bannerbanner
Панна Мэри
Панна Мэриполная версия

Полная версия

Панна Мэри

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 10

– Пиши!.. Кончай!.. Кончил?! – вот было содержание её писем.

Наконец, Стжижецкий ответил ей, что кончил. Мэри была с отцом за границей. К осени они приехали. Начались репетиции «Розы саронской». Мэри жила в Загаевицах, куда приезжал Стжижецкий, и так как она сама способствовала распространению этих слухов, стали говорить, что Стжижецкий на ней женится. Легенда была известна заранее, чудная легенда, которую родили волны грез Мэри… И вдруг гром средь ясного неба! Опера провалилась совершенно!

Когда после первого действия хотели подать венки и цветы от «ценителей таланта» (венки заготовила сама Мэри), раздался громкий хохот, шиканье и крики. Со второго акта половина публики ушла. «Провал» формальный. Мэри испытывала правственные пытки. Все на нее смотрели. Она пришла торжествующая, но сразу поняла, что опера не нравится. Закусила губы, но не пересела в глубину ложи, не дрогнула даже. Чувствовала, что она бледна как мрамор. В середине второго действия, когда публика стала уходить, ей казалось, что она упадет в обморок, но овладела собой, столкнула свой букет с барьера ложи в партер, что имело символический смысл, встала и стала одеваться. За ней пошли и родители. Поехали домой, и никто не упоминал ни имени Стжижецкого, ни «Розы саронской».

Мэри провела страшную ночь. На нее одновременно нападали приступы плача и бешенства. Она задыхалась от бешенства и стыда, от чувства унижения. Чувствовала, что скомпрометирована, осмеяна, освистана. Но это продолжалось недолго.

После ухода отца она почувствовала себя почти совершенно спокойной. Она почувствовала опеку над собой, и еще такую мощную. Ей можно было позволить себе все это. Ей это не может повредить. Она – царица в обществе. Это и было так: царица влюбилась в пастуха, одевшего рыцарские латы.

Но на турнире оказалось, что это пастух.

На следующий день она, в обычный час, вышла на улицу, в обычный час поехала гулять и вечером была на «Севильском цырюльнике». Она усиленно разглядывала в бинокль Маттини, тенора, чувствовала, что краснеет при этом, и была очень этим довольна. Все на нее смотрели.

Стжижецций не подавал признаков жизни. И только на пятый день после катастрофы написал:

«Я хотел уехать, но не могу – так… Можно с Вами проститься?»

Мэри задумалась… «Noble», – мелькнуло у неё в голове, и она ответила: «Жду Вас».

Она примет Стжижецкого так, точно ничего не произошло.

Это лучший способ. Обручения, слава Богу, еще не было, так что сцены обмена кольцами не будет. Цветы и письма… Письма она и потребует. А, впрочем, если они и останутся – ей это можно. Здесь, в Польше, она и так царица света. Ей это повредить не может. И она надула губы с одинаковым презрением как к Стжижецкомому, так и к свету.

Но когда приблизилась минута прихода Стжижецкого, она с трудом боролась с волнением. Выпила несколько стаканов воды и натерла виски одеколоном. Она не назначила времени, но знала, что он придет, когда отца не будет дома, а мать будет сидеть в своем будуаре на качалке.

Лакей доложил о приходе Стжижецкого. Мэри всегда принимала его в обществе m-lle de Pierrefeu, или мисс Тамерлан, или в обществе обеих dames de compagnie; но теперь она не попросила их к себе. Стояла, опершись об угол дивана, и ждала. Чувствовала, что она сильна, что она госпожа кого-то и чего-то.

Стжижецкий вошел. Он был так бледен и смущен, руки его так дрожали, что первое впечатление, какое он произвел на Мэри, было сострадание и жалость, но она его быстро подавила.

Он поклонился издали, она ответила на поклон и попросила сесть. Руки друг другу они не подали. У Стжижецкого сверкнули в глазах слезы.

Минуту они сидели молча; она испугалась, что это может довести до чего-нибудь нежеланного. Пожалела, что не пригласила одной из дам, – и быстро спросила:

– Вы уезжаете?

Она спросила таким голосом, что рыдания, по-видимому, сжали горло Стжижецкого. Он едва смог выговорить:

– Да.

– Когда?

– Сегодня.

– И куда?

Этот вопрос был ненужен; какое ей дело?

– Не знаю еще. Еду на Вену.

Мэри встала.

– Мне очень жаль, что я не могу задерживать вас дольше, но мама у себя, а обе мои компаньонки чем-то заняты. Итак, до свидания. Счастливого пути…

Она все время боялась, как бы у неё не сорвался с языка вопрос, вернется ли он? Она протянула Стжижецкому кончики пальцев, но он взял всю её руку, сделал к ней шат и шепнул сдавленным голосом:

– Мэри, вам больше нечего мне сказать?

Инстинкт советовал Мэри поклониться и уйти, но какое-то любопытство и желание подзадорить себя остановили ее. Она чувствовала себя такой сильной, такой самоуверенной и еще, вдобавок, в такой интересной обстановке.

– Как же! – ответила она, слегка пожимая руку Стжижецкого и вынимая свою из его ладони. – Поклон вашим родителям.

И Стжижецкий застонал, точно она ранила его кинжалом:

– Мэри!..

Но она чувствовала пустоту в себе и страстное желание чего-то ужасного.

Ничего не ответила и ждала, чувствуя себя как прекрасно вооруженный охотник перед смертельно раненым волком.

Ничуть не боялась, и в то же время чувствовала легкое возбуждение. Стжижецкий плакал. Она стояла и смотрела с каким-то удовольствием.

– Мэри… Мэри… – заговорил он прерывающимся голосом, – я знаю, что не могу назвать тебя так больше… Ты велела мне спешить… Я не мог ничего обдумать, обработать…

Она перебила его с деланой вспышкой:

– Вот это великолепно! Значит, я виновата!?

Но внутри она была совершенно спокойна и равнодушна.

Стжижецкий заломил руки.

– Нет, не ты… не вы… Впрочем, все равно… Я и так знаю, что ты для меня потеряна навсегда…

Но в голосе его, полном отчаяния, была какая-то далекая, глубокая нота надежды, которая шла вразрез со словами, которые он говорил. Это надо вырвать с корнем, оборвать сразу!

– Итак – прощайте! – бросила она холодно.

Стжижецкий замолчал и поднял, точно высохшие, широко открытые глаза.

– Значит, навсегда?.. – шепнул он.

И у Мэри вырвался ответ, который ей самой, даже в эту минуту, показался безжалостным.

– Неужели вы думаете, что я когда-нибудь серьезно думала стать вашей женой?

И случилась катастрофа. Стжижецкий, которому было двадцать шесть лет, но который был очень слабого здоровья и был совершенно сражен двойным несчастьем, – услышав ответ Мэри, побледнел еще больше, пошатнулся, схватился за стул и упал без чувств навзничь. Падая, он опрокинул стул – на шум вошел лакей.

Это освободило Мэри от каких бы то ни было обязанностей; это было первое чувство, которое она ощутила, кроме страха.

– Господин Стжижецкий нездоров, – сказала она лакею. – Приведите его в чувство и проводите к экипажу. Я ухожу в город.

Это больше относилось к Стжижецкому: больше он ее не увидит, с неё было довольно.

– Скандал… – шептала она, входя в свою комнату. – Ребенок… В обморок упал… Так вот на что похож мужчина, падающий в обморок.

Через несколько минут Иоася рассказала, что её Ян и Викентий привели Стжижецкого в чувство, что он дал им по пяти рублей, что он не позволил им проводить себя с лестницы, сошел один, опираясь на перила. Викентий велел швейцару позвать извозчика, и Стжижецкий никому ни сказал ни слова.

Все это Иоася рассказала со смехом, одинаково дерзко и грубо по отношению к Стжижецкому. Она подслушивала и подсматривала за дверью салона. Вдруг Мэри вскочила от окна, у которого сидела спиной к Иоасе, и изо всей силы дала ей пощечину, так что девушка застонала и покачнулась.

– Вон! – крикнула Мэри, схватив с этажерки первую попавшуюся коробку с нитками и швыряя ее на землю. – Вон! Вон со службы! Не сметь входить сюда!.. Вон!!..

Перепуганная Иоася выбежала из комнаты, а в белой руке Мэри сверкнул длинный испанский кинжал, который тоже лежал на этажерке. Мэри на минуту перестала владеть собой.

Потом бросила кинжал и прошептала:

– Господи! Господи! – и упала на диван, рыдая во весь голос.

Она так хотела, чтобы Стжижецкий был здесь, так хотела ласкать его, целовать.

– Плевать на все! Ты мой!.. мой!.. – повторяла она сквозь слезы. – Написать ему, позвать…

Но чувствовала, что никогда не сделает этого. Она готова прижимать к себе и ласкать Стжижецкого, но ведь этот же Стжижецкий скомпрометировал себя и оскандалил. Минутами она опять вспоминала, как схватила кинжал; тогда ее охватывала холодная дрожь, и она опять повторяла: – Боже!.. Боже!..

Бежать, бежать куда-нибудь! В Загаевицы, за границу, куда-нибудь!.. Бежать, забыть обо всем… Но что с ним будет?..

Вдруг он умрет?.. Нет, нет!.. так нельзя его оставить. Но что же делать? Есть только два выхода: или позвать его опять, или никогда его не видеть! Среднего ничего нет! Нет! Нет! Выйти замуж за него невозможно. Критика в один голос назвала его бездарностью. Все утверждают, что нет никакой надежды на то, чтобы он стал чем-нибудь большим, чем посредственнсстью. А стать женой посредственности, второстепенного или третьестепенного музыканта… Ни за что на свете! Лучше умереть… А что будет с ним? Что будет с ним?!..

Может быть, лучше было ему оставить какую-нибудь тень надежды, оттянуть разрыв – он вышел бы потом сам собой…

Ах, нет… Лучше было оборвать сразу… Но…

И Мэри почувствовала себя такой же беспомощной, как тогда, когда лошади понесли ее к Пшеховскому озеру.

Шумные волны моря подбегали к ногам Мэри.

Они бежали, тихия, страшные, темные, и разливались у её ног в черкой, бесконечной ночи.

О, шумное море!.. Из глубин моря, из его незримых, шумящих в бесконечной ночи глубин, поднималась какая-то жизнь и шла к Мэри и расплывалась шумными волнами у её ногь волна за волной.

Точно чья-то жизнь разливалась у её ног волна за волной…

О, море! шумное море!..

Мрак ночи сплывал с отуманенных звезд, катился из бездны в бездну, клубился в пространстве.

Жизнь человеческая шла к ногам Мэри по волнам моря, что рвались к берегам.

Никогда…

И Мэри вся ушла в эту мысль; никогда… никогда…

Если срубят ветку с дерева

– никогда…

Если умрет мать

– никогда…

Если звезда отпадет от другой звезды

– никогда…

Если прожит день

– никогда…

Если умрет человек

– никогда…

Если бы земля разорвалась пополам, и одна из этих половин расплавилась на солнце

– никогда…

Если бы солнце погасло

– никогда…

И казалось ей, что вдали морских пучин замаячил какой-то призрак и приближается к ней.

Вот он стал перед ней – темный, но отчетливый… Он похож на птицу с толстым туловищем на тонких ногах; толстая шея, голова похожа одновременно на голову петуха и на голову коршуна – с гребнем. Глаза с белыми ободками. Птица-призрак…

У птицы нет ничего ни в клюве, ни в когтях, но она несет что-то в себе…

– Кто ты? – шепчет Мэри.

– Я душа! – отвечает птица.

– Чья душа?

– Судьбы.

– Чьей судьбы?

– Твоего несчастья.

– Несчастья – для меня или для другого?..

– Гуа-а-а! – завыла птица.

Мэри вздрогнула и открыла глаза. Птица исчезла. Но только закрыла она глаза – птица опять перед ней.

– Не понимаю тебя, – говорит Мэри.

– Я душа судьбы.

– Не понимаю тебя.

– Человек состоит из жизни и предопределения.

– Не понимаю тебя.

– Вокруг тебя – доля.

– И что же?

– Я душа доли.

– Моей?..

– Твоей. Я душа твоей доли.

Мэри начинает понимать.

– Внутри и извне?

– Да.

– Во мне и вокруг?

– Да.

– Существую я, – вокруг люди и доля?

– Да.

– Чего ты хочешь?

– Я душа твоей доли…

Мэри поняла. Стала разглядывать птицу. Она чудовищно безобразна. Особенно блестящие глаза с белыми ободками – страшны и отвратительны. Мэри охватывает страх.

– Зачем ты пришла?

Птица без шелеста поднимается на крыльях и влетает через окно в её комнату… Мэри очнулась и открыла глаза… Вскочила со скамейки на которой сидела и взглянула в свое окно. Там виднелся свет лампы.

Какая-то сила толкнула Мэри из сада над морем к двери виллы. Вошла. На столе лежало письмо от Герсыльки Вассеркранц.

– «Представь себе, – писала Герсылька, – Стжижецкий пустил себе пулю в лоб и теперь он между жизнью и смертью в Вене. Это случилось уже давно, десять дней тому назад, но только теперь это известие дошло до Варшавы».

О, море! шумное море!..

Мэри стояла в окне, как мертвая. К подножью виллы подбегало море, что разливалось там, точно чья-то жизнь, волна за волной.

О, море!

Вдруг на глубинах моря загорелись две злобные звезды. Мэри закрыла глаза.

На глубинах моря замаячил огромный призрак Сфинкса, с глазами блестящими, как две злобные звезды над землей.

Гипнотизирующий взгляд этих глаз вел по волнам моря смерть.

Мэри утонула в этой мысли: смерть…

Потонула в какой-то бездне, все глубже, глубже, глубже…

Глубже!..

Черная, бездонная глубина, бесконечная, безбрежная…

У Мэри вырвался, наконец, страшный крик из груди:

– О, Боже! Боже! Боже! Как я страшно несчастна!..

А вдалеке, вдалеке, казалось, чей-то голос напевал песню Шумана:

Wie du auch strahlst in Diamantenpracht,Es fait kein Strahl in deines Herzens Nacht…Ich grolle nicht. Wie auch das Herz mir bricht,Ewig werlor'nes Lieb, ich grole nicht…Wie du auch strahlst in Diamantenpracht,Es fält kein Strahl in deines Herzens Nacht…

Кто это пел? Кто? Где? Море несло эту песню Шумана, мрачную как само море. Ах, нет не море…

Вот там, в лодке качается на волнах человек. На нем средневековый наряд, шляпа с перьями, испанский плащ и трико.

Сбоку шпага. Он стоит в лодке, в руках у него гитара.

Это он поет. Весла брошены. Лодка качается на морских волнах.

Он поет. Плывет все ближе и ближе. Голос его звучит все сильней… Вот он гудит как гром, как все колокола Рима.

Мэри стоит, как зачарованная. Но вот голос утихает, падает, смягчается.

Ich grolle nicht Ich sah dich ja im Traum.Und sah die Nacht in deines Herzens Raum…

Тишина. Певец в лодке исчез. Только безбрежная вода, что разлилась спокойно, тихо, беспредельно… Среди воды – крест, который стоить на ней неподвижно.

Черный, высокий крест.

Плач…

Долгий, долгий, бесконечный плач…

Чудится, что все море плачет, что все волны рыдают…

Грусть, небывалая, чудовищная, страшная грусть упала на грудь Мэри.

О, море!..

Значит, никогда, никогда…

Никогда – и смерть…

Странная, чудовищная птица, что показалась на воде, появилась снова, и два её крыла точно обняли на лету голову Мэри.

– Я душа твоей доли! – кричит ей птица.

Никогда – и смерть…

О, море!..

Мэри упала на колени и прижалась головой к оконной раме.

Хотела молиться.

Хотела молиться, но не могла.

Крест, который она видела перед тем, появился снова, но точно сплетенный из огненных языков, потомь он стал змеей с двумя светлыми крыльями, потом – огненным кустом, наконец, зарычал как волк, сломался, лопнул – разлегелся туманом искр и пропал во мраке.

И снова над Мэри появилось какое-то лицо, искривленное дьявольской, адской, иронической усмешкой. На нем венец из терновых роз… В руках призрака распрямленная змея с головкой без кожи, – из кости, – с живыми глазами.

Исчез. И появился какой-то странный старик с кровавыми глазами, за плечами крылья, как тучи, – весь он огромный, как мир, в руках у него горсть грязи, и он берет щепотки её и бросает в пространство, как сеятель…

И страшный, язвительный смех гремит за ним.

Призрак исчез.

– Отчего, отчего я не могу молиться? – простонала Мэри.

– Быть может, он умер уже?..

Судорожная дрожь пробежала по её телу.

На её кровати, на шелковом одеяле сидит скелет с головой Стжижецкого.

Голова совсем живая, с кровавым черным пятном на лбу.

У ног скелета стоит чудовищная птица с белыми ободками вокруг глаз.

Скелет протянул к ней руку и назвал ее. Встала и подошла к нему.

Обняла его голые ребра и положила губы на его губы.


Поезд несся как вихрь, но Мэри казалось, что и это слишком медленно. Первым же утренним поездом, после получения письма от Герсыльки, она помчалась с отцом в Вену.

– Жив ли он еще? Жив ли еще?.. – Повторяла она мысленно.

Страх, ужас, подавленность наполнили всю её душу. Кроме этого она ничего не чувствовала, ни о чем не могла думать.

Хотела только одного: чтобы он жил, чтобы он не умер…

Смерть эта приводила ее в такой ужас, что все окружающее сразу превращалось в ничто в её глазах.

Рафаил Гнезненский молчал в углу купэ, за которое он заплатил, чтобы быть одним, Покушение Стжижецкого на самоубийство не было, правда, нисколько Strich durch die Rechnung, как говорил дядя Гаммершляг, но, во всяком случае, это было вещью в высшей степени неприятной. Впрочем, у Рафаила Гнезненского было доброе сердце, и ему было жаль этого мальчика, которого бы он наверное любил, как зятя.

Дочь сказала ему, что случилось, и заявила, что хочет ехать в Вену. Гнезненский никогда не спорил с дочерью. Если он из двух миллионов своего отца сделал уже 12, то она, будь она только мужчиной, сделала бы на его месте 24, если не 36.

Весь гений знаменитого Габриеля Гнезненского вселился в эту девушку. Будь она мужчиной, она бы может быть уже сравнялась с Ротшильдами. Гнезненский боготворил ее и во всем её слушался.

Они остановились в Вене.

Герсылька не написала, где лежит Стжижецкий. Пришлось узнавать через полицию. Он лежал в одной из больниц, которую назвали.

– Я поеду! – сказал Гнезненский.

– И я поеду! – добавила Мэри.

Гнезненский немного заколебался:

– Ты?

– Да, папа! Коляска подана?

Гнезненский закурил сигару и молча сел в карету.

В больнице он спросил о Стжижецком, не забыв прибавить к его фамилии: «фон».

Доктор сказал, что Стжижецкий лежит здесь уже две недели и находится при смерти. Мэри с трудом овладела собой, чтобы не упасть в обморок.

Гнезненский назвался близким родственником Стжижецкого и спросил, не потревожат ли они больного своим появлением.

– Его уже ничто не может потревожить, – ответил доктор.

– Значить, можно?…

– Да, помолиться за умирающего…

– Мэри, ты лучше не входи, – обратился Гнезненский к дочери по-польски.

Мэри слегка надула побелевшие губы и пошла за докторомь.

Стжижецкий лежал на кровати с забинтованной головой, с широко открытыми, ничего не сознающими глазами.

Мэри минуту стояла неподвижно; ей казалось, что все в ней каменеет.

Она подошла к кровати. Стжижецкий по-видимому ничего не видел и не слышал.

Мэри стояла и смотрела на него…

Этот человек целовал ее…

Этот человек говорил ей: «люблю тебя».

Этому человеку она клялась в любви…

И никогда, никогда уже…

Никогда…

И только смерть…

О, море! Шумное море!..

Мэри упала к кровати с ужасным криком:

– Живи! Живи! Ты должен жить! Я хочу, чтобы ты жил! Живи!..

На другой день в венских газетах Мэри могла, наконец, читать о себе не только на последней странице «Fremdenblatt'а».

Её ужасный, раздирающий крик проник в сознание Стжижецкого и победил смерть. Стжижецкий сделал движение глазами и губами; потрясение, какое он испытал, раздуло последнюю искру жизни в его организме. Она затлела бледным пламенем.

Доктора изумились.

Рафаил Гнезненский обещал баснословный гонорар за излечение Стжижецкого, которого его дочь любит как родного брата, так как они воспитывались вместе… К сожалению, болезнь жены заставляет его уехать сегодня вечером…

И он увез Мэри, почти потерявшую сознание, – с экстренным поездом.


Графиня Мэри Чорштынская ходила большими шагами по своей комнате. Афиши анонсировали оперу Мириама Сарони: «Лилия долин», оперу, которая совершила триумфальное шествие из Америки, где была написана, по Италии, Германии и Франции. Готовился большой праздник искусства, тем больше, что сам маэстро должен был присутствовать на первой постановке.

Маэстро по происхождению итальянец, его отчизна – родина Россини, Верди, Палестрини, и оттуда он вынес свое музыкальное дарование. Но родители его переехали в Америку, и там это дарование развивалось. «Лилия долин» – его первое произведение; после первой же постановки в Нью-Иорке она сразу сделалась известной. Сарони, как некогда Байрон, «лег спать неизвестным, а проснулся знаменитостью».

Более интимных подробностей о жизни маэстро никто не знал. В Европе он еще не бывал. Американские журналы печатали его портрет; он носил длинные свисающие на лоб волосы, так что они закрывают его до бровей. Волос этих он никогда не подымает, в противоположность Падеревскому, у которого так белеет под львиной гривой лоб. Черты его лица нельзя назвать итальянскими. Его мать сербка; от неё он и унаследовал в лице что-то славянское – меланхолическое выражение глаз и некоторую грустную, тоскующую славянскую певучесть своих мелодий.

Потом следовало описание того, как он одевается, что ест, сколько ему лет, какие носит ботинки и в какую цену курит сигары. Раньше у него было скромное, но достаточное состояние; теперь он богатый человек. Дочь одного американского миллиардера предложила ему свою руку, но он отказался. «Это чисто славянская причуда – наплевать на 15 тысяч долларов», – писал «New-Iork Herald». Прибавим к этому, что мисс Смит очаровательна, у неё глаза антилопы и движения зебры. Англичанка, мисс Анабель Спенсер, желая снять фотографию с его рабочего кабинета, куда не могла проникнуть, упала с крыши противоположного дома. К счастью, она упала в проезжавший экипаж и только сильно ушиблась. Англичанин лорд Готснер, желавший быть на всех первых представлениях «Лилии долин», заплатил 10 тысяч фунтов стерлингов, чтобы постановку в Милане отложили на несколько дней, так как он находился в Мадриде. Но тут случилось несчастие: поезд сошел с рельс и остановился. Лорд заплатил еще 10 тысяч фунтов и на паровозе проехал двадцать станций. Принцесса Мария-Саксен-Веймарн-Кобург-Гота-Мекленбург-Стрелицкая на представлении в Берлине заболела от потрясения, а император Вильгельм будто бы воскликнул: «Я жил не напрасно!»

Вот что писал New-Iork Herald.

Графиня Чорштынская большими шагами ходила по зале.

– Это он, никто, как он… – думала она.

И не сомневалась, что под псевдонимом Мириама Сарони скрывался Владислав Стжижецкий.

Все, что она читала в выдержках из американских газет и в тех европейских газетах, которые были у неё, все больше утверждало ее в этом убеждении. Ее сразу поразило название оперы и фамилия композитора.

«Я как роза саронская и как лилия долин»…

Сердце её усиленно билось, она волновалась. С тех пор, как она видела Стжижецкого в венской больнице, прошло три года. её сыну было уже шесть месяцев.

Стжижецкий выздоровел и тотчас исчез из Вены. Из Гамбурга только Гнезненским была получена телеграмма: «Благодарю».

Что с ним было потом, – никто не знал.

Мэри, вернувшись в Варшаву, разболелась. Несколько недель у неё была горячка и галлюцинации. Потом ее выслали в Нормандию. Туда за ней поехаль граф Чорштынский и сделал ей предложение. Она приняла его; ей было решительно все равно, за кого выйти замуж, а выйти она уже хотела. Оба сделали блестящую партию. Чорштынский получал 200 тысяч в год, а Мэри стала дамой большего света. Впрочем, Чорштынский был недурен собой, хорошо воспитан и образован.

Мэри сумела стать великосветской дамой. Она не только не позволяла импонировать себе, но сама стала импонировать. Понемногу задавать тон стала она, а не княгиня Иза Цбараская и не графиня Роза Тенчиская. Туалетами она затмевала княгиню Изу, остроумием графиню Розу, красотой известную Валерию Красницкую. Она была проста, искренна, свободна и непринужденна.

Когда княгиня Иза представляла ее какой-то принцессе крови:

– Madame la comtesse Czorsztynsky, née de Gniezniensky.

Мэри перебила ее:

– Je ne suis que Gniezniensky, tout court.

Принцу Бурбонскому она не позволила себя представить:

– Я женщина, и каждый мужчина должен был мне представлен!

– Но это несогласно с этикетом! – прошипела одна из дам.

– Но это согласно с моим этикетомь, – отрезала Мэри.

– Я хотела бы обладать вашим остроумием, – сказала ей однажды Валерия Красницкая с брезгливой усмешкой.

– Брильянт хорош, но не тогда, когда им портят зеркало, – ответила Мэри.

Красницкая покраснела и с язвительной усмешкой процедила:

– У вас, графиня, «расовая» ирония.

Мэри отрезала:

– И вы это замечаете?

Красницкая, должно быть, первый раз в жизни не нашла ответа.

Через три дня, на вечере, Красницкая подошла к Мэри и сказала:

– Я не могу бороться с вами, вы меня побеждаете; заключим мир и будем на «ты».

Но Красницкая была хитрой и лицемерной женщиной; так как она перешла на второй план, а вместе с нею, с минуты появления Мэри на горизонте, померкло много других звезд первой величины, то составился заговор. Ничем нельзя было победить эту «жидовку» – ни деньгами, ни красотой, ни остроумием, ни умением держаться в гостиной. Но ее можно было скомпрометтировать.

На страницу:
6 из 10