Полная версия
Дух времени
Дивная статуя Венеры Каллипигийской (Venera Callipigi) из каррарского мрамора, купленная Тобольцевым в Неаполе за тысячу лир, красовалась на темном постаменте.
Вот так девица! – сказал Николай и захихикал.
– Никак раздевается, бесстыдница? – подхватила нянюшка.
Тобольцев громко хохотал, глядя на их лица. Но и Анна Порфирьевна смутилась этой наготою и отвела строгие глаза от сверкающего, божественно прекрасного торса.
– Маменька, я не успокоюсь, пока вы не оцените этой красоты… Именно вы должны меня понять… Взгляните на нее!.. Из-за этой статуи я прожил целый месяц в грязном Неаполе. Я, как влюбленный, каждый день бегал на свидание к ней… Я простаивал перед ней часами…
Анна Порфирьевна, закусив губы, глядела на статую.
– А ты видел Венеру Милосскую? – спросила Лиза.
– ещё бы!.. Я задыхался от сердцебиения, подымаясь по лестнице Лувра. И когда вошел в эту красную комнату и увидал на пьедестале богиню, о которой грезил годы… ты не поверишь, Лиза, слезы брызнули у меня из глаз. И мне, как в храме, хотелось упасть на колени…
Все столпились около статуи.
– Худая какая!.. Неужто вам это нравится, братец? – удивлялась Фимочка. – А лицо, как у овцы… Нос и лоб – все вытянулось в одну линию…
– Античный идеал, Фимочка…
– Уди-вля-юсь!..
Все с любопытством разглядывали украшения письменного стола; заграничные вещи из неподдельной старой бронзы; портреты писателей и драматургов в темных рамах; дубовые шкафы с книгами в сафьянных переплетах; ковры, в которых тонула нога; прибор для курения; альбомы с копиями сокровищ Ватикана, Лувра, Дрезденской галереи и Национального Неаполитанского музея и ценный альбом с копиями Бёклина[75]… Одни эти гравюры стоили больше тысячи…
– А это что такое? – удивлялся Капитон, останавливаясь перед женской причудливой головкой, с растрепанными живописно волосами и огромными, как у животного, глазами, тревожными, дикими и пустыми.
– Это Захарет…
– От Омона[76], наверно? – подмигнул Николай.
– Милый мой… Кто же вешает у себя в кабинете такие сувениры? Это талант. Неподражаемая танцовщица Захарет…
– Тан-цор-ка! Вот оно что!
– Артистка, – строго поправил Тобольцев. – А писал её портрет Франц Ленбах[77]. Это только копия… Но и за неё я отдал твое месячное жалованье… Понял?
– Как не понял? То-то богатым ты вернулся…
Анна Порфирьевна устало опустилась на диван. У неё голова кружилась от соприкосновения с этой чужой и заманчивой жизнью. Сын обещал показать ей все художественные альбомы, и она втайне лелеяла мечту проводить с ним часы в этой обстановке, отрешась от прошлого, отрешась от личного.
Обедом Тобольцев угостил родню на славу. По желанию Анны Порфирьевны было подано дареное серебро.
– Ну, Андрей, – сказала мать. – Теперь у тебя дом – полная чаша. Пора и хозяйку взять!
Глаза её – неслучайно – остановились на лице Лизы, и вся душа её дрогнула, когда она увидала, какая молния дикой страсти пробежала вдруг в глазах и чертах молодой женщины.
– Мы и то дивимся, – подхватил опьяневший Николай. – Так только женихи квартиры убирают…
– А холостые, как свиньи, в меблировке живут, – вставил Тобольцев, глядя свой стакан вина на свет.
– Да вот одно только обстоятельство, – продолжал Николай, не слушая. – Постель у тебя не двухспальная… А, может, оно у французов и всегда так?
– И у русских случается, – уронил Тобольцев без всякого умысла… Но вдруг вспомнил и готов был себя за горло взять. Он со страхом поднял глаза на Лизу. Она была угнетена и растерянно озиралась. «Какая я скотина!» – подумал он.
– Братец, а братец, – осоловев после ликера, зашептал Николай, отводя в сторону Тобольцева. – А нет ли у тебя картинок? Занятно бы посмотреть!
– Каких картинок?
– Ну, уж точно не понимаешь! Ишь ты сколько понавез добра из-за границы!.. Оно, конечно, дамам не стоит показывать! А уж нас с Капитоном уваЖь… Капитон – он молчит… Он политик у нас. А я его мысли знаю…
Лицо Тобольцева стало брезгливо-холодным.
– Где же это ты такие картинки видел?
– У Конкина. Хи-хи!.. Уж такие, я тебе скажу, он привез из Парижа! Ну-ну!.. А в Берлине и того хуже, говорит…
– К сожалению, не могу вам обоим доставить этого удовольствия! Не догадался привезти.
«И на что таким людям реформы, конституция, прогресс!? А ведь таких, как они, – миллионы…» – думал Тобольцев.
Когда Анна Порфирьевна пожелала ехать домой, Андрей вызвался проводить ее, чем доставил ей большое удовольствие.
– Я сама за твою квартиру платить буду, – заявила она ему по дороге. – Не спорь!.. Где тебе взять?
– В банке рублей двести получаешь? А сто раздаешь по рукам… Не знаю я, что ли? ещё в долги влезешь? Лучше у меня бери, когда понадобится. А то затянут тебя ростовщики в мертвую петлю. Обещаешь?
– Обещаю, маменька! Вы меня решили убить великодушием!
Лиза и Фимочка часто заезжали в гости в зятю. Иногда Лиза приезжала одна. Старалась она попасть к шести, когда Тобольцев обедал. И счастлива была безгранично, потому что он встречал её радушно и с почетом. Но она ждала, как запойный пьяница, минуты, когда Тобольцев крикнет: «Нянечка, убирайте!.. А нам подайте кофе и ликеру в кабинет!»
Она садилась с ногами на тахту, крытую персидским ковром, которую для неё нарочно, из-за её страсти к мягкой мебели, купил Тобольцев. Прижавшись к зятю, она глядела на него с наивным восторгом. И так они просиживали час, полтора, рассматривая художественные альбомы, иногда перекидываясь мыслями и впечатлениями. Чаще всего он рассказывал ей о своем кружке, о будущей пьесе. «С тобой хорошо говорить… умеешь слушать!.. В женщине это редкая способность!» – ласково объяснял Тобольцев.
В восьмом часу Лиза со вздохом вставала. «Пора!.. Проводи меня, Андрюша, полдороги…» Ей нравилось делать тайну из этих визитов. Впрочем, она не ошибалась. Никто, начиная с Анны Порфирьевны, не одобрил бы этой близости.
А Тобольцев «закатывался» на всю ночь почти на репетицию. И чем дальше шло время тем труднее было его застать.
Нередко Лиза, в полусвете зажженной лампы, сидела на тахте, поджав ножки и съежившись, как замерзающая птичка. А со стола глядела на неё странно похожая, до жуткости похожая Лилея.
Няня не любила «цыганку», как, впрочем, не любила и «верченую» Фимочку. Но когда Лиза так сидела, поджав ножки и медлительно отсчитывая часы, бледная, затихшая, – у нянюшки сердце сжималось. «Не хотите ли чайку, Лизавета Филипповна?» – предлагала она. И под разными предлогами заходила в комнату. Но Лиза покачивала черной головкой и не меняла позы.
В половине восьмого она вставала, крепко сжав тонкие губы, сдвинув брови. И от бледности черная родинка ещё резче выделялась на её подбородке. Она шла бесшумной поступью в переднюю. Нянюшка мгновенно вырастала на пороге.
– У, непутевый! – ворчала она. – Вы заезжайте завтра, Лизавета Филипповна. Батюшки! Завтра у него лепетиция… Упреждал меня… А нонче, кто его знает, куды сгинул? А может, он к вам проехал? – обнадеживала добрая старушка.
Запахнувшись в ротонду, Лиза молча глядела на нянюшку, и только вспыхнувшие зрачки её выдавали загоревшуюся в сердце надежду…
– Цыганка была, – сообщала нянюшка на другое утро.
– Лиза? – Ах, какая досада! – И он ехал в Таганку, чтоб потихоньку извиниться перед невесткой… В сущности, он это делал только для нее. Самому ему Лиза была теперь менее нужна, чем когда-либо.
А она днями лежала на кушетке, устремив в одну точку глаза, в которых притаилось чувство ужаса перед чем-то темным и грозным, что нависло над её жизнью.
Один раз, видя Лизу тоскующей, Тобольцев сказал ей:
– Лизанька, в сфере чувств надо жить так, будто нам суждено прожить один только день… Понимаешь?
Наши чувства не должны заботиться о завтра… И надо заметь непосредственно наслаждаться каждым моментом. В этом тайна счастья.
– Не умею, – глухо отвечала Лиза.
– А в то же время, милая Лизанька, надо создать себе цели, идейные интересы… И в этой сфере стремиться к вечности, как будто бы нам предстояло бессмертие… В этом-то сочетании вечности с мгновениями будет истинный смысл жизни…
Она безнадежно глядела перед собой.
– Идея… Какая насмешка! Научи… Укажи!.. Моя жизнь темна, потому что у меня нет цели. Но у кого из нас она есть?
Его глаза потемнели. Он притянул её к себе.
– Ты… ты сама… твоя жизнь, твоя душа… разве это не цель? Боже мой, в каком мраке ты блуждаешь, моя бедная Лизанька!.. Ты заблудилась в дремучем лесу… Ты дышишь гнилью и плесенью и не знаешь, что есть солнце и цветы?.. И что это солнце и цветы для тебя? Выходи на простор из дремучего леса! Вот тебе цель великая и прекрасная… Тебя по рукам и ногам обвили, как ползучие травы, предрассудки и суеверия… Рви их!.. Они, как репейник, впились в белые одежды твоей души… Сбрось их!.. А она прекрасна, твоя душа. Она родилась свободной». Пусть тебе больно!.. Пусть в крови будут твои ножки!» А ты иди вперед!.. Пойми: нам дана только одна жизнь… И надо суметь прожить ее, не потеряв ни одной минуты… Посмотри на маменьку… Она не столько рассудком, сколько инстинктом своей богатой души поняла, что её молодость была загублена. И как жадно теперь, под моим влиянием, вот эти два года она спешит наверстать потерянное!.. Подумай: она ни разу в жизни не была в театре… Она до пятидесяти лет не знала Чехова и Толстого… стихов не читала… Все грех, видишь ли… Сектантка, рабыня… На Венеру глядеть стыдно… А теперь приедет ко мне, сядет рядом, глаз с неё не сводит… И что передумает в эти минуты – чувствую, у меня даже дух захватывает… Коли нагота не срам, коли красота культ, коли любовь – правда., высшая правда на земле, – то где же грех?.. Она эти два года читает целыми днями по списку, который я выслал ей из-за границы, и всю душу её я всколыхнул… Да это что! Мы с нею Беклина изучим за эту зиму, все сокровища Ватикана, всю мифологию и историю искусств… Хочешь слушать мои лекции?
– Хочу…
– И помяни мое слово: через год маменька в оперу мной поедет… – Он радостно засмеялся, гладя её олосы. – Лизанька, жизни не хватит, чтоб узнать всe её сокровища… А ты толкуешь о скуке? Вот ты Гете не читала, Жорж Занда, Бальзака, Мюссе, Бодлера, Флобера… Сколько лет надо, чтоб это одно изучить! А какое наслаждение читать их!.. А знаешь ли ты звездное небо? Знаешь ли, что такое мир? И чем был он на заре?.. Знаешь ли ты самое главное, Лиза: самое себя? Надо любить свое тело, свои желания, свои радости, свои грезы и настроения… Что ты улыбаешься?.. О, это не так легко!.. Это дело целого миросозерцания… И надо его выработать. Надо отвоевать свободу души… С белого платья стряхнуть репьи и плесень и беречь эту белизну от пошлости и пыли… Дороже всего сберечь свою душу!.. Но не так, как учили тебя в детстве, о нет! Моя религия иная… А потом (он вдруг повернул её лицо к зеркалу, на стене)… Видишь, какая ты красавица?.. А ты никогда не думала о том, какое счастие быть красавицей, будить желания, давать радость, вдохновлять поэтов, увековечивать себя на полотне и в мраморе… Ты не знаешь, какой клад – молодость! А вы все кругом, как скупцы и безумцы, зарываете этот клад в землю… Но ведь золото остается, а молодость исчезает. Надо жизнь свою сделать красивой, сделать из неё поэму. Вот наша первая цель!
Он помолчал, улыбаясь.
– Возьми, например, меня… Многие скажут тебе: Тобольцев – что такое? Бьет баклуши, играет в любительских спектаклях… Смейся им в лицо, Лизанька!.. Я живу всеми фибрами души и тела… Дайте мне две жизни, я обе сумею использовать!.. Когда я бродил в горах Швейцарии и пешком совершал перевал через Сен-Готард, я плакал от счастия, любуясь небом, горами, снегом… А ты, Лизанька, даже в Петербурге не была никогда… Творчество – вот высшая радость нашего бытия!.. И разве, помогая бессмертной душе моей матери сбросить мертвящие ткани, в которые, как мумию, запеленали её с детства, я не наслаждаюсь творческой работой?.. Ведь она – моя креатура, мое создание – эта обновленная прекрасная душа!.. Я любуюсь ею, как садовник дивным цветком… И разве это дело не стоит всякого другого?.. И разве жизнь не есть беспрерывный творческий процесс?
Она слушала его в глубоком изумлении.
В другой раз она сказала ему:
– Что такое гениальные люди? Мне кажется, что это те, которые не боятся жизни и любят ее, как ты… Я погляжу кругом… Все ходят злые, озабоченные, хмурые… И ни у кого нет того, что зовут радостью жизни. Не живут, а мучатся. А ты один, как солнце… Светлый какой-то…
Он ласково погладил её ручку. Насмешка светилась в его глазах.
– Милая Лизанька, для каждой из вас существует одним гением больше в мире. Нет ничтожества, нет бесцветности, перед которой не преклонилась бы любящая женщина! И если бы это зависело от них, то все площади были бы покрыты памятниками… Впрочем, ты это верно подметила, Лиза: люди не умеют жить… Это от страха страданий.
– Да как же можно их не бояться?
– А ты разве боишься ночи, которая идет на смену дня? Ты покорно принимаешь её как необходимость… и как радость часто, как забвение… Страдание идет рядом с счастием, как день идет рядом с ночью. Так и смерть… Вот ты вздрогнула… А мне незнаком этот страх… Не потому ли так ценно все в нашей жизн что это все мимолетно? Нынче я жив, завтра меня нет… Да здравствует жизнь, что бы она мне ни дала! Нынче я любим, завтра я забыт… Да здравствует же любовь и каждый её быстротечный миг!.. Представь себе банальное лицо спящего человека. «Какой скучный!» – думаешь ты… Но вот взмахнули ресницы, глаза зажглись мыслью, и ты стоишь, потрясенная этой красотой. Такова роль трагического в нашей жизни… Надо неустанно идти вперед, не оглядываясь не задумываясь… Без раскаяния, без сожаления к тому, что мы оставляем позади… Надо неустанно искать… Надо уметь бесстрашно смеяться в лицо жизни. Научиться глядеть в её бездонные очи, как глядят в глаза любимой женщине… Потому что она моя, эта жизнь!.. Моя!.. И никому не отдам я ни одного мига из нее!.. Разве сам я, Лизанька, не одно лишь сверкающее мгновение в этой ночи Небытия?..
Лиза долго помнила его голос, его искрившиеся аза Ах, как далека была она от возможности понять и прочувствовать всё это языческое, враждебное ей миросозерцание!.. Но она мучительно искала выхода из охвативших её сомнений.
– Лиза, вижу, ты скучаешь без дела, – сказала ей свекровь. – Подежурь за меня в столовой курсисток, на Серпуховской… Обещала я, да здоровья у меня мало…
Лиза ездила туда целый месяц, ездила и на заседания комиссий, стараясь заинтересоваться.
– Поедем, что ли, со мной, Фимочка, – просила она. – Очень тяжко там одной быть. И как это люди живут там?.. И все молодые…
Но Капитон рассердился:
– Ступай сама, коли тебе охота с ними вожжаться, а жену не тронь! Был бы жив папенька, показал бы он вам курсисток!.. всё это Андрей портит!.. – И, свирепо скосив глаза на жену, он добавил: – За косу оттаскаю, коли сунешься!.. – Фимочка покатилась со смеху.
– А ну тебя, отстань! – сказала она Лизе. – Нет у меня денег на твоих акушерок…
– Я разве денег прошу? – гордо оборвала её Лиза.
После первого же заседания комиссии, когда выяснилось, что надо прокормить полтораста человек, а в кассе нет денег, она внесла тысячу рублей в столовую. Это знала одна свекровь.
– Не понимаю я этих барынь, – рассказывала ей Лиза, вернувшись с одного заседания. – Сидят некоторые в шелках, с бриллиантовыми кольцами, и ахают: «Что нам делать? Как нам быть? Как нам горю пособить?..» На тридцать человек обедов не хватает, а обед стоит гривенник. На человека трешница в месяц. Дико мне всё это… Стыдно их слушать!.. Ну, собери между собой! А они скулят…
Ну, что же ты?
– Ну что? Вынула сотенную, да и положила на стол. Они мне в рот глядят… А что я умею? Без денег Разве стою я чего-нибудь?
Но через полгода Лиза бросила работу в «Обществе».
– Не могу шуршать шелками там, где нечего есть, – объяснила она Тобольцеву. – Не могу и в Ляпинку[78] ездить, проверять, кто нуждается, кто нет… Они на мою шляпу глядят, на кольца… И чувствую что они меня ненавидят!
– И они правы, Лизанька. Ничего нет унизительнее этой филантропии. И дающий, и получающий одинаково унижены. Поддерживать учащихся – обязанность государства, а не частных лиц.
– А почему же ты сам все раздаешь другим?
– Из эгоизма[79]… Ха!.. Ха!.. Ей-Богу!.. Не могу видеть кругом себя несчастных!.. Мне это отравляет настроение. И никакой «жертвы» тут нет. От одного этого слова на меня веет холодом склепа… Оттого, должно быть, так легко брать у меня.
– Андрюша, я дам тысячу, две, сколько нужно… Но не хочу туда ходить!
– И не надо! Дорого, когда это идет изнутри, а не не извне…
В этих муках своей любви и сомнений Лиза как бы росла. Она страстно боролась за свое счастие, она домогалась «своей доли» в новой жизни Тобольцева.
Фимочка как-то раз сказала зятю: «Нам нужна ложа. Не задаром, конечно… Мы знаем, что это для курсисток… Хотя я и терпеть не могу этих акушерок… Воля твоя… но ведь всякому есть хочется…»
Тобольцев хохотал, но был тронут. «Это все моя умная Лизанька, – подумал он. – её деньги и слова: её же…»
– И мужей захватим непременно, – говорила Фимочка. – Что же нам одним, без кавалеров?.. Даже неловко!
Первым спектаклем в «кружке» шла «Гроза»[80]. Тобольцев неподражаемо играл Кудряша. Он дал такса обаятельный тип беззаботного смельчака, так красиво пел и играл на гитаре, что все его выходы и уходвд награждались аплодисментами. Многие исполнителя были тоже хороши. Срепетирована пьеса была до тонкостей умно и с новыми настроениями, не по шаблона Публика осталась довольна. Лиза и Фимочка разорвали перчатки, аплодируя Николай и Капитон смущенно покачивали головами, но хохотали много и искренно. «Шут гороховый! – Резюмировал Николай свои впечатления. – А и ловко же он зажаривает!»
Потом все остались в Романовне ужинать. Сами не танцевали, а только глядели на публику. Николай не преминул напиться. и начал безобразничать. Тогда пришлось уехать.
Лиза и Фимочка предложили зятю развозить по купечеству билеты. И в этом они оказались полезными. Но Лиза пошла дальше. Как-то раз, заметив, что Тобольцев хмурится, она спросила: в чем дело.
– Эх Лизанька! Затеял я дело большое, а члены кружка все голь. Расходов, между тем, не оберешься… Надо новые декорации писать, костюмы шить. Ставим «Доходное место»[81] на фабрике, под Москвой. Хочу, чтоб костюмы той эпохи были, чтоб все было стильно… Сам играю Жадова. Мечтал об этой роли с шестнадцати лет… Понимаешь ты, что для меня этот вечер?
– А сколько денег нужно?
– Много!..
– Сколько? – настойчиво повторила Лиза.
– Рублей пятьсот…
– Я тебе их дам. О чем тужить? Надо тысячу – бери тысячу… Две – так две. Куда мне деньги?
Тобольцев сорвался с места и схватил Лизу в охапку.
– Умница ты моя! Сокровище!.. Откуда у меня такое сокровище явилось?.. Лизанька, ты меня не осуждай, – зашептал он, глядя в её задрожавшее от тихого смеха лицо. – Для себя лично я не взял бы от тебя никогда! Но для искусства?.. Нет! Я и колебаться даже не стану, а просто расцелую твои ручки…
Таким образом она кралась, как тень, за любимым человеком; вплетаясь в его жизнь; втираясь в его отношения к другим; инстинктом угадывая, как привлечь его, напомнить о себе; как стать ему необходимой… И тактика её была блестяща. Признав в Лизе свою союзницу, Тобольцев начал относиться к ней уже с новым интересом. Он теперь посвящал её во все мелочи любимого дела. Он брал её и Фимочку на все спектакли в другие города: Тверь, Клин, Подольск, Серпухов, куда его стали приглашать с труппой. И Лиза хотя страдала, видя, как он обнимает на сцене других женщин, но ни звуком, ни взглядом не выдала своих мук. Она помнила, какое отчуждение создалось между нею и Тобольцевым при первой сцене ревности. Она сама тогда испугалась тех темных сил, что поднялись в её душе. Она чувствовала, что все её спасение в привычной сдержанности, которой нельзя изменять.
Увлечение Тобольцева сценой было совершенно непонятно его знакомым. – «Такие деньги просаживать в спектакли… Безумие!»
Тобольцев возмущался: «Поймите вы хорошенько… Ведь не из театральной школы, а из таких именно любительских кружков вышли артисты, как Солонин, Рощин-Инсаров, Южин, Яковлев-Востоков, Валентинов, Качалов, Станиславский[82], наконец, со всей его труппой, создавшей новую эру в театральном деле… Разве это не надо ценить?»
Тобольцев страдал постоянным недоверием к собственным способностям. Он ещё только расправлял свои крылья. Комик он был неподражаемый и именно «бытовик»… Но его мечтой было играть драматических любовников, например Краснова в драме «Грех да беда на кого не наживет»[83]. Особенно «взвинтил» его небывалый успех его в «Женитьбе Белугина»[84], где он играл Андрея. Две газеты дали о нем рецензии, как о восходящей звезде, место которой на столичной сцене.
Скоро красивая квартира Тобольцева наполнилась даровыми жильцами, и кончилась поэзия визитов Лизы. Это дало ей немало страданий. Была недовольна и Анна Порфирьевна. В редкие дни, когда она собиралась навестить сына из своей Таганки, Капитон заблаговременно извещал её письмом. «А то ведь его с собаками по Москве не сыщешь», – добавлял он.
Тобольцев заказывал для гостьи превосходный обед, с дорогими фруктами и тонкими закусками… Все «сожители» получали приказ разойтись до вечера. Квартира спешно приводилась в порядок. Отворялись фортки… Репетиции отменялись.
Нянюшка с почетом встречала хозяйку.
Уже в передней Анна Порфирьевна морщилась от запаха табаку и сигар. После обеда она садилась в кабинете и подозрительно оглядывалась на все углы. Тобольцев становился в «позу», заложив с фатоватым видом пальцы в верхние карманчики белого пикейного жилета. Его горячие глаза становились тусклыми, подвижные черты вытягивались…
– Куда приятелей схоронил? Гляди, под кроватью лежат? Ишь квартиру-то как запакостили! Давно ли я тебе мебель обила? Креста на них нет…
– А вы, маменька, прислушайтесь… «Был в деревне пожар»…
– Да что ты мне зубы-то заговариваешь?.. Ты вот скажи лучше, куда серебро сплавил? Анфиса говорит: был лодырь какой-то, заложили для него… Квитанция-то где?
– Ну, так вот, был пожар… Полдеревни сгорело…
И с неподражаемым юмором Тобольцев рассказывал известные анекдоты Горбунова и Андреева-Бурлака[85]. Анна Порфирьевна пробовала сердиться… Но устоять против такого рассказчика было невозможно. Она смеялась, стыдливо и сокрушенно покачивая головою. Хохотала и нянюшка, стоя в дверях (она-то была большая охотница до этих рассказов)… А когда ласковый Андрюша подсаживался к матери и сжимал её в своих сильных объятиях, Ьуровая женщина словно таяла, чувствовала себя счастливой и безвольной, вся покоренная неотразимой и непривычной ласкою. её дрожавшие пальцы с затаенною страстью гладили золотистые кудри любимца.
– Ну-ка, Анфиса, дай нам чаю!.. А мы на какой же картине остановились с тобой, Андрюша?..
Ее воображение особенно пленила наивно-гениальная картина Фра Анджелико[86], эти странные, как бы «декадентские» цветы, внезапно поднявшиеся над ложем Богоматери… Они для неё были полны загадочным обаянием. Они открывали перед нею новый, смутный мир, который она все эти годы как бы предчувствовала, как. это бывает в снах.
Она уезжала, глубоко потрясенная… А на другой день она являлась в контору и приказывала немедленно отправить триста рублей Андрею Кириллычу с её запиской где безграмотно, дрожавшей рукою было написано: «Коли хочешь мать успокоить, все серебро выкупи нонче. Приеду сама взглянуть».
Старшие сыновья, сверяя баланс, высоко подымали как брови и поджимали губы. Это было все то же, старое, как мир, чувство зависти корректных братьев к «блудному сыну»… Но перечить «самой» они не смели…
IX
В ту первую осень, в 1902 году, когда Тобольцев вернулся из-за границы, как-то раз он запоздал к обеду. Его квартира казалась особенно светлой и уютной в этот холодный октябрьский вечер… Официально здесь жили только Тобольцев, кухарка его, нянюшка да её звери: слепая собака, глухая кошка, которую мальчишки вытащили из колодца, навсегда лишившуюся слуха от холодной ванны, да красивый, молодой петух. Он звонко пел на кухне, особенно громко в полночь и на заре, и это нравилось Тобольцеву… На самом же деле, все диваны и углы были заняты временными жильцами: молодежью без денег и без заработка.
В этот вечер, только Тобольцев сел обедать, раздался робкий, просительский звонок, и в переднюю вошел молодой человек в одном старом, наглухо застегнутом сюртуке. Шея была повязана красно-бурой тряпкой, когда-то шарфом. На ногах еле держались штиблеты, из которых наивно глядели пальцы, от просителя пахло водкой. Он дрожал от холода и униженно кланялся нянюшке, прося вызвать хозяина.
Няня не выносила пьяных. Она попросила его уйти. Он начал грубо требовать «барина»… Старушка рассердилась.