bannerbanner
Усталые люди
Усталые людиполная версия

Полная версия

Усталые люди

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 18
* * *

Пастор Лёхен интересует меня. Все дело, действительно, лишь в том, чтобы поверить, и в вере этой найти покой.

Кто же способен, «опять стать младенцем?» «Христианин никогда не скучает», читал я где-то; великий Боже, – жить, не скучая! – Я этого не могу даже понять.

Но я живу и только то и делаю, что мучаюсь чувством утраты, потеряв свои мечты и иллюзии, и мерзну в уверенности «знания», что «знать ничего нельзя». Эта aeterna nox sine luce может быть выносима еще с известною бодростью в молодости, пока человек еще полон надежд, но когда он стар и одинок, им овладевает страх и его начинают осаждать привидения. Самое худшее то, что ко всему становишься до такой степени равнодушен; когда же дойдешь до того, что даже женщины перестанут интересовать тебя, то от жизни уж почти ничего не остается. И ничто не в силах помочь этому. Все становится безразлично, перестаешь даже сознавать разницу между добром и злом. Для меня в настоящее время существует только один хоть сколько-нибудь интересующий меня вопрос, а именно: каким образом может человек всего лучше умереть?

«Истина»? Существует ли на земле что-нибудь более безразличное, чем «истина», раз мы знаем, что знать ничего нельзя? А когда человек не может достичь наилучшего, он мирится и с просто хорошим. Раз не могу я достичь истины, я буду благодарен и за… мир.

* * *

Удивительно, как эта любовь словно сразу была вычеркнута из моей души. Я стал так хладнокровен, так холоден. Только сверлит еще немножко там, в самой глубине души, где пустила свои корни мечта.

Впрочем, была ли еще тут какая-нибудь любовь? Все это вероятно было не более, как «Пан» – великая сила чувственности.

Бедная девушка! Теперь она убивается над женским вопросом и всякого вида благотворительностью. И для неё все это вероятно то же, что для меня чарча, – путь к самозабвению. «И так живем мы, так живем мы, – живем изо-дня в день»…

* * *

Я частенько-таки захожу к пастору Лёхену и уж все начинают поговаривать о женитьбе моей на фрекен Бернер. Это ей известно, – настолько то знает она и свет, и улицу. И раз она тем не менее выказывает ко мне все то же неизменное благорасположение, то, значит, она вероятно ничего не имела бы против этого. Она была бы в состоянии сказать «да», если бы я предложил ей свою руку и «брак по рассудку».

А почему бы и нет?

Я ничего не имею против неё и вполне доверяю ей. Хоть на этот раз соберись-ка с силами, Габриэль, и поспеши укрыться в гавани. Она будет представительной хозяйкой дома, разумным другом и снисходительной женой; это именно то, что тебе нужно. Спокойствие, уверенность; благоустроенный дом, порядочное общество; о, теперь может быть именно пора.

Замечательное у неё уменье обращаться со мной. А ведь, собственно говоря, только к тому и стремимся мы, когда женимся, чтобы заполучить кого-нибудь, кто умел бы обращаться с нами. Умел бы настраивать нашу нервную арфу. Тут действует, сообщается гармоничное настроение всего её существа. Так ясный аккорд вызывает себе созвучный ответ во всех окружающих предметах, обладающих хоть малейшею звукоспособностью.

Привлекает меня в ней также и её религиозность. Тут чувствуется что-то такое старинное, – чистосердечное и надежное:

Когда отхожу я ко сну, близ меняМой ангел-хранитель сидит…

Это нечто иное, чем привидения и духи. Подобная, исстари передаваемая по наследству семейная вера то же, что якорь для носящагося по волнам корабля. Господь ведает, может быть, когда-нибудь, когда настигнет меня предсмертный ужас, она в состоянии будет молитвою вернуть мне покой.

* * *

Это умиротворяющая, успокоительная мысль о своем собственном домашнем очаге! Как освещенное окно среди полуночного мрака зимней ночи, заманивает она, влечет к себе и очаровывает одинокого, почти выбившагося из сил путника.

Я с искренней готовностью навсегда прощаюсь со всякими мечтаньями и погоней за молодостью. Я хочу наслаждаться покоем и дремать у домашнего очага.

Вкус, уютность, комфорт; старинные стенные часы и старинная Библия… а в уголку гостиной маленькое фортепиано, в котором дремлют тысячи этих нежных мелодий и все эти аккорды, способны навеять на душу покой.

Я непременно женюсь.

XVII

Счастлив человек, если у него есть хоть один друг, который в конце концов не явится-таки к нему с вексельным бланком и не попросит подписать его.

«Плохо иметь врагов, по иметь друзей еще того хуже!» «Каким способом намеревается он воспользоваться мною?» – вот единственно, что приходит мне в голову, когда кто-нибудь является ко мне и начинает уверять в своей дружбе.

Эта ужасная борьба за существование приводить к тому, что мы даже не можем иметь друзей. Мы принуждены пользоваться друг другом, извлекать выгоду, злоупотреблять, обманывать друг друга, и едва успеваем мы достичь тридцати лет, как уже не верим ни одному человеку.

Если-бы я теперь собрался жениться, то и мне самому пришлось-бы пойти с вексельным бланком к моим старым друзьям. Финансы мои находятся в великолепном беспорядке. Говорят, у неё есть кое-какие деньги; но никто не захочет, словно какой-нибудь прощалыга, занимать денег у своей невесты.

Кроме того, кто еще знает? В этой благословенной стране обыкновенно каждый богатый человек, при ближайшем расследовании, может оказаться не более, как обладателем надетого на него платья.

И я рисковал-бы получить такой ответ: «Ах, полно пожалуйста, от этого состояния теперь уж немного осталось». Может быть, есть у неё, – как и у меня, – какая-нибудь старая тетка, после смерти которой она может надеяться получить тысяч шесть крон… предполагая, однако же, что престарый Черт Иванович, у которого проживает эта вышеупомянутая тетка, не заставит её своими просьбами и молитвами, перед смертью изменить завещание в его, Черта Ивановича, пользу.

* * *

«Да-да! да-да! Ну, что-ж, попробуйте!» бурчит доктор Кволе; «вы томитесь в положении холостяка и, в таком случае, вам стоит попытаться… Во всяком случае, у вас все-таки останется веревка в виде последнего исхода».

* * *

В отрицании все правы, – даже теологи. Но, как говорит пастор Лёхен, что касается до «обезпеченности достоверности знания», то в этом отношении по всей линии дело обстоит крайне плохо. Сама философия, которая должна была-бы поставить своей задачей именно доставление этой обеспеченности, построена на бездоказательном положении, а именно, – что мы вообще можем что-либо знать.

Что есть красный цвет?.. That is the question. И не будет ответа, пока мозг не будет в состоянии прозреть самого себя… не станет глазом, которому доступна его-же собственная глубина. Среди царящего в настоящее время мрака… ведь мы же не можем ссылаться на наше собственное самосознание… остается, может быть, одно только средство спасения, сознавать себя на пути к истине, предчувствовать ее, слушаться своего инстинкта, как насекомое слушается своих щупальцев!

* * *

Эти противные поэты, особенно эти французы… изжившиеся, жалкие люди, пзливающие в нас свою ипохондрию, больную желчь и сухотку спинного мозга, и всю эту исконную заразу, украшая ее великими именами и называя ее мировым опытом, верностью правде, пессимизмом… я просто-напросто ненавижу их.

Я женюсь и стану читать Мари.

* * *

Со временем жизнь станет «вполне комфортабельна», обещает Ионатан, если только мы вооружимся терпением, выдержкой и самоотречением и постоянно будем работать над разрешением лишь «разрешимых вопросов». Я понимаю, что вся эта выдержка может наконец надоесть. В нас заключены силы и потребности, требующие чего-то большего.

«Счастья! Счастья!» требует нечто в нашей душе. «Столько счастья, сколько возможно», отвечает этот англичанин. «Да, но это нам не нужно», отвечает наше нечто; «мы требуем счастья!» «Хорошо, хорошо, столько счастья, сколько возможно», повторяет англичанин. И если потом человек приходит в ярость и говорит: «в таком случае лучше уж несчастье sans phrases!..» Я понимаю это.

Терпение и мелкая буржуазная добродетель. Мне надоело это постоянное самоотречение.

* * *

Фанни совсем не любила меня. Все это было не что иное, как истерическая потребность в муже у двадцатипятилетней женщины.

Отсюда и моя холодность. Вблизи неё я оставался столь-же равнодушен, как перед куском мрамора. Если-бы она любила меня, она увлекла-бы и меня вслед за собою; мужчина сохраняет свое спокойствие лишь в присутствии холодной женщины.

За спокойным самообладанием фрекен Вернер скрывается гораздо более истинной теплоты, чем за всею вялою любовью Фанни.

* * *

(Под влиянием шампанского). Я без ума от старинных серебряных украшений. Я отдал-бы десять лет своей жизни за коллекцию брошек и филиграновых вещиц. Редактор Клем давал свой обычный вечер с танцами в день рожденья своей жены… «жена моя, видите-ли, женщина совершенно исключительная…» – и тогда на фрекен Бернер была такая поистине изящная старинная серебряная брошка, проникшая сюда через Любек поколения четыре тому назад, как сказала она, просто-напросто великолепная! По этому поводу я даже влюбился в нее; я непременно женюсь на ней, хотя-бы только ради того, чтобы стать обладателем этой броши.

Старинное серебро… старинный фарфор… и старинные картины… и старинные церкви… и старые скрипки… и старое вино… и молодые девушки; ну, пожалуй, также и молодые женщины…

* * *

Сегодня вечером я был на волосок от предложения. Это так естественно вытекалр из самого течения разговора; вопрос уже сам собою вертелся у меня на языке: «а мы с вами, фрекен?»

Но в эту самую минуту она так повернула голову, что я вдруг увидел… или показалось мне, что увидел начинающуюся уже стародевическую складку у одного из углов её рта.

Вопрос замер у меня на губах.

Впрочем, вообще не было-ли в ней чего-то необычного сегодня вечером? Раза два у меня являлось даже какое-то смутное ощущение, будто она мною неглижирует.

Мне необходимо на что-нибудь решиться: либо теперь, либо никогда! Нечего останавливаться перед какими-то мелочами. Меня манит к себе домашний очаг; уютный, тихий, интеллигентный домашний очаг, где царит мир и гармония во всем, как в душевном настроении, так и в колорите обстановки. Ведь я же ищу не любовницы, а только изящной хозяйки дома и просвещенного товарища. И я не знаю никого, кто лучше соответствовал-бы этой роли, чем Элиза Бернер.

XVIII

10 апреля 1886.

Да, да фрекен Бернер как-то изменилась по отношению ко мне за это последнее время, а сегодня вечером, придя туда после двухдневного отсутствия, я узнаю, что она уехала в Берген. «Дружеский поклон» от неё поручено было передать мне и «всем остальным, добрым её друзьям» в Христиании.

Фрю Лёхен (которая приходится ей родной, а вовсе не двоюродной сестрой) казалась счастлива и почти растрогана. «Представьте себе, – ведь это-же право целый роман! Человек, которого любила она в молодости, живший в течение всех этих лет там на юге, в Бордо, в последнее время овдовел; но он не забыл Элизы, и наконец, приехал домой, в Берген, чтобы разузнать, в каком положении было здесь дело, и в один прекрасный день Элиза получает телеграмму: „Жду тебя в Бергене… приезжай… если только ты когда-нибудь думала обо мне“. И тут, видите-ли, Элиза не стала долго думать. Она, конечно, никогда не переставала думать о нем, бедняжка».

Я сидел и чувствовал себя в довольно глупом положении, наконец, не выдержал и захохотал. Пораженная удивлением, фрю Лёхен с негодованием посмотрела на меня, и визит мой оказался довольно коротким.

* * *

Уж эти женщины, женщины!

Как-бы то ни было, и она тоже вышла замуж по любви. Весь этот «брак по рассудку» был не более, как вынужденная теория, изобретенная, подобно всем таким вынужденным и примиряющим с жизнью теориям, как пособие и утеха в черные дни, когда то, на чем строила она все свои надежды, изменило и разбилось. И любовь царит и побеждает неизменно, вопреки всем рассуждениям холостяков и несмотря ни на какие стародевические теории, несмотря на всю мудрость философов и вопреки всей горечи жизненного опыта, и человек из века в век непременно является подъяремным её рабом и играет роль дурака, осла и барана.

Но те, что не желают надевать на себя её ярма, оказываются еще большими дураками, и еще большими ослами. Теперь мне остается лишь последовать примеру моего покойного отца: подыскать себе какую-нибудь простую девушку, с которой я мог бы доплясать свой предсмертный танец, потому что с женщиной человек погибает, а без женщины он не может жить.

Так уж предопределено было самою премудрою природою; одно должно быть плохо, а другое еще того хуже, для того, чтобы все были несчастливы и все вздыхали от горя, пока не наступит минута освобождения, пока не спалит огонь этого земного шара.

* * *

Теперь я привык уже к мысли о домашнем очаге; мне даже начинало уж казаться, будто я достиг гавани, и что это длинное, тягостное и безотрадное холостое плавание близилось к своему концу.

Под какой зловещею звездою родился я? Или уж не присутствовала-ли у моей колыбели какая-нибудь злобная фея, напророчившая, что я несомненно буду близок к тому, что обещали мне добрые феи, но что желаемое всегда будет ускользать от меня в ту самую минуту, как я протяну к нему руку.

Почему это суждено мне быть таким получеловеком, откуда это постоянное бессилие в решимости, недостаток способности уловить настоящую минуту, этот духовный паралич; почему это суждено мне постоянно уходить не солоно хлебавши с пиру жизни, потому что я никогда не могу решиться занять место прежде, чем это место не будет занято другим?

* * *

Я отказываюсь от этого. Я больше уж не в силах. Самим Господом Богом суждено мне погибать в одиночестве, выпивать свою определенную порцию и беседовать с самим собой, когда-нибудь ночью свалиться пьяным в море, или же умереть в своей собственной постели от удара, не имея при себе никого, кто бы сходил за доктором. Смерть мою откроют не ранее, как дня через два; тогда выломают дверь и найдут меня с искаженным от ужаса лицом и выпученными глазами.

Итак, я терпеливо усаживаюсь на своем месте в департаменте и следую по пути всех прирожденных канцеляристов. Желтею, как какой-нибудь старый судебный протокол; вечер за вечером высиживаю в своем углу в кафе Грандо, и делаю вид, будто я в чем-то участвую, будто и я живу. А почему бы и нет? Не мало на свете людей, влачащих свою жизнь подобным же образом. Если я не гожусь ни на что иное, то я должен годиться, по крайней мере, хоть на это. Это тоже в своем роде утешительная мысль; когда я расстанусь с жизнью, мне не придется уже попадать в такие положения, в которых я совершенно не в силах разобраться.

Ну, сиди же себе спокойно, ты, истый буржуа, ты этого вполне заслужил.

XIX

Июнь, 1886 г.

Прошло уже то время, когда я пил, чтобы повеселеть. Теперь я стремлюсь лишь к тому, чтобы мне было не скучно. Жизнь есть постоянное сокращение требований.

Но это не годится. Это проклятое лето с его теплом и со всем его докучным светом не годится для подобного занятия.

В сущности каждое время года грешит по своему. В темные месяца царит алкоголь, в светлое время – женщины. Для одной только добродетели не отведено в нашем альманахе ни одного отдельного месяца.

* * *

Я не нахожу никого, кто бы мог заменить мне Матильду. Черт возьми! Откуда стану я почерпать теперь свою долю веселья висельников?

Взвесив все основательно, я должен сказать, что за это последнее время я вообще был как-то очень торжественен.

Воспрянь же, душа, ударь по струнам!

XX

Сентябрь, 1886 г.

Общество, в которое ввела меня фрекен Бернер, по-прежнему любезно со мной, и это хорошо. Некоторое участие в общественной жизни как-то бодрит и в то же время притупляет. Люди, которых встречаю я там, конечно, нисколько не интересуют меня. Но вместе с тем я ничего против них не имею. Это самая золотая середина: солидные правила и патентованные желудки. Иногда попадаются и прекрасные самки. Прекрасные, простодушные, скучные люди.

Но долго-ли я выдержу это? Это очень утомительно. Ходить туда и делать вид, что тоже участвуешь в чем-то, чем-то интересуешься… собственно говоря, я до сих пор еще и не представлял себе, что такое – равнодушие. Это не простая индпферентность. Возведенное до своей высшей степени, равнодушие превращается в положительное страдание.

Я не вижу уже никакого различия между разными обществами и собраниями (считая тут же и балы); все это один и тот же туман с облаками. Когда человек уже не в силах заставить себя влюбиться, ему остается одна только великая задача: подавлять зевоту. Это же всего легче достигается при помощи алкоголя: шампанское же дает даже некоторое оживление. Сыплешь остротами, заводишь разговор о литературе. Иногда едва успеешь вполне развести пары, как всей истории наступает конец. Провожаешь домой какую-нибудь неизбежную пожилую даму, затем вознаграждаешь себя за потерянный вечер какою-нибудь еще большею глупостью и со вторыми петухами бредешь к себе в свою нору, с чувством усталости и отвращения в душе.

А дома все так холодно и безжизненно, все так пусто и темнословно в волчьем логове или в притоне совы. Уж в десять раз лучше бы семейная отповедь, – она во всяком случае закончилась бы поцелуем. К тому же даже самая гневная семейная отповедь означает только, что есть кто-то, кто ждал тебя, есть кто-то, кто интересуется тобой и твоими поступками, есть человеческое сердце, принимающее участие в твоей жизни… О, что это за вечный ужас, – всюду чувствовать себя чужим.

Вот уже пять часов. Покойной ночи, мир! На улице всюду начинают уже слышаться шаги. Счастливые люди! Проспав беспробудным сном часов с десяти, они идут теперь, чтобы приняться за какое-либо дело, – за что-нибудь полезное, осмысленное. О, что за жалкия… противные существа мы, общественные захребетники…

Черт возьми! Ступай же и ложись спать!

* * *

– Как кажется, из этого вашего намерения жениться опять-таки, ничего не вышло? – бурчал сегодня вечером Кволе на пути домой, от Ионатана.

– Нет, – отвечал я. Я раздумал, т. е. раздумывал слишком долго.

– Да, да, – продолжал Кволе, – но я одинаково готов, как поздравить вас, так и соболезновать вам.

– Ну, это как вам угодно.

– Вы жили немножко через край, – заговорил он опять, минуту спустя, – а она… можно сказать, совсем не жила. А это всегда опасно, и мужу в таких случаях обыкновенно приходится плохо. Какая-нибудь довольно ловкая любовница… я хочу сказать, довольно осторожная по отношению к себе, это всего благоразумнее для человека вашего сорта.

– Да, если бы только я мог найти такую, которая хоть сколько-нибудь заинтересовала меня.

– Ого, – промычал он.

– Нет, нет, вы не, так поняли меня… Я хочу только сказать, что я не успел еще окончательно отрешиться от сентиментальности холостяка…

* * *

– Надо уметь так устроить свою жизнь, чтобы она представляла собой правильное соотношение между наслаждением и страданием, – сказал я как-то Фанни.

Она отвечала: «Да, но нам, женщинам, это во всяком случае недоступно. Мы принуждены брать жизнь так, как ее устраивают для нас все другие».

Она сказала правду, – и не только по отношению к женщинам. Она была безусловно нрава. Постоянно бывает так, что младенец – прав, а мудрый муж только путает. Да ведь и фраза же: «устроить свою жизнь!»

Нет, жизнь устраивают для нас всевозможные другие люди. Надо всеми нами сбываются слова, сказанные Господом Симеону: «Они возложат на тебя узы и поведут туда, куда ты не хочешь идти». Я до сих пор еще помню, какой ужас вселили в меня эти слова, когда я был еще ребенком и читал Священную Историю. Мне сдавило грудь, как в припадке удушья; я не мог перевести духу. «Поведут тебя туда, куда ты не захочешь идти».

Не только жизнь устраивается для нас другими, но и сами мы даны себе в готовом уже виде. Я знаю только одно, – что существо, создавшее меня, наперед предопределило меня во всех возможных отношениях. Оно установило определенное соотношение между моими способностями и моею волею, между стремлением и силой; оно заложило в крови моей в большей или меньшей степени те или другие склонности и поставило господином над этими склонностями мое я, наделив его вполне определенной и ограниченной способностью сосредоточиваться в известной решимости.

Затем, механизм был пущен в ход, и чем дальше работает он, тем более соответствует он первоначальной своей идее. Тот, кто с самого начала был слаб, опускается и становится еще слабее; и тем могучее становится тот, кто от начала уже был силен. А все вместе идет все более и более вкривь и вкось, пока, наконец, не лопнет какая-нибудь пружина, или не подломится ось.

Несмотря на всю мою добрую волю, я однако же ничего не в силах изменить в основном отношении элементов, из которых слагается индивидуум, носящий имя Габриэля Грама, самая «воля» моя зависит от этого основного соотношения. Быть Габриэлем Грамом – значит не желать быть ничем иным, кроме как Габриэлем Грамом. Я сознаю свои недостатки, но этими-то самыми недостатками и определяется моя воля, – а потому она не может пожелать устранить их. Сильное внушение могло-бы принудить ее сделать попытку, но это привело-бы лишь к тем же самым недостаткам, но облеченным в: новые формы.

Обращенный повеса по-прежнему остается повесой, но только теперь он повесничает, прикрываясь именем Божиим. Раз я от самого начала так болезненно настроен, такая дисгармония царствует в основании всей моей системы, что решительно все является для меня источником страдания; раз во мне таким образом с самого начала недостает поросячьего и филистерского безмятежного спокойствия, то я и не могу превратиться ни в филистера, ни в поросенка, как-бы ни «желал» я этого; в конце концов я в сущности не в состоянии даже и пожелать этого. Я могу удивляться, могу завидовать Георгу Ионатану, но желать самому стать им я не могу.

И так, жизнь для меня страдание, – и это несмотря на всевозможные попытки с моей стороны хоть как-нибудь приспособиться к ней.

«Страдание есть в то-же время и наслаждение», – говорит Ионатан: – «в жизни оно то-же, что соль в кушанье!» Но это может быть верно для здоровых, страдания которых не бывают ни особенно глубоки, ни особенно продолжительны, – у которых они скоропреходящи, являются лишь более или менее грозными ненастными ливнями, после которых солнечный свет кажется еще прекраснее. Но это не верно для тех, для кого страдание является нормальным состоянием. Не верно для того, кто так создан, что способен наслаждаться радостью лишь отрицательно, т. е. чувствовать её утрату, когда она исчезает, но не ощущать счастья, когда она тут, налицо; следовательно, не верно для того, чья жизнь колеблется между скукой и лишением. Для него страдание не соль в кушанье, но полынное питье; оно не только горько само по себе, но превращает также в горечь и самую радость.

– Разумное соотношение между радостью и страданием, когда страдание равно страданию, и радость также равняется страданию!

Неужели не удивительно, что взрослый человек способен говорить подобные вещи?

XXI

День нового года, 1887.

Это вечное безразличие. Это бессменные, лишенные всяких событий, беспросветные, серые будни, благодаря которым я только и делаю, что мучаюсь, думаю о глупостях, совершенных мною вчера и третьего дня, потому что не происходит ничего такого, что повлекло бы за собой хоть какую-нибудь перемену, поставило бы точку, явилось бы. Финалом прежнего и началом новой главы, дало бы отпущение и забвение тому, что было вчера и третьего дня, заставив мир думать о чем-нибудь новом! Я понимаю, что можно пойти и совершить убийство для того только, чтобы добиться забвения какой-нибудь пустой, легкомысленной выходки, в которой провинился накануне, и не раз случалось мне пожелать гибели всему миру для того только, чтобы вместе с ним погибла и память о какой-нибудь моей глупости.

Что толку в том, что еще минует лишний год? Он минует, но намять о покойнике тем не менее остается.

Грехи могут получить прощение. Но глупости! У какого Бога просить их прощенья? Их приходится прощать самому себе, а от самого себя нечего ждать прощения. Остается одно только забвение; но именно глупости-то и труднее всего забыть. Для них нечего надеяться на забвение.

Забытые глупости подобны телам утопленников: в один прекрасный день они опять всплывают на поверхность. Нередко случается мне вдруг остановиться на пути, испустить громкий стон и прикусить язык, – это значит, что я в море своей памяти вдруг наткнулся на подобное всплывшее тело, передо мной вдруг встает какая-нибудь старая, забытая глупость, и со смехом смотрит на меня, оскаливая зубы.

Есть люди, которых я желал-бы лишить жизни, – что же сделали они мне? Они когда-нибудь были свидетелями моего глупого или дурного поведения. Всякий раз, когда я слышу, что один из подобных тягостных свидетелей переселился на небо, я чувствую, что камень свалился у меня с сердца. Если-бы знали, какую услугу оказывают они друг другу, умирая!

На страницу:
13 из 18