bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 14

Анастасия Вербицкая

Дух времени

Книга 1

Erlöschen sind die heitern Sonnen.[1]

FT. Schiller

Я люблю Того, кто строит Высшее над собой и так погибает…[2]

Ницше

Часть первая

1

Это было осенью 1903 года.

С утра упорно моросил дождик, окутывая город гнилым туманом. Но это не помешало огромной толпе собраться на похоронах талантливого, «безвременно умершего», как говорили газеты, писателя. Студенты несли на плечах гроб, слева валила толпа: представители редакций, репортеры, курсистки; очень много женщин и учащейся молодежи вообще. Сзади ехало несколько линеек, пустых пока. В одной только сидели старушка, мать покойного, и трое его ребят.

Вдова шла за гробом первая – мерным, решительным шагом; сдвинув суровые брови; без слез, как бы стыдясь всякого проявления горя. В её некрасивом, молодом ещё лице, в её упорном взгляде, в угловатой, широкоплечей фигуре и в самой походке чувствовалась сила. Шествие замыкала пролетка, вся, с верху до низу, покрытая венками с лентами и надписями.

– Кого хоронят? – спрашивали встречные и крестились с недоумением. Автор не пользовался популярностью среди большой публики. Но он был из крестьян, писал о деревне, рабочие и учащаяся молодежь ценили его. Многие присоединялись к процессии. И когда толпа подошла наконец, вся промокшая, к кладбищу, обыватели окраин, удивленные таким стечением народа, побросали свои дела и тоже кинулись «поглазеть». Два подростка-мастеровых, работая локтями, с ожесточенными лицами, продрались-таки к самой могиле.

Она зияла, красновато-желтая, угрюмая. Среди мгновенно наступившей тишины слышно было, как, тяжело дыша, могильщики спускали в яму гроб; как глухо стукнул он, коснувшись земли.

Вдова стояла впереди, держа за руки двух девочек в бурнусиках[3], в красных вязаных шапочках. Мальчик лет девяти, закусив нижнюю дрожавшую губу, с ужасом глядел вниз, в могилу. Он слегка вытянул тоненькую шею и тискал в озябших руках свой старый картузик.

– Тише!.. Тише!.. – пронеслось, как ветер, в толпе.

Редактор либеральной газеты «Вестник», с седой головой и красным угрюмым лицом, начал свою речь.

Толпа придвинулась разом к могиле и замерла. Было так тесно, что дамы сложили зонтики, и дождь упорно и меланхолически сеял на лица и плечи с неприветливого, холодного неба.

Речей было много. Сперва от товарищей-сотрудников, более или менее банальные, с заезженными фразами, с трафаретными возгласами; затем от учащейся молодежи, с более искренними нотками; некоторые горячие и красивые, но все какие-то расплывчатые, с туманными намеками на что-то, о чем нельзя было сказать вслух, но чего страстно ждала эта затаившая дыхание, сгрудившаяся толпа.

Околоточный, молодой франт в белых перчатках, топтавшийся неподалеку, двинулся было вперед. Его не пустили. Толпа стояла, непроницаемая и враждебная. Она ждала…

Две хорошенькие девушки подошли и стали шептаться с околоточным. Он прижимал к груди руки в белых перчатках, что-то стараясь доказать. На них оглянулись и шикнули. Околоточный покраснел, пожал плечами, развел руками… Разве он предвидел такой случай? Имя писателя ничего ему не говорило… Крутя блестящий ус, он отвечал усмешкой на благодарные улыбки барышень. Через мгновение он отошел, потряхивая плечами, не желая слышать того, что говорилось.

Слово было дано публике – тому далекому, неведомому читателю, которого не суждено видеть при жизни никому из нас.

Молодой брюнет в темном пальто, в ослепительных воротничках, сильными, яркими мазками набросал картинки из жизни писателя – гонения, ссылки, нужду… Он не повторял избитых фраз о «боевой» роли покойного в литературе, об его светлой душе, «которая открывалась навстречу всем павшим и побежденным»… Казалось, не в любви к ближнему видел он заслугу писателя… Во весь рост вставала, зарисованная этими беглыми штрихами, личность покойного, эта цельная, яркая личность, не изменившая себе ни разу, не знавшая сомнений в деле жизни своей… Удивительной красотой повеяло от этого образа! И было что-то в этих словах, от чего дрогнула насторожившаяся толпа.

Он закончил так вдруг затрепетавшим голосом:

– Мы здесь – неведомые тебе почитатели и товарищи! Пусть нас разделяли тысячи препятствий, и мы не видели лица твоего, учитель!.. Мы запомнили слова твои… Мы слагали их в сердце своем… Ты сеял их в глухую ночь; с тоской в душе, не надеясь на скорые всходы, не зная нивы своей. Но в этот последний час мы пришли на могилу твою, чтоб сказать тебе: «Семя не пропало. Оно зреет во мраке… Ты сеял ночью, а колос взойдет на заре…»

Кто-то всхлипнул из женщин, стоявших над могилой. Вдова кинула туда яркий взгляд и потупилась. Только темные брови сдвинулись ещё суровее.

Оратор смешался с толпой.

– Кто это?.. Писатель?.. Учитель?.. Студент? Кто такой? – взволнованным шепотом спрашивали друг У друга.

– Это наборщик, – сказал красавец-техник с черной бородкой и ласковыми глазами. Все головы обернулись вслед оратору…

– Неужели? Простой рабочий?

Курсистка с крестьянским умным, но суровым лицом тронула за рукав соседа-студента. У того были усталые глаза и бескровные губы.

– Иванцов, послушайте… Почему он сказал: «мы, V* твои товарищи»? Разве он тоже пишет?

Красавец-техник насмешливо покачал головой.

– Ах, Марья Егоровна!.. Что значит с головой уйти в науку!

– Кажется, я не с вами, Зейдеман, говорю! – оборвала она.

В это мгновение высокий блондин, стоявший у могилы, поднял руку и глянул в толпу блестящими глазами.

– Тобольцев… Тобольцев! – прошел быстрый шепот.

– Кто?.. Вот этот? – так и встрепенулся Иванцов.

– Да… Он свои стихи прочтет… Замечательно читает! – объяснил Зейдеман.

– Тсс…

Бледный студент впился глазами в Тобольцева.

Все стихло. Многие сзади подымались на цыпочки, чтоб видеть это бритое, тонкое, выразительное лицо, с шапкой золотистых кудрей над широким, прекрасным лбом.

– Дуся какая!.. – шепнула одна барышня другой.

Ты смолк навек, поэт суровый,Не знавший отдыха борец…

Ясно, отчетливо звучал грудной голос, без малейшего напряжения. Но его слышали все, даже стоявшие позади. В нем была такая полнота и музыкальность, что он казался лаской. Он властно гипнотизировал и только одними интонациями создавал то, что называется «настроением».

В стихах говорилось о тучах, обложивших небо; о немолчных слезах, которые льются, как этот дождь; о тусклой жизни, ползущей, как этот больной туман; о том, как трудно дышится, как болезненно мечтается о солнце; как жутко идти вразброд в этом растущем тумане, «без дороги», ощупью… в ожидании рассвета…

Ты вехой был на том распутье,В тумане слабый огонек,И ты угас… Дружней сомкнитесь!Рассвет, быть может, недалек…

С необыкновенной страстностью и силой прозвучали последние строфы. Настоящим вдохновением горели блестящие глаза. И, как ни банальны сами по себе в сущности были эти стихи – они были сказаны с таким талантом и «захватом», что впечатление получилось огромное. Стихи сделали то, чего не смогли сделать речи, как ни были они содержательны. Вдова покойного быстро вынула платок и закрыла им лицо.

Тогда среди наступившей тишины вдруг раздались истерические рыдания женщин. Плакал и даже прямо навзрыд, дергаясь плечами – один совсем юный рабочий. На него оглядывались с любопытством, но ему не было стыдно.

Вдруг на краю могилы выросла новая фигура. Маленькая, сильная рука поднялась в воздух, требуя внимания. И все напряженно глядели в это молодое, бледное лицо, на котором чуть пробивались усики. Пиджак, пальто, вышитая сорочка, очки на вздернутом, дерзком носу – не давали ничего характерного. Это мог быть приказчик, мог быть рабочий, мог быть студент. И лицо не могло бы назваться интеллигентным, если б не глаза. Пытливо, вызывающе они глядели в толпу и вспыхивали, как угольки. А на слегка вздутых, бледных губах порхала полная сарказма улыбка.

– Я слышал много слов… и даже стихи, – начал он вздрагивающим тенорком, нервным жестом поправляя очки. – Я видел много слез… глаза, загоравшиеся любопытством, и… простите… мне на одно мгновение показалось, что я… в театре…

По толпе прошло движение, словно ветер колыхнул ее. Послышался ропот… Потом тишина стала ещё глубже.

– Да, – спокойно продолжал тенорок, – я своих слов назад не возьму… И когда господин Тобольцев (Тобольцев покраснел и пристально вгляделся в незнакомое ему лицо) кончил стихи, мне представилось, что благодарные слушатели наградят его аплодисментами…

– Кто это? Что он говорит? Зачем ему дали говорить? – заволновались в толпе.

– Тсс… – строго шикнул брюнет-наборщик, оглядываясь на роптавших. Он придвинулся вперед и опустил голову.

– Но мы стоим у могилы замученного человека, нога которого, быть может, никогда не была в театре; который не ведал жадного любопытства сытых людей, требующих зрелищ и зрелищ, во что бы то ни стало!.. И вот я невольно задал себе вопрос: если б писатель мог встать из могилы и прочесть в наших душах, – вознаградила бы его эта минута за долгую жизнь, полную оскорблений и самой горькой нужды? И я говорю себе: нет… нет… нет!..

Толпа опять дрогнула. Все глаза горели, устремленные в это бледное лицо, вдруг показавшееся таким значительным.

– Товарищ сказал, будто вы, собравшиеся здесь, слагали в сердце своем слова покойного… Не верю!.. Говорят, завидна участь писателей. И этому не верю!

«Писатель пописывает, а читатель почитывает…»[4] Это ещё Щедрин сказал. А уж он ли не знал своего брата-интеллигента? Могилу засыпят землей, завтра в газетах появятся чувствительные некрологи, с неизбежным возгласом: «Да будет тебе земля легка!..» А вы все разойдетесь по домам и будете жить так же, как жили вчера, как будто вы не были в это утро зрителями глухой трагедии… Впрочем… Чего же и ждать от «зрителей»? Разве вы не одинаково красиво говорите на могилах и на юбилейных обедах? Разве вы не проливаете и в театрах тех же горячих слез, какие льете здесь, на кладбище?.. И мне хочется крикнуть вам в лицо, вам, ни холодным, ни горячим, у этой свежей могилы: «довольно слез!.. Довольно речей!.. Где были вы, друзья и почитатели, – когда покойный голодал в своей ссылке? Когда его томили в тюрьмах?.. Почему вы дали ему умереть в чахотке? Почему не сохранили этой ценной жизни?.. Вы все – чужие ему… Он – наш! Он писал о деревне и фабрике. Он знал, что народился новый читатель. На устах его горят сотни жадных вопросов… Кто теперь ответит на них?.. Кто в эту глухую ночь зажжет факел и высоко подымет его, чтоб озарить наш путь? Мы стоим у дверей и ждем своей доли… Мы ждем своего поэта и пророка. Ваши – нам не нужны… Горе тому, кто забыл о нас в эту долгую ночь!.. Мы тоже забудем его… Но вот это имя (он указал на могилу) не умрет в нашей памяти… Не в вашей, господа! – язвительно бросил он в толпу. – Нет моста над пропастью, разделившей нас! И даже через могилу, знайте, мы не протянем вам руки!..

Он кончил. Толпа стояла неподвижно. Никто не заметил, как оратор спешно пробрался к выходу Его догнал брюнет в пальто. У ворот они, не торгуясь, взяли извозчика, и, прежде чем слушатели пришли в себя, они были уже далеко.

На гроб с зловещим стуком упала первая горсть земли… ещё, ещё… Закрыв дергавшийся рот платком, вдова писателя глядела в зиявшую могилу, и слезы бежали по её щекам.

Плакала на этот раз и мать покойного, крошечная старушка, с простым лицом крестьянки; и мальчик с тоненькой шейкой; и обе девочки в красных вязаных шапочках и в рваных калошах. И пока земля стучала по крышке гроба сперва громко, потом все глуше и глуше, все стояли недвижно, потрясенные до глубины души, а женщины рыдали все сильнее.

А дождик сеял упорно и печально, и, казалось, ему конца не будет. И никогда не проглянет то солнце, которого, по словам Тобольцева, так страстно, так давно все ждали…

Наконец толпа качнулась, зашевелилась, стала распадаться. Многие отошли, раскрыли зонтики, двинулись к выходу.

– Вера Ивановна, – ласково трогая вдову за локоть, зашептал редактор «Вестника», – милости просим к нам!.. Не откажите почтить память покойного… Вся редакция будет в сборе…

Она вслушалась, вытерла слезы, кивнула головой и машинально потрогала шапочки дочерей. Девочки уцепились за юбку матери и со страхом озирались.

– Митя… Картуз надень! – отрывисто, низким голосом сказала вдова сыну. – Полно плакать! Полно… Высморкайся!.. Где твой платок? – Крупным шагом она подошла к Тобольцеву, окруженному молодежью, и протянула ему руку.

– Благодарю вас… Вы… артист?

– Н-нет…

– Ваша фамилия?

– Тобольцев.

– Благодарю вас!.. Вы меня очень тронули… Напишите мне эти стихи… Я их сохраню…

На них все глядели. Она покраснела, насупилась, ещё раз крепко тряхнула руку Тобольцева и оглянулась, ища детей.

– Ног не промочила? Осторожней!.. Гляди под ноги… Варя, платок поправь! С бабушкой садитесь… Где бабушка? Митя! Не зевай! Тебя задавят… Мама, садитесь на линейку[5]…

Ее грубоватый голос звучал повелительно, почти спокойно.

– Бедность какая! – говорили в разбившихся группах. – На ребятах калоши рваные видели?

– А она – молодец! Говорят, ей место фельдшерицы дадут. Она с Рождественских курсов.

В других группах молодежи слышалось:

– Какие речи, господа! – Нет!.. Я нахожу, что каждое это слово – правда! – Голословные обвинения! Никчемная выходка! – Вот они, какие читатели теперь объявились! – Сейчас обеденный час в типографиях… Их здесь много, господа…

Тобольцев говорил красивой, стройной даме в черном:

– Замечаешь, Лиза? Ни малейшего угнетения. Наоборот… Какое-то повышенное настроение у всех. Как ясно, что смерть бессильна перед жизнью!.. Она не уничтожает лучшего, что есть в человеке, – его индивидуальности… высказанного, написанного, созданного им… Вот как я, Лизонька, понимаю бессмертие человеческого духа!.. И знаешь? Вот именно здесь, под серым небом, на унылом кладбище я так ярко, так сильно чувствую красоту жизни, всю её власть и значение… Я ужасно счастлив, Лиза, в эту минуту!

Она задумчиво и удивленно покачала головой.

– Как вы нашли эту речь? – спросил Тобольцева передовик «Вестника». – Не правда ли, как это бестактно? Бросать у раскрытой могилы такие вызовы?.. По какому праву?

– Нет, это интересно!.. Мне он понравился.

– У-ди-вля-юсь!..

– Кто он? Вы знакомы? – спрашивал репортер уличной газеты. – Отчего он вас знает?

Тобольцев пожал плечами.

– Я, к крайнему сожалению, вижу его в первый раз, как и вы…

– Узнаю этих господ, – брезгливо говорил редактор «Вестника». – Они всюду вносят смуту…

Тобольцев усадил свою даму в пролетку и вернулся на кладбище. У самых ворот его остановил студент Иванцов.

– Вы – Тобольцев?

– Я… Чем могу служить?

В двух словах не скажешь… Позвольте…

Но его перебили. Зейдеман протягивал Тобольцеву пакет.

– Вы, кажется, собирали на семью покойного? Вот примите и нашу лепту… От техников… Пятьдесят рублей двадцать пять копеек.

– Благодарю вас…

– Много собрали, Тобольцев? – спрашивала миленькая курсистка в щегольской шапочке с белым пером.

– Пятьсот сорок… да вот сейчас пятьдесят рублей…

Глаза Тобольцева как будто ласкали девушку. Она радостно покраснела. Она не знала, что Тобольцев так смотрит на каждую молодую женщину.

– Напишите мне эти стихи, Тобольцев, – просила другая барышня, подходя. По её костюму и манерам сразу можно было угадать, что она с драматических курсов.

– Если только не забуду, – говорил он, показывая белые зубы и также лаская её лицо вспыхнувшими как будто глазами.

– Какой вздор! – нервно засмеялась барышня. – Вы хотите сказать, что это был экспромт?

– Именно…

– Все врет! – подхватила другая консерваторка, с восторгом глядя в его лицо.

– Pardon!.. Сию минуту, – сказал студенту Тобольцев. С озабоченным выражением поспешил он к редактору. Иванцов с недоумением глядел ему вслед.

– Что он? Актер? – спросила техника курсистка, с хищным еврейским профилем и темными гордыми глазами.

– Нет… Почему вы так думаете, Софья Львовна?

– Бр-ритый… И потом… популяр-рен очень… – Она сделала брезгливую мину. её р так и раскатилось.

Техник радостно засмеялся.

– Да… Его любят… Это очень талантливый человек… Пока любитель… И в ***ском банке служит. Но наверно на сцене будет… Он сибиряк, из раскольничьей богатой семьи… Его в Сибирском комитете очень ценят, – пояснил он, обращаясь уже к Иванцову.

– Он был вольнослушателем при университете?

– Был, кажется… Вообще, интересный человек… Он недавно из-за границы вернулся… Что-то четыре года там провел…

Иванцов с любопытством следил за редактором «Вестника», который, принимая от Тобольцева пакет с деньгами, сконфуженно и почтительно благодарил.

Тобольцев отошел уже, когда редактор крикнул вслед:

– Как напечатать прикажете? От вашего имени?

– Помилуй Бог! – засмеялся тот. делая широкий жест. – Разве это мои деньги?

– Чем могу служить? – вежливо обернулся он в третий раз к подходившему опять Иванцову. Они двинулись с кладбища. Линейки, полные народа, уже отъезжали.

– Не хотите ли со мною?.. Я еду на службу. Подвезу вас…

Студент конфузливо уселся в прекрасную пролетку, которая, мягко подпрыгивая на резиновых шинах, скоро обогнала редактора со вдовою, трусивших на плохом извозчике, линейку с ребятами и старушкою, всю толпу провожатых. Тобольцев поминутно раскланивался, приподымая шляпу. Студент рассеянно разглядывал затылок лихача, прекрасную обувь и щегольские брюки этого купеческого сынка. Как это все не вязалось с тем, что он слышал о нем! Но репутация этого щеголя была так высока, что студент простил ему «буржуазную» внешность и без малейшего колебания передал ему суть дела.

У них сейчас на руках две барышни, бывшие курсистки. Одна – дочь генерала, но семья торжественно отреклась от заблудшей овцы. Долго обе они «сидели», одна совсем безвинно; долго их гоняли по разным городам; теперь выпустили, разрешив жительство в столице. Одной двадцать один год, другой того меньше. С семнадцати лет она уже была под надзором. Бывшая сельская учительница. Теперь обе больны. Одна вся в ревматизмах, другая в острой истерии… Припадки, галлюцинации, судороги… затылок с пятками сходится. Прямо ужас берет смотреть на нее!.. И потом, кажется, наследственная чахотка. Обеих надо бы в Крым, вообще на юг… А у них, конечно, ни гроша. Приютили их тут у одной курсистки на частной квартире; пробыли они сутки. После первого же припадка хозяйка закричала: «Вон! Все вон!.. В полицию заявлю, если комнату не очистите!»

– Ну и вас, конечно, ко мне направили?

– Да… Именно к вам…

– Отлично!.. Давайте их обеих! Квартира у меня большая…

– Мне говорили… Может, подписка?

– Соберу, соберу… Вы не беспокойтесь! У меня среди купцов есть знакомства. Нагреем их… Только вот раньше покажем барышень хорошему доктору. Куда он их пошлет?

– Их, знаете, одних нельзя оставить. Совсем неприспособленные обе, точно дети… Уход бы нужен.

– Не беспокойтесь! У меня нянюшка живет. Чистый клад…

– Вы женаты?

– Помилуй Бог! – Тобольцев засмеялся так заразительно, – что и у студента лицо расплылось в улыбке. – Я ещё жизнью дорожу… По мне что женился, что удавился – одна цена… Стой, Сергей!.. Честь имею кланяться!.. Милости просим всегда. И поболтать и по делу…

– А вас когда застать можно?

Брови Тобольцева дрогнули, и он как-то беспомощно развел руками.

– Вот уж, знаете… Меня обыкновенно ловят в обеденный час… Так от пяти до шести… Но обещать не могу…

Иванцов рассмеялся совсем уж весело и добродушно.

– Вот удача, значит, что встретились на похоронах! Мне дали ваш адрес. У вас сейчас там Шебуев живет…

– Кто-с? – встрепенулся Тобольцев.

Студент покраснел и понизил голос.

– Да вот тот самый… Из Киева… Вы же знаете? Дня три назад, как приехал. Нелегальный…

– А! Да!., да!., да!.. Так теперь его фамилия Шебуев? – задумчиво спросил Тобольцев. Вдруг глаза его заиграли опять. – Вы, пожалуйста, на меня не Удивляйтесь… Ко мне столькие приходят, ночуют, живут… Все чудесный народ… Но для меня… Nomina sunt odiosa…[6]

Оба расхохотались.

– Так я их сейчас привезу, – уже совсем доверчиво сказал студент. – Боюсь только вот прислуги вашей…

– Полноте… Что вы? Моя нянюшка – человек привычный. Скажите прямо: от Андрея Кириллыча… А я к пяти сам буду, с доктором, может быть… Вот вам на всякий случай моя карточка. До свидания!

Тяжелая дверь парадного подъезда поглотила статную фигуру.

Студент, улыбаясь бессознательно, шел по мокрой панели, под сеявшим дождем, и ему казалось, что он давно знает этого обаятельного человека. И он думал: «Ну, можно ли падать духом, когда тут, рядом, среди нас, есть такие люди?!»

II

Тобольцев не обманул и в пять часов приехал. Доктора он не застал, но оставил ему письмо.

Ему отворила наняюшка, Анфиса Ниловна, сгорбленная старушка с крошечным личиком, темным как у иконы, вся в черном, в «головке»[7]… Она укоризненно поглядела на своего беспутного любимца, а он виновато улыбнулся ей, вешая пальто. Из столовой неслись звон ножей, громкий смех и женские голоса.

– Мало того, что на всех диванах у тебя проходимцы спят, – зашамкала нянюшка, – всю квартиру запакостили… Двух девок привезли. Неужто тут ночевать будут? Ты бы маменьку посовестился огорчать. Неравно приедет завтра… Страмота!

Тобольцев нетерпеливо взъерошил кудри, но сдержался и ласково потрепал старушку по плечу.

– Нянечка, милая… Вы нам лучше о самоварчике позаботьтесь своевременно. А насчет маменьки не беспокойтесь! Я к ней сам загляну после обедни. Устройте барышень в моей спальне…

– Вот те раз!.. Ты-то где будешь?

– Не ваша печаль, миленькая… Не пропаду, Бог паст1 А вот тут одна больна)я есть…

– Б-о-л-ь-н-а-я?.. Что твоя корова одна-то… Ишь, ишь как ржут! Нешто такие бывают больные?

Из столовой долетел взрыв раскатистого женского смеха.

Тобольцев обнял шею старушки.

– Да, нянечка… И очень даже больная. Коли доктор (он скоро будет) велит за сиделкой послать, вы того студента направьте… Знаете, черный такой?

– Который в столовой дрыхнет? – тоном ниже спросила няня, прижимаясь морщинистой щекой к его руке.

– Нет… Тот, который в кабинете, на кушетке, Дмитриев… Наш с вами земляк…

– A-а!.. Знаю!.. Сразу-то всех не разберешь… Ровно постоялый двор у нас-то с тобою…

– И вообще, нянечка, я на вас полагаюсь во всем… С дворником мы столкуемся… А вы уж приласкайте барышень… Они обе бездомные, сироты, хуже детей малых…

– Ну, ну, ладно!.. Что уж там! – забормотала старуха, растроганная не столько словами Тобольцева, сколько голосом его.

– А вот и он! – раздались веселые возгласы. За столом, прекрасно сервированным, уже доедали жаркое.

– Извини, Андрей Кириллыч, никак супу не осталось? – хмуро заметила нянюшка.

– Честь имею представиться!.. Очень рад, – говорил хозяин, ласково глядя в загоревшиеся личики курсисток… «Которая же из них больная?»

Одна – высокая породистая полная блондинка с стрижеными вьющимися волосами, с сильным грудным голосом («корова»), поражала своей жизнерадостностью. Казалось, позади были не годы заключения и лишений всевозможного рода, а спорт, выезды, сытая жизнь генеральской дочки. Другая – маленькая, черненькая, с лицом довольно вульгарным, если б не темные глаза, мечтательно, почти вдохновенно глядевшие куда-то… казалось, мимо того, с кем она говорила.

«Вот эта самая», – догадался Тобольцев. Только У истерички могло быть такое необычное одухотворенное выражение. Сердце его сжалось, когда он подумал, сколько вынесло уже на своих хрупких плечах это обреченное создание, беспомощное, безвольное и без вредное, как дитя.

За столом, кроме них, сидела ещё целая компании Шебуев в блузе, подпоясанный ремешком, с лицом ярославского мужичка, лукаво-добродушным, но с го рячими, смелыми глазами, которые ярко загорались когда что-нибудь задевало его в споре. И тогда это «неинтеллигентное» лицо поразительно менялось и за хватывало нравственной мощью. Дмитриев – студент первого курса, живший у Тобольцева, потому что у него не было родных и ему некуда было деться. Он приехал сюда прямо из Красноярска, списавшись с земляками-студентами, и жил здесь уже второй месяц в ожидании заработка. Он был широкий в кости цветущий и наивный. Шебуева занимала эта наивность, и они всё время пикировались.

Иванцов, привезший барышень, сидел тут же и жадно глядел на Шебуева. «Ведь, вот, подите ж! – думал он. – Хоть бы что ему!.. Шутит с девицами уписывает тетерку, дразнит студента… А что ждет его завтра?..» Но он был страшно рад этой встрече и рассчитывал вызвать Шебуева на интимный разговор наедине.

На страницу:
1 из 14