом на какие-нибудь боли…
Грам. Нервные боли… которые мешают ему, например, спать…
Докт. Кволе. Да. Против обыкновенной бессонницы мы ведь употребляем другие средства.
Грам (с деланным смехом). Однако-же вы выворачиваетесь как-то, не желая давать мне хлоралу.
Докт. Кволе. Хлорал есть нечто свинское, да. А разве вас все еще мучает бессонница?
Грам. По временам… когда являются эти нервные боли. В руке и ноге, видите-ди… и в голове… я лежу и верчусь, и мечусь, как в жару; нет и речи о сне.
Докт. Кволе (с быстрым пытливым взглядом). Гм!..
Грам (притворно весело). Будьте совершенно спокойны, доктор! Я человек старозаветный и намерен умереть обычным, прописным способом – от воспаления легких.
Докт. Кволе. К тому-же, правду сказать, способ этот… вероятно… и самый легкий.
Грам. Во всяком случае, – благоприличный. А как в смерти, так и в браке и во всем подобном должно быть благоприличным.
Докт. Кволе. Д-да! А потом с научной точки зрения. Есть основание думать, что работу эту все-таки всего лучше выполняет природа.
Грам. Неужели?
Докт. Кволе. Она… производит сначала некоторые предварительные работы, а именно, – до известной степени подтачивает способность противодействия… как-бы предрасполагает тело к смерти, делает его податливее, так что для смерти в конце-концов остается уже, сравнительно говоря, не трудная задача. Между тем совсем иное при таком сильном средстве, которое без подготовления, прямо со стороны вводится в организм… ему предстоит иметь дело с неподготовленным, сохранившим свою способность сопротивления телом, и таким образом оно должно действовать сильно, производить насилие, душить и ломать с судорогами и сатанинскою силою, и в таком случае, по всей вероятности, смерть является довольно-таки неприятным делом.