bannerbanner
Усталые люди
Усталые людиполная версия

Полная версия

Усталые люди

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 18

Но над ложем моим будет царить она, Пресвятая Дева, Матерь, с сердцем, пронзенным семью мечами; Благословенная между женами, Пречистая, но все понимающая, Скорбящая, посвященная страданию, умеющая и плакать, и утешать… Я хотел-бы призывать, молиться, преклонять колена, пока не снизошла-бы она ко мне из своей ниши и не наложила-бы мне на сердце своей исцеляющей белой руки.

* * *

«Любить людей!» Этого требует каждая этика, как религиозная, так и гуманная. «Любить людей!» Но каким образом достичь этого? Они, по-видимому, далеко не заслуживают любви.

Я не в силах даже любить самого себя. Я и сам, нечего сказать, хорош-таки гусь, и по части самоуважения дела мои обстоят по временам довольно-таки плохо. Тем не менее, говоря объективно, я все-таки принадлежу к лучшим представителям этой породы; большинство-же людей, с которыми приходится мне встречаться, оказывается еще того противнее.

При таких-то обстоятельствах любить, по крайней мере – не ненавидеть эту породу…

XXVIII

Берум, июль, 1888 г.

Я живу здесь за городом с парой газетных бандитов и скучаю.

До обеда – пиво или абсинт. После обеда в пол-пьяна раскачиваюсь, дежа в гамаке, и читаю декадентов.

Весь запас питий будет прикончен дня через три. На это вся моя надежда. Ни у кого из нас нет денег, и только я один не потерял еще кредита, которым, однако же, я постараюсь не воспользоваться. Несколько дней перерыву принесут мне пользу. Ведь не выдержать, наконец, такого постоянного опьянения.

* * *

Понедельник, утром.

Всего хуже здесь воскресенья; вчера весь наш дом был полон бандитов. Почти все художники; кроме того, два газетчика и один литератор.

Последний был всего хуже; это какой-то не подающий даже надежд недозрелый школьник. Он хотел было занять у меня пять крон, которых, к счастью, у меня не оказалось, и сверх того занимал меня рассказами о своих неприятностях с издателями.

– Тут у нас людям, подобным мне, невозможно существовать; только и есть, что земледельцы да церковные певчие. И потом эти отвратительные женщины и т. д., – Все мы, молодежь, согласны в том и т. д. – Пора уж выйти из-под власти мужика, это ясно; довольно уж с нас мужицкой речи и всей этой грязи. Но, черт возьми! Что можем мы поделать с какими-нибудь четырьмя или пятью городишками, насчитывающими, может быть, в общей сложности не более десятков двух мало-мальски образованных и интересующихся людей? и т. д. Мне, собственно говоря, казалось совершенно безразлично, существуют-ли «люди, подобные ему», или нет, но я остерегался высказывать это.

– Нет, надо нам перекочевывать в Данию, – продолжал он. – Пора нам стать европейцами. Мы должны упрашивать, умолять Данию принять нас; лучше уж нам несколько прилгнуть и целовать в хвосты всех этих ловких малых… ведь другого выхода нам, видите-ли, нет! Для того, чтобы можно было заводить речь о современной норвежской литературе, нам необходимо иметь на своей стороне Данию и т. д.

– Да, любезнейший, держитесь крепче, – упрашивал я. – Ведь это вместе и патриотично и… полезно для вас самих… Не дольете-ли вы своего стакана?

– Благодарю.

Тут он опять свернул на издателей. Я принужден был обещать ему статью.

Чистейшая порода! Нет ничего на свете невыносимее художников. Избави Боже, у них, конечно, целая куча хороших свойств, но… постоянно эта мелочность.

Уж и не знаю, кто из них лучше. Плохи и музыканты; актеры еще того хуже, литераторы-же, может быть, невыносимее их всех… Если я сам не очень-то подвизаюсь на этом поприще, то это происходит не только по недостатку энергии, но также и вследствие того, что я чересчур рано познакомился с этою породою людей. Кто знает, не стану-ли и я сам таким-же, написавши какую-нибудь пару книг?

Одно только «я», «я», «я». «Моя» книга; «мой» издатель; как велик гонорар; как велико издание. Всякий раз, как случалось мне поближе встретиться с кем-нибудь из них в жизни, – в глубине его души всегда скрывался до болезни желчный карлик, а на ряду с карликом – собака, которая, почуяв вблизи газетчика, сейчас-же вся превращалась в один только виляющий хвост.

* * *

Еще хуже художников – журналисты, эти плоскодонные барки, снующие взад и вперед по газетным прудам, нагруженные праздным любопытством и непризнанною гениальностью. Но всего хуже серьезные деловые люди.

Мы, т. е. мои газетные бандиты, принимали сегодня подобного полуобразованного человека, сторонника левой, ревнителя нравственности, народного проповедника и т. д. Он легко мог-бы вызвать желание написать статью. Судя по его словам, «благосостоянию родины» грозила опасность. Он пил зельтерскую воду и ужасно плакался, однако же ему не удалось-таки рассердить меня. Я отвечал «избави, Боже», и подымался еще на несколько градусов выше в полярную область.

Впрочем, глупо делал. Мне следовало-бы проучить его. Нынче нами управляет именно такого рода народ – теологи, семинаристы… Мы – народ, состоящий из идеалистов, – только и делаем, что раздумываем о благе наших собратий. Т. е., мы никак не можем перестать интересоваться тем, что будет сегодня у нашего соседа на обед.

* * *

Художники – точно женщины. Если двое из них дружат между собою, то это происходит вследствие того, что оба ненавидят кого-нибудь третьего еще больше, чем они взаимно ненавидят друг друга, и этим третьим постоянно бывает какой-нибудь более счастливый соперник.

Собственно говоря, люди всего лучше ладят между собою издали; я все более и более убеждаюсь в этом. Самое лучшее выражение в нашем языке:

– Итак, прощайте!..

* * *

«Искусство», «искусство»; что-же такое в конце-концов искусство?

Лишний лакомый кусочек для людей, сохранивших еще аппетит, и лишняя насмешка для тех, кому жизнь приелась. Микель-Анджело, Данте, Бетховен – очень велики. Но ни один из них не принесет помощи страдающей душе.

Мне до такой степени надоели все эти толки об искусстве. Мои собственные «критические статьи по искусству» тоже, вероятно, не особенно-то благоуханны! Слава Богу, послезавтра приезжает сюда Кволе (после своей поездки по Германии); он проводит лето на подножном корму здесь, по близости, на одной крестьянской мызе.

* * *

А наука? – Прекрасный путеводитель среди неинтересных вещей; совершеннейший доктор Непомога там, где болит.

А любовь? – Наша мучительнейшая болезнь. А брак? – Лекарство, худшее, чем сама болезнь. А все? все, все?..

Удивительно, как это люди могут расхаживать с такими многозначительными и серьезными лицами.

* * *

Интересные люди, эти новейшие французы, которых я захватил с собой; особенно Гюисманс; он – таки не глуп. И интересен. Я люблю также и Бурже; в своих essays он излагает довольно-таки беспощадную пессимистическую философию – philosophie du pessimisme, которою я буду сердить Ионатана; он симпатичен мне и своею религиозною жилкою. Замечателен также и этот Генник, с его серьезной проповедью спиритизма.

Fin du siècle – конец века. Удивительные времена. Мир опять стоит накануне нового переворота. Чем больше узнаем мы, тем яснее мы видим, что ничего не можем знать; остается одно: сознаться в этом и искать другого выхода. Душа наша предъявляет гораздо более глубокия требования; она не довольствуется тем, что удовлетворяет ученых, и нельзя заменять веру, эту безмятежную уверенность, поддерживающую нас в жизни и смерти, каким-нибудь томом гипотез.

Я давно уж это чувствовал.

XXIX

– Нет, практику мою нельзя назвать приятной, – говорит Кволе, – но тут многому научаешься. Человек в моем положении перестает уже верить во фразы!

Тут он сейчас уже оседлал своего конька. (В моем романе он явится представителем современного пессимизма – противоположностью Георгу Ионатану).

– Может быть и необходимо временно прикрывать гниль подобными занавесами и кулисами; но я сомневаюсь, чтобы можно было выдержать это до конца! Но простодушные люди этого не понимают, и каждый раз, как выглянет откуда-нибудь кусок гнили, они говорят: приходится повесить еще новый кусок кулисы! Еще один хорошенький закон! Еще одно заведение св. Магдалины! – Следствием этого, разумеется, является то, что общество гниет себе втихомолку и когда в один прекрасный день поневоле придется-таки отдернуть все эти занавесы, нам останется только затыкать все носовые отверстия по причине ужасной вони.

– Немцы, – говорил он потом, – не так щепетильны, как мы, и чтобы видеть последствия этого положения вещей – стоит только читать немецкия газеты, и тогда ясно будет, каково-то обстоят дела за кулисами. Для этого надо читать лист с объявлениями. Да, лист объявлений. Тут прежде всего видим мы объявления о желании вступить в брак, – по дюжине на день, – не считая в том числе объявлений о брачных бюро. Уж из этого одного видно, что тут есть какая-то гниль something rotten. Затем видим мы еще дальнейшие следы испорченности: «Дамам предлагается секретная помощь у акушерки N. N.», – двенадцать объявлений в день. И наконец, двенадцать объявлений от подобных мне специалистов. И вот, получается нечто в роде карты современного положения вещей.

– Это именно то, что я говорю, – отвечал я, – любовь есть наша злейшая болезнь.

* * *

– Ваша жена больна?

– Немножко недомогает, да, – бурчит Кволе.

– Вообще, кажется, она довольно болезненная женщина?

– Да. – Лицо его приняло хмурое, почти мрачное выражение.

– В таком случае это счастье, что она имеет мужем врача.

– Гм!

– Впрочем, жена ваша, кажется, не из тех, что имеют обыкновение стонать… Во всяком случае, когда я раза два имел удовольствие видеть ее, она, казалось мне, была в прекраснейшем расположении духа.

Он отвечал серьезно и почти благоговейно:

– Она на редкость хороший человек.

Молчание.

– Не замечательно-ли, – заговорил я потом, – что мужья восхваляют своих жен и в то-же время очень часто восстают против брака?

– Разумеется, – отвечал он, – люди в большинстве случаев хороши… но учреждения… – Пожимает плечами.

– Уверены-ли вы в том, что не придаете чересчур большего значения учреждениям? Не сама-ли это натура, которая?..

– Природа, конечно, груба, – ворчал он, – но что пользы жаловаться на природу? Дело в том, что мы, разумные существа, постоянно только еще более извращаем существующее в природе зло, вместо того, чтобы стараться превратить его в относительное добро.

– Га! Но ведь любовь прекрасна… при известных условиях…

– Любовь прекрасна, когда она запрещена, батюшка, – крикнул им, – когда она не регламентирована, хочу я сказать. Со стороны общества любовь должна быть… только терпима, – ни более, ни менее. Разрешенная любовь превращается в скуку. Любовь по привычке – неопрятна. Любовь-же по обязанности просто-напросто свинство.

– Сильно сказано.

– Правильно сказано. Не говора уже «о публичности», оскорбляющей в нас чувство стыдливости, тут страдает также и наше отношение к женщине… Послушайте только, как говорят мужчины о замужних женщинах. Это вне всякого… ниже всякого…

Он изо всех сил тыкал в воздухе пальцами, нервно подыскивая какое-нибудь сильное словцо, и однако же не нашел его.

– Общество совсем не должно заниматься этим вопросом, и тогда любовь опять станет человечна. Не нужно никакого предрешения, не нужно этой плебейской публичности. Дело устраняется само собою, и остается открыто в святая-святых частной жизни, как нечто поэтически-мистическое. Тогда и женщина, наконец, вступит в свои права и станет для нас тем, чем она должна быть для нас, если мы сознаем себя людьми: великой матерью, высокой владычицей, к которой человек не смеет приближаться с неомытыми руками или сонливой любовью по привычке… Мужчины только тогда становятся истинными мужами, когда они борются за женщину или во имя той женщины, которую они-же сами возвели в царицы; да, ведь вы-же читали об этом? Во что-же превратился мужчина теперь, когда, посадив себе под бок женщину, он превратил ее в madame Персен, проживающую на Корабельной улице? В быка превратился он, батюшка, в тяжелого, тупого, подъяремного быка, с трудом влачащего по плоской проселочной дороге тяжелую телегу жизни.

Он был красен и нервно возбужден. мне показалось, что я вдруг как-то постиг его и не нашел в нем ничего для себя нового. Я почувствовал даже нечто в роде разочарования: итак, этот вопрос о «женщине и супружестве» и составляет таким образом главное содержание его личности. Я предполагал в нем нечто более глубокое.

И самый вопрос этот представился мне теперь еще гораздо более безнадежным, чем когда-либо прежде. Если уж такой интеллигентный человек, продумав над этим вопросом всю свою жизнь, не нашел никакого другого выхода, кроме этих фантазий, то уж, вероятно, вопрос этот и неразрешим. Какая-бы гнилость ни скрывалась под настоящим положением вещей, как-бы ни было оно чревато бедами, – нам остается только оставить его в покое. И любовь вперед будет все тем-же, чем была прежде: самым лютейшим из наших страданий.

Я был до крайности слеп: жаждая покоя! Вздумал искать его у женщины!

* * *

Я начинаю поправляться здесь, за городом; голова становится яснее; вялость исчезает. Надо сказать спасибо деревенскому воздуху и более правильному сну… а, вероятно, также и недостатку в деньгах, принуждающему всю компанию к более умеренному потреблению коньяку.

Впрочем, это вечное пиво до такой степени надоело мне, что я во всяком случае готов был-бы умерять свою жажду. Кволе тоже сидит здесь «на диэте», и мы оказываем друг другу поддержку на пути добродетели и добрых нравов.

К тому-же бутылка, ей-Богу, чересчур уж жалкое утешение! Бродишь, как в тумане, в полуопьянении алкоголем, как какой-нибудь содержатель питейного дома! Какими-бы фразами ни прикрывать это, – наливаться во всяком случае вульгарно. Это годится для грубых нервов. Я прибегал к этому лишь в отчаянии, потому-что я хотел погубить себя; но, Господи Боже, в таком случае следует вести себя, как прилично образованному человеку: не растягивая дела надолго, принять cyancalium.

– Причиной этому является не только высокая широта, – говорит Квопе, – но также и недостаток культуры. Мы, как говорит Ионатан, – краснокожие. Развитому человеку должны быть доступны более благородные наслаждения; он желает сохранить ясность понимания и тонкость восприятия; но в таком случае ему не следует отуманивать себе мозг пивом или коньяком!

– Нет, это отвратительно, – отвечал я. – Это нас деморализирует, наши сибирские города; какой интерес найдет себе человек среди всех этих упитанных салом людей? Тут пришлось-бы умереть от скуки, если-бы не подбодрять себя спиртом; так как именно спирту-то и не хватает.

– Надо с разбором выбирать себе общество, батюшка. Надо подыскать себе кого-нибудь, кто-бы не очень оброс жиром; кто-бы стоял несколько выше этой германской тяжеловесности. Вообще, алкоголизм есть германская болезнь. Нам надо стараться усвоить некоторую долю свойств южан и предоставить пиво – немцам, а водку – истым скандинавам и англичанам. Это, может быть, годится для них с их медвежьей мешковатостью и тяжелым запахом от печи и табаку.

– В жилах моих, как говорят, течет испанская кровь и несомненно, единственно, что я могу без вреда позволить себе, это стакан настоящего бургундского.

XXX

Христиания. Сентябрь.

Мы были сегодня у Ионатана; все время спорили.

Я говорил о новейшей литературе во франции и защищал ее. Иопатан знал об этом направлении лишь из статей английских обозревателей; тем не менее, приговор был у него уже готов, и он не скупился на эффекты.

«Эти тепловато-сладкие, серовато-нежные женоподобные мужчины, которые в настоящее время являются в Париже носителями литературы» и т. д., «они сами дали себе имя, которое вполне их достойно: декаденты, – поэты времени упадка, разрушения, порчи. Буржуазия начинает приходить в состояние разложения. Они ни во что уж больше не верят, ничем уж больше не интересуются; им уже нечего больше делать и остается только копаться в своих собственных вялых впечатлениях, пока не удастся им выжать из себя какой-нибудь капельки литературы… В сравнении с ними натуралист – само здоровье; он срисовывает холодно, с достоинством, без хныканья… и без кокетства… ту жизненную картину, которая развертывается перед его глазами, и так, как он ее видит, – в черном или розовом свете; это, может быть, конечно, слабо, безлично и все, что вам угодно; но он во всяком случае аристократ по сравнению с этими духовными самообвинителями, – selfacusers новейшего времени». Доктор Кволе пожал плечами и сказал, что новое сумасшествие было совершенно столь-же безумно, как и прежнее. «Смевшая это идея – желать передать действительность; это до такой степени невозможно, что каждый добросовестный натуралист сам должен сознаться в этом перед собою. Но „выразить свои ощущения“ – это уж прямо внутреннее противоречие. Раз ощущение перешло в область сознания и выразилось в языке, оно уже больше не ощущение; оно стало мыслью; ощущения ничем не передаваемы, за исключением лишь музыки. Ощущение есть ведь не что иное, как душевное движение, не успевшее еще оформиться; пытаясь выразить его в языке, мы по большей мере передаем лишь наше представление о нем, но никак не его самого; это опять-таки невозможно».

– Натуралисты вовсе и не желали передавать действительности, – утверждал Ионатан, – они, как мировые поэты, желали только изобразить живущую в их сознании картину мира, а это возможно. Но когда, люди доходят до такого внутреннего бессилия, что онии уже не в состоянии удержать в представлении своем никакой мировой картины, они принимаются раскапывать свое нутро в погоне за построениями и чувствованиями, которые они потом излагают самым возвышенным и самым невозможным в обыденной жизни языком, и это-то и называется декадентством, в вольном переводе – порчей. Впрочем, вся эта история когда-нибудь кончится сама собой, когда наконец поэты, повинуясь своему-же собственному чувству отвращения, дойдут до того, что начнут плевать на свои-же собственные манускрипты.

Я отвечал им, что оба они ошибались в самом главном. Дело в том, что мы находимся теперь накануне полного переворота во всем нашем мировоззрении. Натуралисты и материалисты ставят натуру номером первым, а душу считают лишь её результатом: «личность есть продукт среды»; теперь-же возвращаются назад к более аристократическому представлению, что я есть номер первый, а так называемая объективность есть лишь содержание этого я; литература становится таким образом психологична, субъективна, изображает душевные состояния, как душевные состояния an und für siet, а не как продукты тех или других внешних условий и т. д. – В ответ на все это у Ионатана нашлось одно только поверхностное замечание: «французы переводят теперь Гегеля и Шопенгауэра, подобно тому, как в предшествовавшие столетия переводили они Юма и Локка, – что за бездарнейшая раса, эти галлы!»

– Все-же эти толки о душе, – добавил он, – означают лишь то, что эти французские женоподобные мужчины оказались чересчур слабы и дряблы для того, чтобы идти дальше по тернистому пути исследования, и потому предпочитают путь женщин под руководством патеров и оракулов. Стоит-ли заниматься химическими и биологическими опытами, если можно съездить к матушке Андерсен и получить от неё разгадку жизни на кофейной гуще?

Доктор Кволе объяснял дело на свой лад.

– Все это старая история. – говорил он, – от женщины к Богу…

Это то, что, как говорят немцы, представляет собою мистический элемент в нашей душе, – «представление вечности». Индивидууму, вырванному из ряда поколений, и в голову не пришло-бы задумываться над бессмертием и т. п.; но мы до мозга костей представители расы; идея расы заложена в основе каждого индивидуума; а раса – несомненно одарена стремлением к бессмертью, воодушевлена идеей существования втечении неограниченного промежутка времени… и эта-то идея и создает «религию». Поэтому-же самому и женщина оказывается религиознее мужчины, потому что она то главным образом и является представительницей расы. Но есть довольно женщих среди мужчин, и таких особенно много в Париже. Вообще, говоря, нам никогда не удастся окончательно покончить наши счеты с патерами; единственно, чего мы можем достичь, – это изолировать его, сделать его по возможности безвредным.

– Собственно говоря, патер очень полезный член общества, – заговорил Ионатан – выпуская через нос дым из своей сигары. – Это время реакции обозначает лишь, что высший класс временно освобождается от работы, – до первого нового рабочего дня, для того, чтобы и патеры за это время хоть несколько подвинулись вперед; когда они хоть сколько-нибудь нагонят нас – опять наступит наш черед.

Кволе пожал плечами.

– Впрочем, вы правы, доктор, – продолжал Ионатан, – Вопрос лишь в том: раса или индивидуум, женщина или мужчина. Я в настоящее время не знаю ничего менее аппетитного, чем эти излюбленные парижские женоподобные люди, стонущие на всех перекрестках: «увы, мы так несчастны! увы! что такое жизнь? увы! предоставьте нам предаваться нашему опьянению!» – Он позвонил; служанка просунула в дверь голову. – Рюмку водки! – приказал он выразительно.

Я не стал больше отвечать. Я вдруг ощутил такую бездну между собою и этими людьми, что тут не могло быть и речи о споре.

Это было грустное и в то-же время приятное чувство. Они вдруг явились передо мной, как воплощения того времени, которое мы начинаем уже огибать, между тем, как я с какою-то особою уверенностью! сознавал себя сродни с поколением будущего.

XXXI

15 октября.

Так продолжать нельзя. Здесь, в городе вся эта старая обстановка опять поневоле затягивают тебя. Опять тупеешь, утрачиваешь интерес, чувствуешь себя больным.

Надо сразу покончить с этим. Одним усилием оторваться это всех этих привычек. Меня раздражает это постоянное рабское подчинение им. Трактирные наслаждения созданы не для меня.

Дело не обойдется без борьбы. Но и самая эта борьба будет иметь свой интерес. Мне приятно будет доказать самому себе, что я обладаю-таки еще волей. Я даже с удовольствием готов приняться за это: во всяком случае, это будет своего рода перемена.

В сущности, я жертвую весьма немногим. Того, чего стремился я достичь при помощи алькоголя – забвения, душевного покоя – я, все равно, уже не достигаю. Напротив того, – тревога и страх только возрастают. За последнее время эти длинные бутылки с их красными с позолотой этикетками стали для меня предметом ужаса: смерть выглядывала из них и кивала мне; это какая-то коварная, таинственная сила, намеревавшаяся поймать и опутать меня своими сетями. Таким образом, мне придется отказаться только от глупой привычки, которая, собственно говоря, начала уже надоедать мне.

Через месяц все уже выяснится: я успею устроиться на новый лад и вернуть себе свою свободу. До тех-же пор – строжайшее воздержание.

* * *

31 октября.

Все идет прекрасно. Самочувствие в подъеме. Аппетит растет. Сон нормальный.

Большую часть времени я провожу с доктором Кволе, который тоже, с своей стороны, «сидит на диете». Человек этот все больше и больше нравится мне. Но я все-таки еще не вполне понимаю его.

Я сижу в эту минуту у Гранда с моим стаканом кофе без, «avec» и даже с своего рода сожалением смотрю на «германцев». Какое жалкое положение, – не уметь поддержать в себе бодрости духа, не напиваясь! Пропитанные влагой, как губки, одутловатые и наполовину отупелые, сидят они тут, утратив всякий интерес к жизни и рассчитывают стать людьми, лишь упившись алкоголем до последней степени опьянения. Эх!

Я ощущаю эту умственную отупелость, это сонливое бессилие, тяготящее их мозг, пока не окутали его винные пары, и вся нервная система не пришла в судорожную деятельность. Вид их вызывает у меня тошноту. Я больше не принадлежу к этой компании.

Однако, я не вполне еще победил себя. Особенно заметно это мне, когда я сижу дома один; при папиросе или трубке мне не достает стакана, и это мешает мне работать. Каждую минуту поневоле подхожу я к хорошо знакомому мне шкапчику… Мне что-то нужно, чего-то недостает; все существо мое ощущает эту потребность, этот недостаток… внутри меня так сухо; я ощущаю какое-то жжение, которое так и хочется залить чем-нибудь; это почти то-же ощущение, как когда спишь, и во сне страдаешь от жажды… потом вдруг опомнюсь, и чувствую себя несчастным и смущенным.

Но месяца через два лечение будет завершено. Я окажусь тогда свободным человеком и могу – если захочу – опять прибавлять ликёру в свой кофе.

* * *

Сегодня был на кофе у Ионатана. Когда подали ликёр, Кволе сказал: «В конце концов вам придется пить это в одиночку: Мы с Грамом перешли на сторону воздержания».

Ионатан приказал убрать ликеры. «Я ведь пил только для того, чтобы составить вам компанию», сказал он.

Потом долго говорил об оптимизме: «Страх жизни? – Ничто иное, как истерика, следствие болезни спинного мозга». – «Что это за бездна, о которой вы толкуете? – бездна, в глубину которой вы не смеете заглядывать, не зажмуривая глаз?.. Вы через-чур начитались декадентов, Грам. Никакой бездны нет. Могу вас уверить в этом, я – Георг Ионатан».

На страницу:
15 из 18