Полная версия
Дух времени
– О чем? – удивилась мать, баловавшая ребенка втихомолку от Кати.
– Стрекозу жалко, – рыдала девочка. – Ей холодно… кушать нечего… Жестокий муравей!..
Катя громко и заразительно хохотала.
– Ну, не дура ли ты? Нашла о ком плакать!..
– Ей холодно…
– Сама виновата. Таким всегда будет плохо… И муравей прав. Жалеть таких не стоит!.. Муравей не жадный, а только умный… Что посеешь, то и пожнешь!
Соня долго и внимательно поглядела на сестру словно в первый раз её увидала. Вся её маленькая душа кричала мятежно: «Нет! Нет!..» против этой беспощадной житейской философии…
Разлад проник в детское сердце. Чем больше Соня вглядывалась в неласковые синие глаза, в эти твердо сжатые губы, в упорное выражение бровей и подбородка, тем яснее облекался для неё образ «муравья» в чертах Кати… Когда же она, болезненная, рассеянная и ленивая, получала дурные отметки и плакала в ожидании гнева Кати, она чувствовала себя «стрекозой».
Соня обожала животных. Брезгливая и чистоплотная Катерина Федоровна не выносила их.
Они жили на даче в Мазилове, в убогой избе, когда Соня нашла в канаве заморенного котенка. Плача от жалости и целуя облезлую мордочку, Соня тайком принесла его домой. Но Катерина Федоровна узнала, пришла в ужас от гноящихся глаз котенка и от его облезлой шерсти.
– Вон эту дрянь! Чтоб духом его не пахло здесь! – закричала она. – Заразит чесоткой. Он больной… Да как ты смела?
Это была целая драма для ребенка. По приказанию Катерины Федоровны кухарка забросила котенка в лес, а Соня заболела с горя… И разлюбила сестру…
Так она и выросла, не любя ее, только трепеща перед нею, всегда готовая обмануть, готовая променять её на подругу, на девочку-нищую, на поднятого с улицы щенка; не оценив самоотвержения Кати, не поняв всей глубины её любви к семье…
Но иногда и Соня переживала на себе чары этой сильной индивидуальности. Случалось это в праздники, когда Катерина Федоровна садилась за рояль. Тогда все недоговоренное, недопетое суровой жизнью, бурно выливалось в талантливой импровизации… Слышались слезы экстаза, реяли забытые мечты. Задавленные нуждой юные порывы как бы молили о чем-то в этих звуках… «Мы ещё живы… – рыдали они. – Дайте нам простора! Дайте счастья!..»
Вся побледневшая, вся потрясенная, Соня тихо входила в комнату, и слезы восторга дрожали в её прекрасных глазах. Эта музыка сближала её душу с душой сестры. Она раскрывала перед ней самой какие-то мерцающие дали, полные миражей… Она говорила ей, что, как ни сурова душа Кати, – мечта знакома и ей… Пусть спит она на дне её сердца, как околдованная злой феей царевна! Придет час, и смелый рыцарь разобьет оковы сна и крикнет царевне: «Проснись!..»
Иногда Соня видела экстаз в лице Кати. Это бывало в симфонических собраниях, куда обе сестры имели всегда через консерваторию бесплатный вход. Особенно памятен ей концерт Софии Ментер… Как сейчас, видит она совсем иное, совсем чужое лицо Кати; всю её позу, эту потупленную голову, эти плечи, как бы согнувшиеся под непосильным бременем счастия и… страдания… Никто во всем зале не умел так слушать… А когда Катя подняла голову на гул аплодисментов и далекими взорами озирала толпу, как бы не чувствуя, как бы не видя ее, – Соня поняла, что в душе Кати живет поэт, которого не убили ни горькое детство, ни печальная юность, ни вся эта тусклая, бедная жизнь…
И в эти минуты Соня любила сестру…
Конкины были богатые купцы, довольно образованные, с внешним лоском. Они не жалели денег на воспитание детей. Катерину Федоровну они очень ценили и обласкали Соню, когда она сменила сестру… Конечно, они не преминули платить ей дешевле но Катерина Федоровна не гналась за платой. Ей хотелось, чтобы Соня в чужом доме почувствовала себя легко. А Конкины доверяли учителям и держались корректно.
Как-то раз к Конкиным приехала Засецкая. Соня глядела на нее, как околдованная, и почти ничего не ела за завтраком. Это наивное восхищение тронуло Засецкую. Их познакомили. Перед Ольгой Григорьевной Конкины буквально преклонялись. Она говорила только о театре – новых пьесах, об актерах казенной сцены и Художественного театра, которых она называла по именам. Она у них винтила; она кормила их ужинами; на неё и на артисток шила одна и та же портниха… Конкины, тоже абонированные в опере и в Художественном театре и посещавшие «из моды» все первые представления, втайне давно уже мечтали через Засецкую залучить к себе «знаменитостей» на обед или на винт. Теперь имя Тобольцева было беспрестанно на устах Засецкой.
– Ах, он очень интересный человек! – соглашалась Конкина, вздергивая худенькие плечи.
– Что же вы играете теперь? – спросил хозяин. Он цедил по-английски слова. Он бредил Лондоном. Ему страстно хотелось прослыть за денди[98]. Это было его жизненное призвание.
– Опять идет «Гроза», и я играю Катерину.
– Душечка!.. Да неужели? Ермоловскую роль?.. Трусите?
– ещё бы!.. Разве это мой genre[99]? Но так хочет Тобольцев.
– Ска-жи-те!?
– Он замучил репетициями… Вот горе только! Варвара у нас плоха… Совсем нет бытовой молодой любительницы.
– Ска-жи-те!!
– Тобольцев с ног сбился… Он в Кудряше – чудо! Прямо «неотразим»! Ха!.. Ха!.. И представьте… Лучшие его места с Варварой, а она никуда не годится…
– Ска-жи-те!!!
– Вы ложу-то нам не забудьте записать, – напомнил Конкин. – А что у вас ещё намечено?
– «Блуждающие огни»[100]… Макса будет играть Чарский. Настоящий артист… Он будет очень недурен. Я уже устроила у себя маленькую считку en petit comite[101]…
– Vraiment?[102] – Конкин так вскинулся, бросая стремительно этот вопрос, что даже ноги его дрыгнули и монокль упал. Звук французской речи всегда приводил его в возбуждение.
– Но опять горе! Нет у нас хорошей Лели… Вы знаете, Вера Аркадьевна, какая здесь нужна тонкость и красота? Леля – это фарфоровая куколка… Роuрéе de Saxe[103]…
– C’est çа… Роuрéе de Saxe…[104] – Конкин лихорадочно потрепал свои рыжие бакены (по-английски).
Засецкая вдруг улыбнулась Соне.
– Вот если б вы взялись… Вы были бы идеальной Лелей. Вы не играете?
Соня покраснела.
– О нет!
– Ах, жаль!.. А то попробуйте…
– Нет!.. Ради Бога… – Соня мягко грассировала, и у неё выходило: «хади Бога…»
Все рассмеялись её смущению. Но у Засецкой уже зародилась «комбинация»… Она не привыкла встречать препятствий.
– Мне бы хотелось, чтоб вы были на спектакле… Вы любите театр?
– Ужасно! – в экстазе сказала Соня.
– Ах, как вы прелестны! – искренне сорвалось у Засецкой. – Вы – тип Офелии… N’est-ce pas, monsieur Paul? Un vrai type anglais?[105] – спросила она хозяина с чисто парижским акцентом.
Тот в экстазе, польщенный, задергался руками и ногами, как паяц.
– И я уверена, что у вас есть талант… Вы так хорошо сейчас сказали это «ужасно»!.. Позвольте вас поцеловать… Ах, это надо устроить! Можно вам привезти билет на этот спектакль? Gratis, sans doute…[106]
– Oh!.. Cela va sans dire![107] – не преминул откликнуться Конкин, внимательно разглядывая в монокль эту учительницу, которую раньше он так мало замечал. Впрочем, это внимание ничем не грозило Соне… Конкин был слишком занят спортом, яхт-клубом, теннисом, своими штиблетами, запонками, костюмом, ракетками… И темперамента у него не было.
– Я, право, не знаю… что скажет Катя?
Засецкая сдвинула брови.
– Кто это Катя?
Решено было, что и «Кате» дадут билет. Лишь бы ехали!..
На прощание Засецкая опять поцеловала Соню, обдав её опьяняющим запахом каких-то незнакомых духов. Перед этой «барыней» с ног до головы сама Конкина, маленькая, черненькая, вертлявая, с взбитыми и спускавшимися на уши волосами, ещё разительнее, чем когда-либо, напоминала маленькую собачку.
Соня вернулась домой, не слыша под собой ног. Но Катерина Федоровна на её восторженные восклицания крикнула:
– Это Засецкая-то аристократка?.. Да я ей руки не подам!
Соня упала с небес.
– За что?..
– За все! – сердито отрезала сестра.
– А как же Конкины? – пролепетала Соня.
– Ну что Конкины?.. Известно, купцы… Были бы деньги, они готовы пятки лизать… А тебе она не компания. Чем от неё дальше, тем лучше!
Соня вечером подслушала разговор сестры с матерью.
– Засецкая, – говорила Катя, – состоит содержанкой одного старого миллионера. Когда по такой дороге идут из нужды, необразованные, которым все пути заказаны… А она? И хоть бы уж молодой был любовник! А тут один расчет. Мерзость!
Минна Ивановна не перечила. Она только смиренно молила не отказываться от билетов. Ведь у бедной девочки так мало развлечений. Катерина Федоровна насупилась и промолчала. Это был уже хороший признак. Соня решила молча выжидать, а Минна Ивановна систематически повела атаку. её огорчения Катерина Федоровна боялась больше всего на свете, напуганная докторами. Огорчение могло вызвать третий удар, то есть смерть.
– Ну хорошо…..ну ладно! – с напускной резкостью дня через два согласилась Катерина Федоровна. – Отчего раз не съездить? Но только уж играть там самой?.. Ни в жизнь! Выкинь из головы эту дурь! Воображаю, какой там вертеп!
Вот каким образом сестры Эрлих очутились в *** клубе.
XI
Шла «Гроза». Театр был полон.
Засецкая играла нервно, с огнем, хотя в первом акте была «барыней», что она сама чувствовала, к её великому огорчению. Чернов-Борис – тоже был недурен, хотя некстати впадал в трагизм и «дрыгал коленками»…
Но вот показался Кудряш. Взрыв единодушных, долгих аплодисментов встретил Тобольцева. «Где я его видела? Какой красавец!» – думала Катерина Федоровна, не отводя бинокля.
От его жестов, голоса, смеха веяло беспредельной ширью и удалью. Молодежь сделала ему за третий акт овацию, как настоящему артисту… Из оркестра подали венок. «От Засецкой», – шептали кругом, двусмысленно улыбаясь. её «муж» сидел в первом ряду, и по окончании спектакля Катерине подали громадную корзину цветов. Чернов за кулисами кусал губы, боясь заплакать от боли.
«Где я его видела?» – упорно думала Катерина Федоровна, следя за Тобольцевым, когда он вошел в танцевальный зал, во фраке, с значком распорядителя. Он открыл бал с Засецкой, очень эффектной в новом светло-зеленом платье от Дусэ. Насупившись и чуть-чуть побледнев, Катерина Федоровна следила за Тобольцевым из своего угла и наслаждалась каждым его движением.
Следила за ним и Лиза, приехавшая с Фимочкой. Обе сидели в компании Конкиных. Лиза была угрюма, бледна и не слушала «судачанья» дам, которые разбирали туалет Засецкой и говорили «гадости»…
Но Засецкая умела идти к цели. Она познакомилась с Катериной Федоровной и представила обеим сестрам Чернова и Тобольцева. Конечно, они уже были посвящены в её план.
На Катерину Федоровну Тобольцев не обратил никакого внимания, но ласково улыбнулся Соне, которая вся загорелась под его взглядом. С покровительственной нежностью обнял Тобольцев худенькую талию девушки, и они танцевали долго, как бы в упоении, под мечтательные звуки старинного немецкого вальса. Соня с таким откровенным, наивным восторгом смотрела в потемневшие глаза Тобольцева, от её улыбки и взглядов веяло такой непосредственной, такой яркой, такой голой жаждой любви, что у него дрогнули нервы.
А Катерина Федоровна думала: «Что за чудесная парочка!»
– Какая красавица! – сказал Тобольцев, подходя к Лизе и садясь рядом. – Ты заметила?
ещё бы она не заметила этого нового увлечения!
В эту ночь обе сестры Эрлих не спали. На другой день ходили задумчивые и притихшие. Каждая думала о Тобольцеве.
«Где я его видела?» – напряженно спрашивала себя Катерина Федоровна. В её наивности ей казалось, что стоит ей только вспомнить эту ускользающую от сознания обстановку первой встречи, как сейчас она и забудет о Тобольцеве… Все дело в том, чтоб вспомнить.
Дня через два неожиданно, в сумерки, приехала Засецкая. Катерины Федоровны дома не было. Гостью приняла Минна Ивановна. Соня поила её чаем. Засецкая просила час и очаровала хозяйку. Она просила Соню принять участие, в водевиле «Аллегри»[108]. Там была роль молоденькой барышни, чиновничьей дочки. Послезавтра репетиция. У них нет водевильной ingenue[109]…
Соня чуть не заплакала от обиды.
– Катя не позволит… Ни за что не позволит! – твердила она, ломая пальчики.
– Почему?.. Такое невинное развлечение?
– Да уж знаю, что не позволит! – У Сони губы прыгали, и Минна Ивановна сконфуженно старалась замять разговор.
Но каковы же были радость Сони и удивление матери, когда Катерина Федоровна, с нахмуренными бровями выслушав о визите Засецкой и её предложении дрогнувшим голосом, вся покраснев, ответила: «Н-не знаю… Подумаю…»
«Согласится! Наверно…» – поняла Соня, и, когда сестра вышла, она чуть не задушила старушку в объятиях.
– Когда репетиция-то? – как будто небрежно спросила Катерина Федоровна за утренним чаем.
– Репетиция?.. Завтра… в восемь вечера… – так и сорвался, так и зазвенел голос Сони.
– А у тебя нет завтра никаких спешных занятий?
– У меня-то нет, Катя… Вот только ты…
– Ну, в восемь не поспеем. К половине десятого будем там… Авось не один водевиль репетировать будут…
– Катя! – крикнула Соня и кинулась сестре на шею. Та с застенчивой и молодой улыбкой отбивалась от этой непривычной ласки. Через секунду они обе уже сконфузились своей экспансивности и как бы раскаялись в ней.
На другой день, ровно в половине десятого, обе сестры Эрлих входили в подъезд ***-го клуба, смущенные и взволнованные необычайно… По настоянию Засецкой, их встретили приветливо. Сама она и Тобольцев были так любезны, за самоваром было так уютно, что даже дикость Катерины Федоровны исчезла, а Соня совсем овладела собой и стала кокетлива. Заметив восхищение в наглых, красивых глазах Чернова, девушка вся заискрилась, словно шампанское.
Чернов, по дороге домой, божился Тобольцеву, что «девчонка» в него влюбилась…
– И такая шель-ма, я тебе скаж-жу! С огоньком… По секрету призналась мне, что мечтает о сцене… Сестрицы, как огня, боится! Да и злющая эта сестрица… черт её подери!.. Вот бы повенчаться с такой, да и махнуть в провинцию! На дебют-т… Я – Макс…, она – Леля!
Тобольцев, по обыкновению, не слушал.
Но Соня на сцене не проявляла никакого таланта: робела, говорила деревянным голосом, не знала, куда Деть руки. Только одно личико и «вывозило»… Тобольцев теперь не обращал на неё внимания, убежденный в её бездарности. ещё менее замечал он Катерину Федоровну. Тогда и вся труппа как бы отхлынула от обеих сестер, находя, что и так носились с ними достаточно и «не по чину»…
Верен остался один Чернов. Он «жестоко» ухаживал за Соней. Но ухаживание его было совсем особого рода. Он если не говорил ей о себе, то молча глядел на нее, иногда томительно повторяя какое-нибудь слово, как будто его мозгом овладела навязчивая мысль. «Катя», – скажет Соня. И он начинал, раздумчиво глядя перед собой, повторять: «Катя… гм… Катя… Да-а… Катя…» Соня станет говорить о Конкиных. Он вдруг прицепится к этому слову и пойдет повторять: «Конкин… д-да… Конкин… гм…» Как будто ища какого-то загадочного смысла в этой безобидной фамилии.
Тобольцев раздражался этой привычкой: «Мозги, что ли, у тебя туго варят? Что за идиотство!.. Чисто попугай!»
Трудно сказать, замечала ли Катерина Федоровна это охлаждение Тобольцева? Важно то, что она уже не нуждалась ни в чьей любезности. Вечерние огни клуба манили ее. Как и Соня, весь день давая, словно во сне, уроки, она только и жила ожиданием этих часов. Жизнь вдруг стала такой красочной… На репетициях Катерина Федоровна садилась в уголок, где-нибудь в тени, и не сводила глаз с Тобольцева.
Но и не она одна испытывала на себе странную прелесть этих вечеров. Стоило недельку походить на эти репетиции, как уже эта обстановка втягивала. Вокруг чайного стола (в складчину подавались бутерброды, покупались чай и сахар) шли жаркие споры об искусстве, о выборе пьесы, об её типах, о раздаче ролей… Тобольцев охотнее всего прислушивался к речам Засецкой. Она много читала, многое видела за границей и имела оригинальные взгляды. А главное – она искренно увлеклась сценой… Она любила её не из скуки, не из моды, а из-за того сказочного мира новых переживаний, которые жизнь дать ей не могла. Он это ценил.
«Идиот-т! – думал Чернов, сам настойчиво и немного нахально ухаживая за „содержанкой". – И чего он ждет? Проворонить такую роскошную женщину!..» В его расчеты не входило раскрывать глаза товарищу, которому он всегда был рад «подложить свинью», по его собственному выражению.
Между всеми членами этого кружка бессознательно завязывались какие-то интимные отношения. Являлась привычка видеть ежедневно те же лица кругом… Молодой смех, шутки, легкий флирт – всё это после целого дня труда подымало как-то, слегка кружило голову… Так хотелось быть остроумным, интересным, счастливым!.. Нередко влюбленные парочки уходили под руку из освещённого зрительного зала в гостиную, где были такие таинственные уголки… Эта влюбленность, которая носилась в воздухе, отравляла, как угаром, самые крепкие головы. Не ушла от этого и Катерина Федоровна. Но она долго не понимала себя.
Ее обыкновенно просили разливать чай, и она самоотверженно хозяйничала целый вечер за самоваром, следя за оживленными лицами Засецкой и Тобольцева, прислушиваясь к его смеху, от которого у неё блаженно вздрагивали все нервы.
А Соня огорчалась равнодушием Тобольцева, ревновала его к Засецкой и par depit[110] кокетничала с Черновым, не подозревая, что и jeune premier[111] снисходит к ней из досады на «содержанку», чтоб уколоть надменную Засецкую.
Почти за два дня до спектакля вышел маленький скандальчик. Любительница, которой предложили ответственную роль кухарки (комический персонаж) в водевиле «Аллегри», прислала письменный отказ от роли. Тобольцев за голову схватился. У него осталась ещё надежда, что кто-нибудь возьмет на себя эту роль. Но вечером, на репетиции, все стали отказываться. Всем хотелось быть со сцены красивыми и молодыми.
– Ну хотите, я сыграю? – вызвалась Засецкая, с преданностью глядя в лицо Тобольцева. – Боюсь только испортить… У меня ни одной комической интонации нет от природы…
– Да и какая же вы кухарка? Курам на смех! – крикнул «благородный отец», учитель по профессии.
– Давайте наскоро срепетируем один из старых водевилей, – предложил «резонер».
– А вы забыли об афише? – тоненьким голосом девочки напомнила ingenue dramatique[112]. – Они уже отпечатаны.
Ероша волосы, Тобольцев подошел к столу где сидели сестры Эрлих.
– Ну что прикажете делать с таким народом? – заговорил он, подсаживаясь и беря из рук Катерины Федоровны совсем машинально стакан чаю. – Они не хотят признавать ансамбля… того ансамбля, который создал знаменитую мейнингенскую труппу[113], где каждый статист – в то же время артист, неизбежное и одинаково важное звено общей цепи… где нет первых и последних ролей, где все роли одинаково нужны… А разве у нас здесь понимают задачи искусства? Для них это забава… Чтобы содействовать успеху спектакля, я готов стулья выносить на сцену, а они… – И он махнул рукой с невыразимым презрением.
Соня чуть не плакала.
«Резонер», по профессии телеграфный чиновник, подсел к столу и, жуя бутерброд с колбасой, рассказал трогательный случай… Ставили в кружке зимою «Ошибки молодости»[114]. Засецкая играла княгиню. В третьем действии у неё рискованная сцена истерики, когда, после объяснения с управляющим Сарматовым, тайно любимым ею, она узнает, что у него есть невеста, которой он ещё давно дал слово… Это и есть ошибка молодости… Он уходит. Она рыдает над погибшей мечтой…
На сцену выходит лакей, внося лампу. Увидав рыдающую княгиню, он испуганно бежит в дверь и кричит: «Ее сиятельству дурно… Воды!» Тут один шаг до смешного. Стоит лакею сделать глупое лицо или закричать несуразным голосом, как вся сцена пропала. Публика будет хохотать, как безумная. Засецкая это прекрасно понимала и капризничала невыносимо…
– Вы хотите сказать – не капризничала, – сурово перебил Тобольцев, – а была строга в выборе… Я её вполне понимал.
– Ну да, ещё бы!.. Словом, пять человек переменила в этой сцене… Не годится никто, да и только! Рвет и мечет барынька… Тогда Андрей Кириллыч встает. «Я, говорит, лакея сыграю!» Представьте, это с его-то комизмом! Мы все рассмеялись. А она как вскочит, как всплеснет руками!.. Сразу в него поверила… Что ж вы думаете? Превосходно сцена сошла! Вот ведь от каких мелочей иногда успех зависит…
– Потому что, повторяю вам, в искусстве нет мелочей!
– Д-да-с, – подтвердил «благородный отец». – И выходило так, что роль лакея была не менее ответственна, чем роль княгини. Позвольте и мне стаканчик…
– Андрей Кириллыч дал нам тогда хороший урок…
– Оно и видно! – желчно усмехнулся Тобольцев.
Катерина Федоровна то краснела, то бледнела.
– Давайте, я сыграю кухарку, – неожиданно предложила она, дождавшись паузы.
Серые глаза Тобольцева вспыхнули.
– Вы?!
– Ну да… Трудно, что ли? – резко спросила она.
Он внимательно поглядел в её лицо, на котором сгустился румянец. её насупленные брови дрогнули.
«Вот кремень-девка!» – подумал он невольно.
– Как вам сказать? Роль-то ответственная… Все-таки комический персонаж…
– Да ведь у вас нет выбора, – вдруг рассмеялась Катерина Федоровна. – Чего ж вы торгуетесь?
Он ещё раз пристально посмотрел в её глаза и невольно ответил сочувственным смехом.
– По рукам! – возбужденно крикнул он, протягивая руку.
Она угловатым движением подала ему свою и стиснула бессознательно его пальцы. Он чуть не крикнул от неожиданности и боли! «Вот так силища!.. И какое славное, честное лицо!.. Именно „честное"… И глаза какие!.. В ней чувствуется личность… И как это я её раньше не замечал?»
– Пожалуйте на сцену, кто в первом акте! – воскликнул он, подымаясь из-за стола. В голосе его затрепетали какие-то новые нотки захватывающей жизнерадостности, и на окружающих они подействовали, как шампанское на утомленного человека.
– Катя! Милая… Спасибо! – прошептала Соня. Она верила, что сестра это делает только для нее. Катерина Федоровна поглядела на Соню большими глазами, но промолчала.
На репетициях она ничем не проявила себя; была застенчива и угловата; только голос её низкого тембра и интонации её прекрасно подходили к бытовой роли.
– Сойдет, – ласково говорили все. – Да… эта, пожалуй, обыграется… Не такой балласт, как сестрица, – замечал «резонер», сам лет пятнадцать игравший в кружках и считавший себя за знатока.
– Что она? Барышня? Замужем?.. Кто такая? – спрашивал Тобольцев Засецкую, провожая её домой. Она рассказала все, что знала от Конкиных. Назвала цифру заработка.
«Вот она какая!» – подумал он и на другой же день так заметно изменил свое обращение с сестрами Эрлих, что ревнивая Засецкая это почувствовала первая.
XII
Спектакль на этот раз был очень удачен. Засецкая превзошла себя в роли Лидии в «Блуждающих огнях».
– Боже мой… Какие умопомрачительные туалеты! – жаргоном уличной газеты восторгалась Конкина, вбегая в уборную и поднимая худенькие плечи до ушей. – Неужели опять от Дусэ?
– В четвертом от Дусэ. Вчера только получила…
– Ска-жи-те! Воображаю, как вы волновались!
– Целую ваши ручки, – взволнованно говорил Тобольцев Засецкой. – У вас талант… Была минута… во втором действии… когда у меня слезы зажглись в глазах…
У неё запылало лицо.
– Как я счастлива! Если б вы знали, что для меня ваша похвала!
Чернов в роли Макса был недурен, главное, он казался настоящим баричем. В последнем акте он имел огромный успех. Монолог прочел с неподдельным подъемом.
Леля никуда не годилась, и Соня, вспоминая поэтичную сцену признания, думала: «Если б теперь мне дали эту роль! Что я сделала бы из нее!..» Она уже начинала страдать от ревности. В ней просыпалась и зрела женщина.
Перед самым началом водевиля Тобольцев, с книгой в руках, направился за кулисы, чтоб выпускать артистов. В полусвете он наткнулся на какую-то старуху. Она стояла в валенках, в деревенской шубке, покрытая большой шалью. Шубка была кое-где продрана, шаль тоже довольно ветхая.
– Позвольте, милая, – сухо сказал он ей. – Вы бы посторонились… Сейчас актеры пойдут…
– Небось, барин, без меня-то не обойдетесь… Не очень гоните, – усмехнулась баба. Голос был молодой и знакомый.
Вся кровь кинулась в лицо Тобольцеву.
– Катерина Федоровна!.. Неужто вы?!
– Кухарка, с вашего позволения…
Он схватил её руки, подтащил её к стенной лампочке и с восторгом смотрел в это художественно загримированное лицо, на котором сейчас в молодой улыбке так чудесно сверкнули зубы. Он с наслаждением оглядывал этот до мелочей продуманный туалет. Особенно тронули его деревенские валенки, огромные, черные, безобразившие ногу. Катерина Федоровна выпросила их, как и шаль, у дворничихи, приехавшей к мужу из деревни.