
Полная версия
Чуров род
В обчем, первая в Коченёве мастерица и была – уж и сказать-то ничего не скажешь!
Ну а тут случись такое! То при Кате уж и приключилось: это кады Катя возвернуться-то возвернулась – да за ширмою схоронилась; только вот старушка её никак признавать не хотела: нет и всё! Та-то Катя, мол, в Москву ушла за сказками, а эта – тётка кака-то чужая, жирномясая! Ну, что и говорить-то, старая старушка совсем уж была: видать, ум-то весь свой изжила – да и придурковатая сделалась, хушь криком кричи.
Ну а тут и помри человек один – так, человечишко-то никудышный: пропойца пьяный – а всё одно, жалко!
Тётки за порог – да Катерине строго-настрого наказывают: мол, за баушкой таперича глаз да глаз нужо́н – и все окны-двери позапирали на замки пудовые! Катя-то за ширмой схоронилась: завей горе верёвочкой! – а баушка Чуриха по избе шастает, во все уголочки-щёлочки нос свой суёт, вынюхивает: что да как, да пошто не так?
Тут на беду и заиграй похоронный марш! Катя из-за ширмы-то выглянула – видит: старушка носом повела, прислушалась – и сейчас засуетилась, заторопилась, ровно собака шелудивая! Катя испужалась: сидит что истукан какая! А старуха тем временем халат на себе худой-прехудой нацепила: уж где она его и выискала-то, Царица Небесная! – да на двор, да за ворота́! Матушки ро́дные! Катя рот-то и раззявила: и ахнуть не ахнула – сейчас старухин след простыл!
– Да куды ж ты глядела-то, халда ты окаянная? – опосля уж сокрушались тётушки, да на Катю-то нашу непутёвую с кулаками ки́дались, да проклятиями её осыпали ядрёными! – Ославила, ославила на всё село старая! Ой, как топерва людя́м в глаза-то глядеть! У, окаянная Катька! Родимес тебе возьми! И хошь бы куда сгинула! – и выли, и выли, слезьми обливались горючими! – И эта тоже! – А баушка Чуриха смирнёхонько в уголочке посиживает, носом поклёвывает, точно ничего-то она и знать не знает, ведать не ведает. – Э-эх! – махали тётки руками своими, крыльями. – Да и что топерь возьмёшь с ей? О-хо-хонюшки! Халат-то етот нацепила, а халат-то: одно и прозвание что халат! Прости Господи! Худой-незалатанный! Сверкала там своею мунькою, умница-разумница! Всех ославила, всех опозорила! А всё ты, халда! – и сызнова грозят Катерине кулачищами пудовыми. – Тряпку-отымалку каку-то сыскала грязную, обернула вкруг головки пустёхонькой… Ой, горе-горюшко! Зуб во рте блестит-торчит один-одинёшенек! Вот иде страсть-то! Уйдите, кричит, не знаете, как люди-то старые делали! Ой, ославила, всех ославила! Ветошкой прикрылася – да мунькой своей сверкать! О-хо-хо! И как покойничек-то, куманёк, в гробе не перекувы́ркнулся! Ой! Как на глаза-то топерва казаться?.. Не знаю, ничегошеньки не ведаю… Насилу и увели… О-хо-хо…
Долго ли коротко, а тётки-то засели по полатям: сидят – носу за ворота не высовывают! И то, ославила баушка Чуриха, на всё село ославила!..
А тут и друга́ напасть, и друго лишенько: Катьша-то что удумала… мудрёная головушка: писать… Чур-чур-чур!..
И вот пишет-пишет наша Катя, пишет – не оторвётся! И семь потов-то с ей сойдёт, семь вод-то стечёт! Истинный крест!
Писать-то пишет, да приговаривает: «По кочкам, по кочкам, по коченёвским строчкам, скочок-поскочок, скорым росчерком скачет кочет-кочеток… точка»!
Ох и диво ж дивное, чудо чудное!
И ночью-то что Катюшке померещится – сейчас девчоночка торопливая, жаром пышущая, на ширме и выпишет впотьмах. А утречком щурится: ширма-то, что пещера, испещрена пёстрыми письменами!
И улыбка блаженная красит уста полуоткрытые! И бровь русая так по челу высокому и стелется дугою-дуженькой: ровно и она, бровушка, дивуется тому чуду! И глаза такие глубокие-глубокие, и лицо будто вытянулось – и как просветлённое будто личико-то, истинный крест! Сияет, так и сияет! И кожа м-матовая…
Ах ты Катя ты Катя, славная ты головушка!
А писать-то до чего ж сладостно! Ох и сладостно… и сравнить бы сравнил – да не с чем! И то: блаженны пишущие-то!..
– Блажит девка! – тётки жалобно. Да краешком платочка глаз слезливый и утрут. – Схоронила красу свою за ширмою той проклятущею – и сидит, выписывает! И уж каки-таки узоры узорные расписывает?.. – всплеснут руками – да и побредут старушки безутешные. А иной раз сгоряча-то и скажут так: – Мы больные, старые! Убиваешь ты нас, убиваешь! – А она, Катерина-то, знай своё: посиживает за ширмой да и пописывает! То всё столбцы разбирала какие-то, прости Господи, а нынче сама писать удумала: пишет – не надышится! Ой и не доведи до греха, Царица Небесная!
Ах ты головушка буйная, разудалая! И кто влагает в эту головушку слова всё складные да ядрёные – дознаться бы…
И будто чудо какое чудное: что такое? – да краса-то стала ворочаться к нашей девице!
Вот встанет Катя возля́ зеркала – и глазам своим не верит: ну не диво ль дивное? – лицо-то, лицо-то словно прежнее… глядит на нашу на Катю… да шея-то длинная, гладкая… да грудь-то высокая, пышная… Ах ты Катя ты Катя, красна девка… И нешто бывает такое?..
– Святые угодники! – а и тётки почуяли, ай почуяли! Руками-то всплеснут, да прослезятся, да целовать Катерину кинутся! – Пуще прежнего стала раскрасавица! – и рады-радёшеньки, что девица их, голубица их ясная, из-за ширмы той проклятущей вышла целым-целёхонька – да ещё эвон какая кралечка! Знать, недаром скрывалася! – Да полная, да румяная, да белая! – толь и поют старушки блаженные. – А коса, она отрастёт, девка, не печалуйся! – и гладят Катю свою по русым по кудерькам. Ах ты Катя, Катя… – Киньстинькина, чай, позвать топерича? – и подмигивают нашей кралечке. – Косточку твово? – А Катя-королевишна лишь тряхнёт шевелюрою – волосами кудрявыми: помышляет о словечках-буковках! Вот будто и собою любуется-любуется, а после – что такое! – за ширму – и пишет-пишет… Тётки перемигнутся: – Пиши, девка, пиши… В писании-то ентом, стало, твоё спасение… Пиши, родимая… – а ночами-то шушукаются-перешёптываются тётушки шумливые: – На бумагу себя девка выписала! Как есть, исторгла всю! Выписала-спасла! – и бумагу ту диковинную щупают: следов Катиных сыскать им, знать, хочется…
Вот оно как кувы́ркнулось-повернулось-то!
А и кто ж приютил ей, красу-т Катину?.. Где-то ж гостила она: гостьей долгожданною ль, желанною ль?.. Кто-то ж отворил ей дверь?.. Кто-то ж приветил, приголубил ей? Услащал сластями-ласками, умащал маслами елейными-благовонными? Обряжал убранствами шелко́выми-парчовыми?.. Баял байки бархатные?.. Ничего не жалел: ни жемчуга, ни злата, ни се́ребра? Чтоб сверкала она, светилась-переливалася всеми цветами радуги? А как сгинула она, хозяина радушного покинула – тот побрёл ко глубоку морю-озеру?..
А краса истосковалась вся, извелась – назад воротилася: прими меня, блудную дочь, свет мой Катеринушка!
Так и стали жить-поживать… Ох и красивая, красивая Катя-то наша! О-ох!..
Али и она, красота, скитается, по свету белу мыкается? Аль и она в глаза заглядывает – ищет пристанища? Погостит-погостит – да сызнова в путь-дороженьку?..
А Катя-то, Катя! У-ух! Лицом белая да гладкая, а уж румянец какой во всю щёку стелется: так и пышет девка, так, знаешь, жаром и обдаст! – глазища толь и выпучишь! А ладная-то вся, круглая – обомлеешь, слова не вымолвишь! А коса-то, ишь, вьюном вьётся по груди по девичьей (а уж грудь… слюни-т оботри, мил друг!)! А уж вся наливная-то что яблочко: вот будто и семечко просвечивает скрозь кожицу нежную! Наливное, румяненное яблочко – само на зуб и просится! А уж кольни ты его иголочкой – сейчас соком истечёт медвяным, сладостным! У-ух, девица, ух, добрая! И в кого ты только уродилася?
А и что же делать-то, ясная, коли зреют в тебе буковки да словечечки разные-замысловатые – вот ровно семечки-то просвечивают! – коль кольнёшь ты себя иголочкой или какой булавочкой – и сочишься-истекаешь вся прозою, да на бумагу белую на гладкую? Иль то краса твоя растекается ручьями письменными? Иль то душа твоя певучая?
Ох и тяжко тебе, девица, не расплескать себя до поры до времени! А только и где она, та пора, где время то?
Один Бог и знает, один и ведает!.. Пиш-ш-ши-и-и… пиш-ш-ши-и-и… душ-ш-шенька…
А зёрнышки зреют-зреют… а яблочко наливается-наливается… о искуш-ш-шение… зреют-зреют… истечёшь прозою – прозреешь-шь-шь… О Боже…
А уж текстушко-то для Катюшки самый что ни на есть гость желанный!
Только он, Текст-то Растекстович, всегда не сказавшись является-растекается: уж будь, мил друг, готов, не проспи, дескать…
Сейчас отпирай все засовы, все оковы – душа нараспашку! – и пир на весь мир… а пирком, как люди-то добрые сказывают, да и за свадебку… Ой, не то, не то…
Тут Катю-то мыслишка-пташка-невеличка и посети, в сети девичьи, в силки, и попади: а что дёржит-удёрживает нашу странницу бесприютную здесь, на земле? Текстушко! Один он и дёржит, да крепко так уцепился, надёжно! И то, сила ему такая дадена неведомая, силушка молодецкая, богатырская!
А только и он ить не здешний, не тутошний, текстушко-т! И он, вишь ты, как есть странник: посох у его, башмаки, небось, железные – оттого и поступь чеканная!
Ты в текст входи, ровно в дверь входи: открывай, пробегай. Да ещё словцо заветное прознай: пароль прозывается – вот словцо то, как дверцу приоткроешь, и сказывай – сейчас тебя, мил дружка, кто-то, обликом неведомый, что промеж строк обретается, перстом и поманит – ты знай не зевай, поспевай, поспешай, да всё зигзагами!
А иной и дверь будто распахнул – ан нет, в текст-то войтить не вошёл, путь-то пройти не прошёл – да ещё и сквозняк гуляет, последнее зерно, ишь, поповыветрится!
А в ке́лейке сидит да посиживает: лик сокрыла, крыла́ сложила до поры до времени – Катеринушка. В келейке сидит-посиживает до поры до времени, да пером пишет-поскрипывает: келейку изукрасит – ликует, поелику и себя уважит. А келейка та – не накликать бы беды – ну что лекарка: исцеляет целебными снадобьями, что своими белыми рученьками да выписала наша девица…
Текстушко Катьшу пуще прежнего в тиски взял: не пущает! То скиталицей скиталася – а нонече в скиту сидит, схимница, мнит себя писательницею! И коль спит, коль не спит – просыпается, да писать-писать: словечки что из рога изобилия сыплются! Поспеть бы, поспеть… то текст ткёт свои сети…
Долго ли коротко ль… долго-то сказка, бают, сказывается, да не скоро дело деется… а тут сказка ли сказывается, дело ли деется – поди разбери… тесно ли, широко ли… а только вышла наша Катя – родимая ты головушка! – как есть, вышла в мир мирской, белу свету лик свой обретённый, почитай уж забытый-затерянный, явила: при всём при честном народе! Выйти-то вышла, голубица ты наша ясная, душа сизокрылая, а только чтой-то неладно: мир-то в щёлочку глянул – да дверочку-то, калиточку-то, и захлопнул: ходют, мол, тут всякие, в окны пялятся – ступайте, дескать, в Рим свой, бо он вечный, да не человечный… Ишь как запел! А Рим меж тем пуще прежнего цветёт цветом невиданным, зреет плодом неслыханным…
Вышла наша Катя – а за нею текст: тенью ли, шлейфом ли – так и катится. Коли тенью – стало, это она, Катерина, тень-то отбрасывает, тень у ей в прислужницах-т: вышла Катерина – а следом уж и текст знай себе прилепётывает!
Стало, отбросила – и пошла дальше… тень-то… текст-то… Царица Небесная, и не разберёшь ни строчечки – потому тьма тьмущая – тень сокрылася – свечечку зажигай в келейке-то…
Бежит Катюшка наша по коченёвским по улочкам – чулочек бежевый, каблучок с подковочкой, поступь чеканная – кочевница коченёвская; бежит-спотыкается, чёртом чертыхается – одначе на чёрточки-затрещинки не наступа́т, границ-сестриц не наруша́т – бежит странница, листом лежалым лишь шуршит!
А мальчонки то коченёвской чокнутой кличут, а то выскочкой коченёвскою Катерину нашу – той всё нипочём, мечтательнице.
«Коченёвская чокнутая!» – криком кричат, а Катя сама себе: а то какая? Нешто в Москве-то чокнутые? – в Москве-то, слышь, сумасшедшие: вот Матвей Иваныч-то тамошний сумасшедший московский – а она, Катя-то наша, как есть, коченёвская чокнутая…
Бисером сибирка серебрится что на бесовке нашей, что басурманке сурьмяной… А уж что собою румяненная, коса что русая…
А зима изуми-и-ительная! А только измучила Катя неразумная Косточку, извела, изменница… низменная… умаялся Константин… нить утерял… а Катерина что змея…
Вот и тётушки с полатей спустились, тетёрушки пустоголовые…
И неделю на грешной земле живут, и другую, и третью…
– Тут, Катя, надысь человек один наведывался, – тётка глаза опустила, зарделась, дурища, замешкалась, – вдовый он, бобылём уж который год бобыли́т-мается, – и теребит кончик платка. – С города с Камня наведывался… вдовец он… – Другая тётка помалкивает: ишь, язычино прикусила стыдливая! – Так ему, вдовцу-то, хозяйка в и́збу нужна… в город в Камень… Старый он старик-то…
– И что? – Катя опомнилась.
– Дык вот… – старуха развела ручищами.
– Едем мы туды с им! – другая тётка. – Он присваталси… навроде того… – и тоже глаза опустила.
– Как? – девица наша вскрикнула. – К обеим? – Ну тётки, ну тётушки: ушки на макушке!
– Да типун тобе на язык! – в голос вопят. – Он ить старый уж старик! Хозяйка ему нужна в город-то в Камень… А у его изба большущая…
– А как жить-то с им станете? – Катя знай своё: выпытывает, вот привязалась-то, язва!
– Ой, не спрашивай ты нас, ничего мы не ведаем… – и машут руками-крыльями… невесты…
Вот ещё неделя минула…
– Поедем мы, Катя, и ей с собою возьмём! – сказали, да баушка Чуриха-то и услыхала! Страсть одна!
– Ишь что удумали? – сейчас и пришла в себя: глазищами зырк-зырк, беззубым ртом шамкает! Тётки-то и остолбенели: матушки родные! – Хушь волоком волоките – не сдвинуся! Ишь, халдюги! Да ентот дом ишшо… – старушка смолкла вдруг: никак призадумалась… аль позабыла словцо заветное… на потрет-то Чурушкин глянула, а сказать что, и не разумеет – криком кричит: – Тутотко прожила жизню – тутотко и смертушку встрену… ишь, удумали… И чтоб я и слыхом не слыхивала того боле! Вот помру… – молвила – да и померла, истинный крест! Так и померла старушка, царствие ей небесное и упокой Господь ей душу… Да и то, старая уж старушка была… старушка-вековушка… Так-то оно и вышло: рекла – и померла… то-то… А иные толь и знают что язычинами-т брехать!
На том, стало быть, и сказке конец?.. Да нет, не видать конца-то ишшо: и несть конца-то и несть краю…
Ну, погоревали-погоревали, тризну справили по упокойнице – да делать-то нечего: жить-то дале надобно!
Вот живут-живут какое-никакое времечко, хлеб жуют. А только вдовец-то с города с Камня в другой раз и наведайся! А тётки знай помалкивают да на Катю поглядывают: та пишет – что в миру-то деется, не слышит! Ну, ни с чем, стало, и уехал вдовец.
А только приезжает он и в третий раз!
Уж он и слёзно-то просил их, невестушек, умолял их, пустоголовых тетёрушек, и бородищею своёю трёс, и деньжищи-то с мошны вымал да показывал: эвон!
Ну а уж что речи скоромные вёл, что медовые источал, родимая моя матушка! Соблазнились тётки, прельстилися – в путь-дороженьку пустилися! Ишь, тетёрки пустоголовые!
– А нам, – говорят, – тут и делать-то неча! Мы, – говорят, – и дом-то продаём! – и стыдливые глаза прячут. Катя смотрит на них: стары-старёхоньки совсем стали ейны тётушки! – и такая жалость взяла нашу Катю, экая жалость-то!
– Да кому продаёте-то? – только и вымолвила.
– Цвирбулиным! – со злостью. – Цвирбулиным и продаём: кому ишшо-то? А сами в город Камень уезжаем: здесь-то мы, вишь, не нужны никому! – и давай скулить, давай выть! Катя стоит что дурочка, глазами лупает.
– А откуда у их деньги-то? – и руками так развела: дескать, не может того и быть, пошто брешут тётушки?
– А они нам сказывали? Оно конечно, у людей деньги: деньги есть – Иван Петрович, денег нет – паршива сволочь!
– А Гальша?
– А что Гальша? Что Галина? Голова из глины: залегла, залегла в логове-т! Катьша-то шаталась, гульливая, – да угла какого не выгуляла! А Гальша и шагу не шагнула! Галина! Галина-то что волчина: зырк-зырк! А этот… сродственничек… – и сызнова в голос и воют.
– А я куды?.. – А и правда, ей-то, Кате нашей, что делать? – Мне-то куды сгинуть, куды кинуться? – ну что дитё малое, неразумное, вот ей-богу же! Ах ты Катя ты Катя!
– А это уж как знаешь, Катерина! – А Катя и знать-то ничего не знает и ведать-то ничегошеньки не ведает! – Видно, судьбинушка уж такая тобе выпала! – тётки вздохнули – и плачут-заливаются: и Катю-то им жалко, лапушку, да что они могут сделать-то: старые они, больные… – Э-эх, видно, не место тобе здесь…
– А где? Где место мене?.. – спросить-то спросила Катя, да и призадумалась: вот, стало быть, как выходит! И такая она вдруг беспомощная сделалась, такая неприкаянная… смотреть больно… Тётки и не глядят – отворачиваются…
– Катерина, а то, можа, до отца ехай? Можа, он тебе примет? – а у самих-то глаза виноватые-виноватые! – Сказывают, он нонче в городе идей-то болтается… О-хо-хо… Можа, и сыщешь там его, а? Как-никак, а всё отец! – Катя стоит что статуя. – А то с нами поехали, а? – и тут же отвечают, торопливые: – Ну, гляди, Катерина, гляди… Ой, горе!..
И где ты, родимый батюшка? Чай, не признаешь дочь свою Катеринушку, лицом белую, румяную? И где-то обретаешься, фигурка сгорбленная, стариковская, глаз полуслепой, не мигающий?..
А ведь умрёт он… умрёт… усопнет… но после… после… усопнет… и описать не опишешь… шь… шь… Ч-чуров… Ек-кимович… Мигнул, ручонкою махнул… и пошёл, и пошёл…
Вот тётушки-невестушки вещички-то сбирают-склада́ют, а Катя что отымалка какая мыкается – в библиотеку покатилась, меж книг искать убежища.
Тётки-библиотекарши Катю-то завидели – и сейчас у них, у клушек, глазки-то и загорелись, так, знаешь, огнём и зажглись: мол, квохчут, замуж свет-Катеринушку выдадим!.. Писателя-то да за читателя – экое диво! Ин читатель-то, стало, сыщет свово автора?
Шибко складно да важно выходит… Э-эх, книжечки-книжоночки, девочки-девчоночки…
Сказано-сделано: не взяли, не приняли Катю нашу, глупышку лупоглазую, книжкины хранительницы – тётки всё старые, лицом нехорошие, хиври вихрастые архивные! – ступай-де, красна девица, сыщи себе иного пристанища! Не взяли – не приняли, на дверь указали глазами стыдливыми! Одначе читателя жальче жалкого: нешто ему, сердечному, век без жёнушки вековать да маяться?..
Тётки заполошные спохватились: загалдели, заворковали, свёрток какой-никакой из-за пазухи вымают – Кате толкают: дескать, на, бери!
– Это деньги за дом! – тётка всплакнула, крякнула.
– Твоя доля! – другая тётка. – Так что ты топерва невеста богатая.
И рада бы улыбнуться, да куда уж там… э-эх… А Катя стоит со свёртком тем ровно дурочка полоротая: и на что он ей… и куды идтить?..
А тут и Косточка подоспел!
– Катя… а давай вот что… – говорил торопливо, слюну сглатывал, ручонками размахивал, что какая мельница! Ах ты Косточка… а глаз-то на Катю свою и не поднял! – Вот что… а давай начнем сызнова, а? – и глянул: дитё малое, да и только! Глянуть-то глянул – да тут же и отвернулся. Тёр переносицу, переминался с ноги на ногу. А Катя молчуньей помалкивает. – А что? – настаивал Косточка. – Поедем за город… – и прибавил: – В разных вагонах поедем… помнишь?.. А хочешь, поедем… будто чужие… потом как бы случайно встретимся, а? – пронзил взором пламенным Катю окоченевшую. А зарделся-то… что рубашечка красная…– А после ко мне пойдём… – и носком ботиночка землю ковыряет смёрзлую. – А? – Катя вздрогнула, вскрикнула: махонький камушек отлетел от башмака Костина и коснулся ейной ноженьки, в тоненький чулочек обряженной. – Тебе больно? – и слёзы на глазах: эвон как мучается-то, голубок! Отвернулась Катя, надулась что мышь на крупу: лишь бы глаз тех молящих не видеть, безумных глаз! – Катя, давай?..
А та оглянулась, улыбнулась холодно: глупо-то как, нелепо-то… Господи…
– А мы попробуем? – и заглядом в лицо ей заглядывает… вот блаженный-то…
Поехали. В разных вагонах и поехали-покатили, соколики… Мальчишка, мальчишка… Глазёнки-то как засверкали… И удумает же, а?.. Милый, милый Косточка… Господи, сидит, небось, сгорает от нетерпения… Ах ты глупенький…
Столкнулись… случайно на станции…
– Девушка-сударушка… – а голосочек дрожит-срывается… Гвоздички-то когда успел купить… букетик махонький, мохнатенькие белые головушки… Господи, да за что он так любит-то её?.. За что так мается?.. Который год терпит муку мученическую?.. Покачала головкой задумчиво… Ах ты Костя, Косточка, Константин Павлович… – А как Вас… звать-величать? – а глаза-то, родимые матушки, тоскливые… Косточка…
– Да хушь горшком прозови – толь в печь не сажай, – так баушка Чуриха говаривала. И смотрит с прищуром Катя лукавая!
– А я твой Косточка…
И вдруг будто что кольнуло в грудь… взгляд его… ой, не вынести… И зажмурилась: крепко-накрепко, как Катя-малышка, бывало, жмурилась – а потом резко глаза раскрыла… Косточка стоит-пошатывается… беззащитный, жалконький… родной такой… И ровно другой!.. Иль не другой… Ровно только что разглядела его наша дева бездушная: Господи, это ж Косточка… аль не Косточка… И рот раззявила…
– Катя… – а он, ишь, задыхается: зашёлся весь! – Катя… Пойдём ко мне…
– Тш-ш-ш… – приложила пальчик, лапушка, к его губушкам… погубительница… – Тш-ш-ш… – и глядит-оглядывает… нешто то и взаправду ейный Косточка… Спросила тихохонько: – И ты… любишь меня?
Он как-то бессильно выдохнул и скривился весь, сжался, скукожился… цыплёночек…
– Да-да, – пролепетала Катя-куклица бессмысленно. – Да…
– Пойдём … Катя?..
Она сызнова приложила пальчик к его губам: тш-ш-ш…
– Без имён…
– Без имён…
И пошли они, и ели мороженое, и пили газировку шипучую… А бананы пока грелись на солнышке… Ишь, шельмы рыжие, эк они изогнулись-то: грудь колесом! Ты глянь-ка! И манят блеском своим матовым… о-ох!.. А носики-то, носики, попрятали… Ишь вы, голубчики…
И они ели мороженое – а оно вскипало шапкой пенистой – вот-вот убежит, неугомонное! – и прохудилось донышко в стаканчике вафельном, и им пришлось ловко языками орудовать, дабы успевать слизывать это сладкое густое сочиво… и оба они заляпались, ухайдокались, как есть ухайдокались, и принялись тереть пятно липкое… И наша девица пытливая заметила над его верхней губой «усики» – и закричала, девчоночка: «Усики, усики!» – и залилась смехом русалочьим, а он, сударик, смахнул их ладошкою… И они покончили с этим несносным мороженым, и принялись искать, чем бы вытереть белые рученьки: рушничок какой, полотенце льняное подрубленное… И у обоих сыскался платочек махонький, и они утёрлись одним платочечком… А потом они, милки, пили лимонад, и он шипел, ворчал по-стариковски, вздымался волною пенистой, пышною пеною-шевелюрою… И они уделались, открывая бутылочку… И это зелье горячее-пылающее казалось им самым сладостным, и они, смущённые, икали от газа игривого и хохотали, и обливались сызнова.
И бананы… Ишь, шельмы рыжие… молодцы дюжие, гости желанные, яства заморские. В путь-дорожку пустились: океяны-моря буйные переплыли – носики поопустили: фасон, глянь, соблюдают – эвон спинки-то выгибают!
И они чистили бананы мягкие, расплавленные, и ели, ненасытные, – а мякоть банановая приставала к их ловким пальчикам, – они ели и давились от хохота…
А после они долго искали, куда шкурки выбросить сморщенные, а шкурки казались такими трогательными, такими беззащитными, что жалко было их и выбрасывать…
А после они любовались закатом солнца изнемогшего, а оно, красно солнушко, катилось по́ небу что головушкой бедовою, и они переглянулись, а и переморгнулись, а и не удержались сначала-сызнова от смеха-хохота… и в животах у них урчало от газировки выпитой: чур-чур-чур… Господи, как просто… ведь это так просто… Проще и не бывает: не удумаешь, не выпишешь…
– Любишь ли меня? – спросил он уже после… после… обнял, дышал в её волосы… Солнечный лучик высветил пушок золотистый на щёчках Катиных. – Ладушка моя, Ведушка… душенька… – любовался, прижимал к себе, точно то была не Катя, а какое сказочное сокровище… Господи, да она… она… преступница…
– Костя! – прижалась к нему, заплакала. Зачем, зачем она это сделала… – Косточка…
– Что? Что, моя любушка? – а глаза его светятся! Господи, как светятся глаза его…
– Прости, Косточка… – в подушку уткнулась носиком. – Только ни о чём меня сейчас не спрашивай, ладно?.. Не спрашивай… я ничего, совсем ничегошеньки не знаю… – Господи, да как же он всё это вынес-то? Преступница, преступница подлая… А у него на висках… седые волоски-и-и… она приметила, пытливая… Подлая, подлая-а-а… – Прости меня-а-а…
– Ну будет, будет, моя ладушка! – Господи! Вскочила волхвиткою!
– Ты… простил?
– Что ты! – и улыбается, улыбкой вымученной улыбается. – Ты жизнь в меня вдохнула, Катя сказочная… – и сомкнул веки отяжелевшие. – А я… не разгадал я загадку твою…
– Какую загадку? – испугалась наша девица, потому чует: подлил Косточка в огнь разговора маслица: вставил кренделёк. А он помалкивает. – Какую загадку, Косточка?..