
Полная версия
Чуров род
– Уеду я…
– Да ты что, Катерина, удумала? – всполошилась: ручищами размахивает, за голову хватается! – Да нешто я вражи́на тобе? Нешто я злого пожелаю, лютого? – и ну суетиться… кудахчет-кудахчет… курица… – Куды ж ты поедешь? Тётки-то что обо мне подумают: выгнала, скажут, Марфа Игнатьевна, пустомеля старая, нашу дитятю: в чём была, со двора погнала, поганая? – а у самой шары бешеные! – Ну чего молчишь? – и глянуть на Катю пужается!
– Уеду я…
– Да что ты заладила: «уеду, уеду»… А, Катя?.. – и в слёзы.
Вдруг будто догадка страшенная мелькнула в глазах у старухи, страшенная-торопливая!
– Да никак он спортил тебе? – Катя на Марфу истуканом уставилась – а та в крик: – Он что, жил с тобой, ровно муж с женой?
– Кто?.. Валентин?..
– Да какой-то там Валентин! – махнула рукой обиженно почтенная Марфа Игнатьевна. – Он… сам… – и попятилась, и заахала, только глянула в глаза Катины. – Так и есть! – и рот заткнула кулаком!
– Да Вы что?! – Катерина криком кричит, надрывается! – Да Вы знаете, кто он? Вы знаете?.. Это ж… Это же… – и руки заламывает белые, а в руках, слышь, его четки, покойника. Марфа своё гнет – и не надломится:
– «Хто, хто»! Да хто бы ни был он – а всё человек живой! Нешто у мене глаз-то нет? – Катя исподлобья глянула на вещунью ненавистную. – Нешто я не видала, девонька, как он томилси по тебе? – А наша-то лапушка уж ничегошеньки и не поймёт: всё глазами лупает что глуподурая! – А то не знаешь ты? – Катя замотала кудрявой головушкой! – И сама не сохла по ём? – И на грудь старухе кинулась. – О-хо-хо! – запричитала та. – Родимая моя матушка… – и молчок: тш-шш-шш… Ничего путного не вытянула Катя из Марфы Игнатьевны и осталась в неведении… до поры до времени… но так-то оно и лучше, так-то оно и слаще… сладостней…
– Марфа Игнатьевна, я тут ширму решила взять да несколько книжек Матвея Иваныча… – не договорила наша девица – губушки так и дрогнули: сейчас расплачется!
– Ширму-то? Эка невидаль, эко диво! Она ребром у мене в глотке – бери: был бы толк, а то один пустозвон, – старуха недоверчиво глянула на ширму да книг связочку, – добра-то… – и махнула рукой, страдалица. – А ширму-то нешто на своём горбу поволокёшь? – Катя пожала плечиками. – О-хо-хо! – выдохнула Марфа Игнатьевна. – Девка ты девчоночка… – и заахала. – Бедовая ты головушка! – да и прослезилась – не утерпела сердечная! – Нешто поприличнее что не выискала? Ширма старёхонька да книжончишки истрёпанные… О-хо-хо… Разжилась добром! Тётки твои тоже скажут, небось: дескать, эдакой-то хлам, да с самой Москвы ташшила на горбу! Ой Катя ты Катя! И что вы за люди такие, а? – глянула с укоризною. – Так я и не спознала тебе, девка! Так и не раскусила… И что там у тебе унутре… Ой, горе горькое… Ну ладно, сядем на дорожку?.. – тут старуха и расквасилась, разрыдалась, что девка на выданье!
– Не поминайте лихом! – уже с порога крикнула Катя румяная, взвалила на себя «добро» – и покатилась-поехала в путь-дороженьку… только ко́сонькою махнула русою… Только её и видели… красную девицу…
Часть 3. Коченёво
Идёт Катя: ширма на плече висит-брыкается, створками хлоп-хлоп, да позвякивает трум-бурум, до покряхтывает; кошёлочка с книжками, скарб какой-никакой. Идёт горемычная, слезьми-по́том обливается: воротилась, дескать, дочерь блудная, коченёвская…
Катя-то наша что каракатица – знай себе катышком катится: ишь ты, ширма-то загранишная у Кати, да котомочка мотается с книжонками – семенит-месит грязь коченёвскую наша жёнка ножонками – приданое экое невиданное везёт с самоё Москвы: стало, не зевала!
Нюрка Рядова – нелёгкая ей возьми – едва Катю завидела – сейчас криком кричит:
– Ой? Никак Катерина Чурова возвернулась? – и руками размахивает. – Кать, ты, что ль? – Мотнула головой наша скиталица, ровно кобыла загнанная. – А это чего у тебе болтается? – Нюрка глазищами хлопает, в Катину ширму пальцем тычет. – Нешто приданое волокёшь с Москвы? – и хохотать! Вот ведь пустое ботало! – О, о! Глянь-ка, Цвирбулиха! Ишь, несётся! – Катя голову-то обороти: что такое, никак и впрямь тётка Цвирбулиха? И откуда взялась-то, вынырнула? Возвернулась?.. И только спросить надумала: дескать, вернулась Цвирбулиха-то? – как та самая… а будто и не та… Цвирбулиха пробежала мимо Кати нашей: бежит-спотыкается, бежит-спотыкается… толстая, неуклюжая… Катя и ахнула: Галина!.. То ж Гальша?.. И смотрит на Нюрку растерянно: да как это?.. Нюрка семечко-то в рот, шелуху отплюнула. – Много воды-то утекло, – говорит, – давно уж, – говорит, – Цвирбулихой-то величать ей стали, – и головой эдак кивает. – Вот ты-то уехала – вот с тех самых пор… ага…
Катя призадумалась, проморгалась – да и погромыхала далее… лягушонка с коробчонком… И покуда она, странница бесприютная, доплелась, язык высунувши, до дома отчего, Нюрка успела раструбить, мол, Катька-то Чурова что учудила: приданое какое неслыханное везёт, ремошница, ширму старую да книжек кошёлочку!
С тем Катю тётки и встренули! А запричитали-то, заахали, тетёрки пустоголовые, кинулись к ей – а она стоит что нежива: глаза опустила, руки плетьми, коса растрепалася…
– Да родимая ты наша головушка! Да где ж тебе черти-то нашивали? Да нешто у тебе дома нет ро́дного Чурова? Да нешто мы зверюки лютые?
А Катя стоит – не шело́хнется – лишь и вымолвила:
– После, после, тётушки… – и в и́збу поплелась: бочком, бочком… это она чтоб ширму свою – благо б како добро! – уберечь от гвоздочков да приступочков!
– А вы чего зенки таращите? – стращают-пужают тётушки баб нашенских, коченёвских, что вкруг Чурова дома толпою толпятся, роем роятся: как же, Катька-то Чурова эдакое лихо учудила…
А баушка Лукерья и носу не кажет… не та нонече баушка…
И стала Катя жить. Поставила ширму свою проклятущую, отгородилась от всего белого света – и живёт: не выглянет, ухом не поведёт. Долго ли коротко ль…
– Да что ты, Катя, красу-то свою сокрыла-спрятала? Мы уже больные, старые… баушка чеканукнулась… Господи, тридцать лет без малого – она сидит сиднем… то шала́лась… Ой, лишенько… Ишла́ бы…
– Да нешто красота товар? – отворот-поворот тётушкам! Ах ты Катерина горделивая! – Что мне, торговать собой прикажете?
– «Товар»! Тебе взамуж надоть идтить, деток родить… За ширмой и умрёшь… шь… шь…
Вот сродственница приехала с города с Камня.
– Что это, – говорит, – я у вас аккурат третьи сутки суткую, а Катерина и не высунется? Она у вас что, придурковатая? – шепчет, да глазищи страшные сделала: лупает сидит, что сова совинишна!
– Ой и не говори, кума! – тётки всё шепотком, шепотком: боятся, что Катя услышит из-за ширмы своей проклятущей! – Она как оттуда-то возвернулась, грешница, – старухи прикрывали рот ладошкою, – так совсем будто в уме повредилась! – и покачивают головёнками, а то и всплакнут тихохонько.
– Это, кума, ей там спортили! Это уж как бел свет яснёхонько!
– Да что ты, кума? – а сами бельмы-то вытаращут!
– Да ещё, не ровён час, и подменили ей там.
Тётки давай ахать, креститься, приговаривать: «С нами крестная сила, с нами силушка крестная!» – Катя нарочно за ширмою-то и закряхтит, и зашевелится! Старухи сейчас за дверь… Царица Небесная!..
Раз спит Катя за ширмою за своею… да так, не спит ещё, а предспит будто… мелькания пошли в глазах: пестрым-пестро – да мечется, вьётся что…
Вот, стало, то-о-олько засыпать засыпает – да и слышит: шу-шу-шу, шу-шу-шу… что такое? Сызнова: шу-шу-шу, шу-шу-шу – да ровно кто в лицо светит! Глазок-то тихохонько приоткрыла: так и есть, тётки – простоволосые, в большущих белых рубахах (точно сейчас из преисподней и вышли!) – что крыльями, ручищами размахивают, щебечут своим диковинным щебетом, бешеные, да лицо-то Катино свечечкой восковой высвечивают, да оглядывают оком алчущим! Ну, Катя и притворись сонной – а сама речам тёткиным внимает. А те, тетёрки пустоголовые, промеж себя воркуют:
– Да ты глянь, сестра, у ей-то родинка там-то и там-то была…
– Да ишшо такой-то и эдакий шрамик быть должо́н…
– Да бровь-то одна неровно стелется: точно ерошится…
– Да там-то шишечка…
– Да тут-то родимо пятнушко…
Вот осмотрели будто Катю – поуспокоились, поутихли чуток: выходит, всё на своих местах… Пошли – да и возвернулись, воркуют сызнова:
– У той-то на макушечке ссадинка была… есть… – и в лицо дышат, да жар от свечки-то…
– Ой не знаю, сестра! Чтой-то у этой-то кабудьто носочек заострился, да кожа что полотно застиранное… Ой не знаю… – и снова дышат, дурищи старые!
Пошли будто – да опять и воротились. Катя глазок-то и приоткрой, а тётка – которая из двух, лешак их и разберёт! – свечечкой в воздухе водит – свою непутёвую племянницу крестит! Вот окрестила она ей – да воском на личико нашей бедной спыту́емой и капнула! А уж что заахала-то, боже правый! Катя и то́ стерпела – бровью не повела!
Тётки свечечку загасили – и сейчас за ширму, ровно их ветром сдуло…
Утром чай пьют с блинами да всё Катю осматривают, всё щурятся: та иль не та?
– Чтой-то, Катерина, у тебе точно глаз раскосый сделался? – а другая тётка ка-а-ак в бок толканёт свою сестру наивную: дескать, вот ведро-то худое, пустое ботало! – и на Катерину зыркает: побаивается! А та нарочно возьми да и скоси глаза – тётки шарахаются: вот антихрист иде, а? Окаянная! Не ровён час, оставит заикою!
Катя блины-то уплетает-уминает – блинки тёпленьки, румяненьки – уминает-уписывает, а тётки всё своё: знай присматриваются! А она рот оботрёт: дескать, спасибо! – и за ширму за свою проклятущую!
И уж что она там делает, один Бог про то и ведает! А только будто шуршит какими-то бумажками – всю душу вымотает! Так и сидит до самого обеда сиднем, шуршит! Выйдет, супу понаестся – пошла шуршать! Родимые матушки!
А тётки и спросить не спросят: так напужались, не приведи Господь! Вот осмелились – заглянули за ширму – а она, Катерина-то, листки каки-то перебирает: всё столбцами исписанные! Царица Небесная!
Только и ахнули, только глазищами-то и захлопали: это ж виданое ль диво? Не доведи до греха, Господи!
Вот месяц прошёл, и другой прошёл, и третий – она ни с места: знай за ширмою посиживает, листки перебирает!
– Ты, Катя, работать что́ думаешь? – заведут тётки разговор, а сами и глаз поднять на Катю стыдаются – так и есть с чего! Катерина-то – прости Господи! – уж до того засвинела, до того засвинела… безвинная головушка! Сидит жирномясая, жормя́ жрёт, что бочка бездонная, с места не сдвинется! Это ж страм какой! Всё булки, да кренделя, да блинки маслены… уж вон и в дверь не пролазит! Царица Небесная! Повисла у тёток на шее, что камень каменный!
А его книги и пахнут будто по-особому… Господи…
Ах вы, книжки-книжечки! И все-то поля ваши белые исчирканы чернилами чёрными, да рученькой Матвея Иваныча! И все-то вы в закорючечках да в галочках, поля белые, поля книжные. А на каких полях ныне обретается почивший в бозе читатель ваш, Матвей Иванович, душа чистая, невинная? Аль на Елисейских? Аль на тех на клеверных?.. И реветь ревмя, родимая головушка! Ах и полно, полно, ласточка! Не вернёшь, не вернёшь соколика ясного – одни чёрточки да значки от его осталися… осколочки земного присутствия…
А стихи, столбцами записанные… Взять хотя бы эти… аль вот те… И слезьми обливается…
А тут что такое?.. «Кате посвящается…» Батюшки-светы!.. Листок-то пустой… пустёхонький… Катя глянула на другую сторону: пусто… Странно… А после словно в сердце что кольнуло: да это Матвей Иваныч стихи хотел посвятить нашей Кате – да не успел, упокойник… а ведь они, стихи-то, должно быть, жили в его буйной головушке, жили ведь поживали, но на бумагу не вышли, сокрылися… и где-то они есть… а как прознать… хоть бы весточку послал махоньку… с того света весточку…
Ин кажный мнит себя причиной Катиной кручины. А только и где она, причина: круг ведь круглый – пошёл, покатился, закрутился… Катя-катышек…
Баушка Чуриха (очи сощурив-счурив): чур-чур-чур! Кручина ль ди́вчину скрутила-покатила? Так тобе, так тобе…
– И этот чтой-то морду не кажет! – всплакнут, бывало, тётки. – То не знали, как и отвязаться от его, а тут будто скрозь земь провалился! – и пошли сокрушаться, сердечные. – Уж хушь бы он, что ль, колоду эту с места сдвинул проклятущую! – да рукой и махнут: дескать, и несчастные они разнесчастные: экий довесочек – да на старость-то лет!
– Глянь-ка, явилси! – ка-а-ак закричит вдруг криком тётка. – Ишь ты, прознал про Катерину-то! – и давай в ладоши хлопать, заполошная! – Вот радость-то! Можа, хошь ентот… – и машет ручищей невесть кому.
Катя – что бешеная! – сейчас за ширму: затаилась, да ещё и руками лицо обхватила: сидит-колотится!
– Катя!!! – Господи, пришла, пришла её смертушка! – Катя!!!
– Погоди, Костя… – это она из-за ширмы: одними губами и прошептала… А сама ровнёшенько к койке приросла…
– Господи, я не знал, не знал, что ты приехала! – а у самого голосок дрожит, точно его ветрище треплет лютый! – Катя… я…
– Стой, Костя, остановись…
– Ну одевайся, одевайся – я подожду… Я, как услышал, Катя, что ты здесь… я… Катя, я… Где ты, Катя?
– Я прошу тебя… – и заскулила беспомощно.
– Катя, что с тобой? – задышал, словно худая гармонь! – Ты не хочешь видеть меня? – и сам, не ровён час, завоет!
– Нет, Костя, уходи… я прошу тебя… пощади меня, пож-ж-жалуйста!..
– Хорошо, Катюша, хорошо… – торопливо. – Я уйду, уйду… не волнуйся только… уйду… – и пошёл: к двери зашаркал.
– Ну что? – тётки ему, вот заполошные! – Не вышла? – а в ответ молчок. – Вот антихрист, а? – и давай причитывать. После попритихли, шептались… долго шептались… о чём?.. – Дай Бог тебе здоровьечка, милок! Заходи!..
Так Костя стал приходить кажный день. Придёт, сядет – и сидит. Она, Катерина-то, гнать его – он ни в какую. Пообвыклась – куды кинешься: стала разговоры разговаривать, но сама выйти не выходит, из-за ширмы речь и ведёт…
– Там Галина пришла. Пущать, что ли? – Катя рукой эдак махнула: дескать, пущайте, Галина-то ей не страшна – того и гляди, сама испужается.
Так оно и вышло. Увидела Галина Катю – точно остолбенела: глаза лишь шальные – сейчас и выскочут! А потом вздохнула, руку к груди приложила – отошла: видит, не соперница ей нынче Катя по части женской красоты – вот и успокоилась, инда подобрела: кулёк конфет да баранок связку сестре протягивает: ешь, мол, сестрица родимая, ешь на здоровье, ешь, пока не почерне́шь!
– Тот-то никак и впрямь влюблённай! – зачала вдруг тётка нечаянно. – «Люблю, – кричит, – Авдотья Екимовна! Пуще смерти… погоди… пуще жизни, – кричит, – люблю!» – Тут Галина, прослышав про такие Костины слова, пообмякла, лицом помрачнела. – А ты, Катя, спытай его! – продолжает тётка. – Вот, дескать, кака я нонече, Киньстинькин! Выйди да объявись пред им. Коли истинно любишь, бери, мол, кака я есть! Вот таковское моё словцо тобе, Катерина! – Катя же сидит истуканом каменным. – Ну, не знаю я, какого ишшо рожна тобе надобно!
А Катьша наша лишь конхветочку и посасывает да бараночкой-то и похрустывает! И навязалась же, Господи…
А Катя меж тем сожигала писульки свои – то писульки ещё коченёвские, домосковские – пробежит эдак глазищами – а глазища-то что жернова мельничные: так и крутятся, так и вертятся – того и гляди, из орбит повыскакивают да и покатятся… ой, страстушки! – пробежит, после цоп рукой – и мнёт, мнёт судорожно, лихорадочно, точно ей и прикоснуться-то противно к бумажкам тем нечистым; вот покуражится всласть – и сейчас в огонь, в огонь их! А он, огнь-то, медленно-медленно так ползёт-наползает на бумажку беспомощную: уж он ползёт-ползёт, ползёт-ползёт – а потом ам-м – и сожрал, и нет бумаги той, и словес нет, что от боли будто корчились-изгибались-плавились… пшик, пустое место… пепел один – дунь – и осядет пылищею серою…
Уж и жгла она жгла, бедовая головушка, безудержно, неистово…
Тётки, те толь ахали, крестились: никак совсем в уме повредилась, сердечная…
– Чтой-то, девки, хтой-то кабудьто жгёт что? – баушка Чуриха носом повела – а нос, вот ей-боженьки, точно живой: то сокращается, то вытягивается, сокращается-вытягивается! Ну ходуном ходит, ровно меха у старой худой гармонии! – Я енту саму гарь носом чую! – и снова принюхивается. Тётки глаза поопускают: да и что скажешь-то? Вот и помалкивают, головы в плечь втягивают – и сидят, что бабы каменные. – Кабы и́збу не спалили: шарами лупаете! – но слаба уж баушка Лукерья, слаба: так, ручонкой и махнёт толь, а ручонка что прутик сухой – сок весь и вышел! – Это она, небось, палит? – Тётки переглянутся испуганно. – Ну ета, пузатая? Иду анадысь – а она эдак зыркнула на мене… прости Господи… Зачем в и́збу пущаете? – Тётки помалкивают, послухивают, кивают головёнкою. – Я ей: хто, мол, енто? А она опеть зырк на мене – и пятится! Тётка кака-то! Там ножищи, там икри́щи… Пошто в и́збу пущаете? Ишшо спалит и́збу-то, толстозадая… – и пошла лопотать невесть что. Носом только и поклёвывает, старушка-вековушка придурковатая… – Я ей: хто ето, мол? А она зырк… Лицом, правда, белая… И то, и́збу спалит… Пущают… Тётка кака-то… – и лопочет, и клюёт-поклёвывает носом баушка Чуриха…
– Катя, Катя, ну отпусти ты меня! – бессильно так, беспомощно застонал Косточка. А руки-то что плети! – Не могу я больше! Сил моих нет! Отпусти! – и глаза больные, жалостливые! – Измучился я, Катя… – и точно старый старичок головою покачивает! А потом вдруг криком и закричи: – Да кто ты, Катя, кто? Кто ты?.. Почему держишь меня?..
– Ведьма! – и Катя, бесстыжая Катя, захохотала… по-русалочьи… Не-е-ет, никуда не деться ему от Кати нашей, никуда-а-а!..
– Не скотинься! – тётки Катерине. – Косточка тоскует…
Тут-то наша Катерина и сама у́зрит (скрозь щёлочку узеньку в ширме-то): а уж что Косточка-то, Костя, эким добрым молодцем косит!
– Катя… а люблю-то я тебя как, Катя… А что волосы у тебя шелковистые, струящиеся – то помнят мои уши… А что глаза-то у тебя влажные, солёные – то помнит мой язык… А что ресницы твои трепещут точно крылья бабочки – то помнят мои губы… А что подбородок твой нежнее персика – помнят мои пальцы… Катя… Катя… А что голос твой услышу – будто поёшь ты… да ты и сама словно песня, Катя… песня, которую я не могу забыть…
– Да я смотрю, ты поэт теперь? – не стерпела – захохотала Катерина истеричная!
– А что мне остаётся? Потопила ты речами меня своими – потому и поэтом залепетал! Выплыть захочешь – ещё и не так залопочешь! – Катя плечищами и пожимает.
– Да пелену-то, пелену-то с глаз сними – залепила глаза… поэт…
– Господи, я иногда думаю, каменная ты, что ль?
– А то как же! – и ну хохотать! Русалка бесстыжая, толь толстозадая… нешто бывают такие, плавают?..
Ох, туманно умствуешь, девица… Процедить бы мутну водицу твоих словес, да скрозь решето…
– Катя, ну одним-то глазком, ну хоть краешком глаза дозволь глянуть на тебя! Господи, ну как мне молить ещё?
– Ты что, жаждешь моей смертушки?
– Да почему, Катя?
– Да потому! Коль увидишь меня, то в первый и последний раз! В последний раз… и в гробу…
– Господи, да что такое ты говоришь, Катя? Грех ведь это… Ну хочешь, хочешь, я поклянусь – вот истинный крест! – головой поклянусь, что не обижу тебя ни словом ни полсловом?..
– Ишь ты какой! В благородство играешь, голову мне свою предлагаешь? А ну как я возьму голову-то, а? Молчишь? У тебя, вишь ты, блажь, а мне жить дальше? – и добавила скрозь зубы, точно словцо ехидное застряло меж зубов: – С самой собой! Уходи-ка ты лучше по-хорошему… да уходи же-е-е…
– Господи, да меня тошнит от тебя, слышишь ты? – Ах ты девка лживая! Лживая-полуживая! Иль ждала, что тем же словцом метнёт в тебя Косточка – и уж тогда всё кончено?.. Ан молчал молчком добрый молодец – и молчание то было тягостным! – Не могу видеть тебя, не хоч-ч-чу-у-у… Господи, как измучил ты меня! Ой!.. – Тишина… да тишина-то страшенная… точно оцепенело всё… – Ну не можешь ты любить меня, не можешь… Костя, Костя, да не молчи… Боже, какая мука мученическая… Ну пойми, ты же любишь ту Катю, ту, пойми! А её уж нет давно, нет, слышишь! Умерла она, сгинула!.. И вот грязная, мерзкая образина… да ты посмотри… нет!!! Пожалуйста, пожалуйста, не смотри, стой!!! Смилуйся!!! Господи, да что делать-то?.. Не могу я… Сил моих нет… Что тебе надобно от меня… уйдёшь ты?..
– А помнишь… шь… шь… – Она помнила: поезд, быстрое мелькание картинок за окном, станция, нетерпение, волнение, выход в город, плоть толпы, платочек на шейке, душно, дрожащие холодные руки, держащие её за локоток, быстрее, быстрее, прищуренные глаза прохожих, восторг, осиная талия, новые туфельки на шпильках, липкие губки: ела мороженое… ах вот и скамейка… – А помнишь… шь… шь… – Жаждущие глаза с поволокой. Ловит каждое её словцо… и так до бесконечности… множество комбинаций… она ведёт главную тему, отстукивая ритм пальчиком по коленке… совпасть, главное совпасть… пасть… пасть… к её ногам… лобызать… – Помнишь… шь… шь… – Фоном, Костя был фоном, на котором отчётливо рисовалась Катина фигура…
– И всегда ты, Катя, будто выскальзывала у меня из рук! – сокрушался Костя. – Вот, кажется, поймал, моя ты… ан нет: что вода и уйдёшь, неуловимая Катя…
– Да такая уж она, Катя! – и зубы скалит: русалка, одно слово, русалка! – Такая-сякая-разэдакая… Ой, Костя, и надоел же ты мне со своими песнями, ой надоел! – и очи закатывает!
А тот уронит бессильно голову на руки, обхватит её, голову-то, ровно клещами железными – инда скривится весь от боли-то! И жаль Кате нашей бедолагу-то, да делать нечего, коли сказка сказывается…
– А ты как хотел? – начнёт плести, плутовать сызнова! – Ты дальше носа-то своего ничего и не видишь! «Неуловимая»… Да ты душу-то мою в состоянии ль постичь? То-то… А откройся тебе – ты сейчас шкурку цоп – да в печь её, да в огонь! Не так, что ль? – Костя и не мигнул – а глаза – родимые матушки! – ну что прорвы! Ох и извела ж она его: такую муку терпит адову! – Да я через него… – Катя понизила голос. – Через него я словцо в себе нащупала… да куда уж тебе… Вот ты сидишь – голову ладошками обхватил, – а у меня на языке так и крутится, так и вертится: заключил-де голову в скобки! Понимаешь ты?..
– Да хоть в кавычки… хоть многоточием изойду весь… хоть восклицательным знаком пришпиль меня… лишь с тобой, лишь с тобой, Катя… без тебя я пустое место в скобах…
А Катя и изведётся вся: ну как, ну как разъяснить ему?.. Ах ты Костя ты Косточка, Косточка-точка…
– Я понял, Катя, – Костя вздохнул, опустил голову: задумчивый, молчал мучительно, глаза у него такие… такие глаза-очи… – Ты… ты… проходишь мимо… всегда проходишь мимо… дымчатая… облачная… мимо… мимо… – Катя наша… а впрочем… мимо так мимо… Вот и идёт она, горемычная: тридцать три пары железных башмаков поизносила, тридцать три железных посоха поизломала – и идёт, знай себе идёт: тихохонько, лебёдушкой да павушкой… и никто-то – ни единая душа! – не остановит ей, не окликнет, не позовёт… но зовом истинным, зовом чарующим, так, чтобы… э-эх… мимо… мимо… мамочка… моченьки нетути… нет пути… мимо… мимо…
Костя ушёл, а она ножницы схватила, да косу-то свою под самый под корень-корешок – родимые матушки! – и оттяпала, как есть, под самый под корешок! Да в окно её, в окно и зашвырнула, что змеюку подколодную! Пусть в пылище валяется-извивается!
Баушку Лукерью часто на похороны звали. Чуть кто помер в Коченёве – сейчас бабы нашенски и бегут к Чурову дому, старуху кличут: дескать, так и так, баушка Чуриха, такой-то и сякой-то преставился – упокой Господь его душу грешную, раба божьего! – как и что, мол, делати? Ну, старушка шустрая, стало быть, не долго мешкая, платочек на голову повяжет чёренький, платьице какое-никакое – сто лет уж ему в обед – накинет, что там ей надобно, возьмёт – да и пошла-поспешила. Уж она и как обмыть-обкупнуть упокойника, и какие по ём, грешнике, молитвы творить, и что в гробик-то, что в роток-от положить – и про всё-то на свете знает-ведает баушка: первая в Коченёве мастерица и есть по обряду по покойницкому.
Бывает, и просто за советом к ей кинутся: мол, присоветуй, подскажи, старушка-вековушка, мы-то вот так-то сделали, а надобно, небось, эдак-то? А Чуриха окошечко откроет, нос высунет:
– Чур-чур-чур! Меня-то пошто не кликнули? Аль все нонече учёные? Аль всё про всё ведать знаете? – махнёт ручонкой сухонькой сгоряча – и пошла клевать клушкою, кликушею кликушествовать, чехвостить мо́лодежь. – Э-эх! – кричит. – Как люди-то старые делали! Сперва… – и ну потчевать наставленьями нерадивых сродственников вновь преставившегося. Уж она их и так и сяк, голубчиков, и в хвост и в гриву! – А то ишь, все стали учёные! – окошко захлопнет: дескать, в другой-то раз, небось, покличите! И пошла по избе ворковать-чирикать: – Чур-чур-чур! И плач плакать-то надоть! И помин какой справить: кутьицу подать, да блинцы подать, да чтоб ни единого ножа-вилочки – а всё бы ложечки кругленьки-пузатеньки… – и пошла-пошла старушка! – И усе окны-зеркала тряпицею какой, отыма́лкою, позакрывать чёренькой, да песен-то за столом – не приведи Господь! – не горланить… Как люди-то старые делали…