Полная версия
Чуров род
Тетушкам – наставницам терпеливым –
Вере Петровне и Анастасии…
Часть 1. Коченёво
Коченёво?..
Почему Коченёво?..
Коченёво не спорченное?..
Коченёво не замученное?..
Коченёво не заученное?..
Коченёво бесконечное?..
Коченёво!..
Кочерыжкою в кочане,
что мыслишка в голове,
засел-л-ло-о-о!..
Ай да славное село-о-о!..
Запел-л-ла-а-а!..
Не стерпела-а-а!..
Коченёво моё, что кочерыжка в кочане:
ишь, кочевряжится – не выкорчуешь…
чуешь, Коченёво… вон!..
Коченёво да Коченёво…
А почему бы и нет?..
Тень над Чуровым домом… Чуров дом одинокий щурится оком-окном бездонным…
Чуров дом маяком маячит: куды ни пойдёшь – всё к ему и свернёшь, а и не сворачивай – ноги сами несут, эка невидаль!
Бабы-то нашенски, коченёвские, так-таки и сказывают: дескать, дойдёшь до Чурова-то дома, а там… матушки!.. Или ишшо так язычинами-то сучат: от дома, слышь, что самого Чурова-Расчурова почитай стольки-то метров (кто-то там понамерил, ишь!) да полстольки… метров…
Темень, не теме́нь – Чуров дом что кремень… кремень немеркнущий…
За Чуровым за домом лишь речка, Кочумаевка, – ничего боле и нет (да и быть не бывало), но туда девчоночкам ходить не велено белыми ноженьками, да по-за водицу… там…
– Девицам-то, да по-за водицу? – вот баушка Чуриха глаз счурит-сощурит – девчонок, что холст, побелевших стращает-пужает! – А вода-то нехорошая, мёртвая вода, лежалая! – и пойдёт всё прибаутками да присловьями разными! – Чур-чур-чур вас, девоньки! – и окрестит перстом окоченевшим: страсть! А только пуще всех Катюшка наша дрожит, что листочек осинов, колышется! – Там Цвирбулин живёт – он вас сейчас и заберёт… уж он печку-то топит-топит… одне косточки-то в Кочумаевке и утопит… анадысь вдовица пошла по водицу, да к речке, да к Кочумаевке – окочурилась, как есть, вот те истый крест!
А уж Катя-то наша очи закатывает: уморила старуха старая девицу, извела речами своими, затопила! Топит-топит печку Цвирбулин на речке на Кочумаевке… топит-топит в речке – в водице вдовиц да девиц… ой и жалко утопленниц, шибко жалко, ажно пот прошиб… Бежит-бежит Катя-то наша от речей от тех чёрных-страшных, бежит-поспешает…
Ой и заберёт-заберёт её Цвирбулин, заберёт… за берег за бережок… сбережёт… А и то ладно, и то хорошо…
За порожек – по-за праг – по-за пражек жар-птицею прыг!
А гарпии парят в Праге ли?.. Отрясают прах с денниц своих денно и́ нощно?..
А дриады рдеют в Адриатике?..
А Венера в Неве нирванно-ванно пенится песнею?..
Посыпохивает посыпом Катя наша, всхрапом всхрапывает…
Ой нейди, нейди за праг, не выпорхни – а не то всполохом что всполошком всполохнёшь… шь… шь…
Онемела Катя, поутихла, поуспокоилась – и сейчас ну русалок рисовать розовых!
Тётки ей, Катьше-то нашей:
– Нешто русалки-то розовыми бывают-плавают?
А Катя языкастая:
– А вы никак видали их? – и смеётся-заливается смехом раскатистым!
Быть-то бывают: розовые, румяненные… сейчас из печки и вышли… Э-эх, чем бы дитятко ни тешилось, лишь бы штиль был… И лыбится, балахмыстная…
А баушка Лукерья тихо-о-охонько так прокрадётся к потрету мужа свово покойного, головёнкою покачает, пригорюнится: дескать, эвон оно как, Чу́рушко! А после вздохнёт, ручонкой сухонькой эдак махнёт старушка – и зашаркала чуть слышно по́ полу, ровно скребётся кто, какой поскрёбышек. А дедушко Еким блаже-е-енно вослед ей улыбается! Всё улыбается, сердечный, да улыбается! Екимушко – добрая душа… родимая головушка… но тшш… тш… шш… никак баушка Лукерья…
– Ты глянь-ка, Чурушко, что деется-то, а? А!.. Что, Чурушко? Аль спокой твой нарушила? Аль чуешь, Чурушко, что́ ушко́м? Уж ты, Чурушко, муж мой обручённый-наречённый! Научи ты мене, Чурушко, шепни на ушко́ како словцо… – и пошла, пошла причитать да кручиниться! – А Катьша-то что учинила-удумала… А Гальша-то… А Авдотьица… А Гланьша-то… – и всех-то помянет баушка Чуриха, вдовица безутешная…
Начались пиры, полились меды, да не туды! Мать твою растуды!
Бабы нашенски, коченёвские, ну чокаться – стопочка за стопочкой, пьяным-пьянёшеньки, в у́пьянь упились – смехом-хохотом залились!
Тислины – были, Кобылины – были, Бу́рковы – были, Чудиновы – были – все были, почитай всё Коченёво – конца-краю несть! (Одного Цвирбулина и не было, антихриста!)
И Чуровы – были: баушка Чуриха – сама была (опосля пришла), девки Чуровы – Авдотьица и Гланьша – были, да меньшая ихная сестрица – была, девчонки Чуровы – Гальша да Катьша – были… А Катьша-то что учудила, а-а! Обмоталась простынёю льняною, ровно хитоном, хивря, накидушку с подушки на голову нацепила – и за стол – Царица Небесная! – невестою мнимой воссела, да Косточку свово одесную и усадила: тот глаз стыдливых даже не поднял! Жених нерадивый!
А Нюрка-то Рядова чинно восседает – а уж что наряжена-обряжена-то! – рядком да со своим суженым-ряженым!
Бабы нашенски, коченёвские, ну судить-рядить об рядовском женихе, а тот посиживает себе – ни жив ни мёртв, – почитай что колтун какой заглотил, Нюрку за локоток попридярживает. Пора уж и пир пировать – ан баушка Чуриха всё не поповыйдет: чтой-то призамешкалась.
Шумят бабы нашенски, коченёвские:
– Неча и повыжидать ей – зачнём – а там будь что было! – и рукой машут, бабы-то нашенски, да поразмыслив чуток, и бают: – А нешто и Катюшку бы отрядить: баушку встренуть-сопроводить? – шамкают беззубым ртом, матроны нашенски, почитай что все коченёвские, на веночек на Катюшкин поглядывают беленький бельмами своими стра-а-ашными… А под тем под веночком беленьким, что сплела наша голубушка рученьками пуховыми, под теми под кудерьками золотистыми, что веночек обрамляют кольцами, а в той что во буйной головушке мечта обретается девичья: чтоб лежать ей, невестушке, Катеринушке, в подвенечном во платье, да во гробу… Ух и страш-ш-шная мечта – чем-чем, а бельмами не высмотришь… шь… шь… Тш… шш… шш…
Чу! То баушка Чуриха идёт-прихрамывает, ногу приволакивает, вострым посошком по земле постукивает…
Только пир принялись пировати – кудрявая Катя на столе возлегла, длани на перси сложила, дыхание укротила: мёртвой невестой белой предстала пред очесами гостей полупьяных! Экое дивное диво! Да в голос-то заголосила…
– А ну прикуси язычино – не то вырву!
Мать!!! И уж винцо красной рекою – и Катя – белая лебёдушка невинная – склонила головушку…
– Отроковица, не рцы… – Аль то пригрезилось?.. Али в ушах заверещало?.. – Вещи вечные – речи вещие…
А жених-то ихнай, рядовский, то всё сиднем сидел, а то вдруг пропадом и запропал – куды как сгинул! Видали, бают, откель приехал, да не видали, куды и уехал!
Нюрка-то Рядова, хивря, то морду воротила, вихрами крутила – а нонече-то не ведаешь, как и почитать ей: не то мужня жена, не то вдовая вдовица, не то девка-молодица! И к какому краю ей пристать: бабы нашенски, коченёвские, – никшни́! – сейчас важничают: ступай, мол, к молодкам… чтоб им пусто было! Родимые мои матушки!
– А здравствуй, баушка Лукерья! А тра-ли-вали-тру-ля-ля!
Старуха открывала окно:
– Ну что орёшь, ровно оглашенный? Людей постыдайся: у тебе вон дочеря невесты!
– А здравствуй, милая моя! А можно в домик мне войти!
Отец надрывом надрывается, а баушка:
– Войтить! Куды тебе войтить? – и окошечко хлоп!
– А где ты, дедушка Еким?..
Чуриха, испуганно оглянувшись, в щёлку узеньку поповысунется да ставень-то ручонкой попридярживает!
– Ты дедушка Екима не трожь, собачье отродие, потому он дом ентот построил! – цедит скрозь зубы старушка: ишь, бузит, ирод! Да окошечко-то сызнова и закроет – и только губы ещё что-то шамкают старушечьи за стеклом – ничегошеньки не слыхать – да глаз вострёхонек на отца-пустобрёха зыркнет: тот руками размахивает, вот оглашенный… плети плетень – нонече твой день… – Ишь, лопочет, ишь, топочет! Ступай себе, улепётывай, лапотник! Не всплакну! – и оконце ишшо поплотнее прихлопнет, да на полати почивать почапала…
– А баушка Луша, а баушка, послушай… – Шалопай оглашенный: шёл бы, лишай ему в шею, лешему!
– Пошто шарами лупаешь? Ступай в свою халупу, олух!
Ух и пухленькие словечки у баушки у Чурихи: она их что пульки пуляет: так и лупит, так и лупит!
А отец-то, слышь, страдал!.. Но про то един Бог и ведал-знал…
Долго ли сказочке-то, бают, сказываться, а только Катюшка-то ждать не стала: ка-а-ак разбежится да промеж тётками-то и зависнет – хохочет-заливается!
– Катя-Катя, и что это ты делаешь, Катя? – голос в голос дивятся тётки.
А наша-то головушка рада-радёхонька!
– Я буку энь деею! – и глядит своим глазом косым то на одну тётку, то на другу: туда-сюда, туда-сюда! Тётки лишь и перемигнутся: и что это, дескать, удумала?
А Цвирбулин тут как тут – черти его несут! Блином масленым в рот лезет-прёт!
– И кто это такой хороший? И кто это такой пригожий? – а у самого глазища, что бельмы, на чумазом от сажи лице, Царица Небесная!
– Я деечка!
– Девочка? – и зыркает своими бельмыми: ребёнка заикой оставит!
– Неть, деечка! – Катя ножкой топ, а сама-то глядит-поглядывает искоса на Цвирбулина: тот жмурится часто-часто, точно тискает девчонку глазищами!
– Ладно, куды лезешь, антихрист, мысалы-то сполосни! Туды же! – голосят тётки.
– Дядя Цибулин, а я тебя не боюсь! – ах ты Катя-Катерина смелая!
Тётки на племянницу-то, на неслушницу-то: дескать, вот будешь неслухом-то неслушничать – мы тебе жи-и-иво Цвирбулину и сплавим-отдадим! – и тянут Катю за рукав.
– И правильно, дочка, к чистому грязное-то не пристанет! – А тётки знай пальчиком грозят: допрыгаешься-де, девынька, отдадим, ужо как отдадим! А Кате того и надобно: что мысль ихну, ехидная, считывает – сейчас кричит:
– Дядя Цибулин, а когда ты меня забелёшь? – и косится, шельма, на тёток!
– Катитка, а ну-ка цыц! – покраснеют бедные тётки, ровно тебе дурищи какие полоротые! Да нешто Цвирбулин не ведает, что им детишек-то коченёвских пугивают? Э-эх, тётки, тётки, наивные трещотки!
– Ой, дядя Цибулин! – вырвется вдруг из тёткиных цепких рук. – Смотли, смотли, домик ку́лит! – и обернёт к технику румяненное личико: а довольнёхонька-то! – Ой, смотли, домик газьки заклыл! – а сама хохочет!
– Ладно! – цыкнут тётки. – Ишь, разарлекинничалась! – и тянут Катю, что упором упирается. А техник-то улыбается ей вослед, да ещё и кивнёт: дескать, понял я тебя, малышка, поня́л! Инда дух захватит у нашей-то головушки пустёхонькой! Только и выкрикнет:
– Дядя Цибулин, а я тебя любанькаю!
Ах ты окаянная, и что удумала!
Дома тётки перво-наперво баушке Лукерье всё про всё доклада́ют:
– Идём – а он нарисовался! – да, слышь, руками-то размахивают, а раскраснелись что, распунцо́велись, родимые мои матушки! А Лукерья сидит себе посиживает, знай носом клюёт-поклёвывает! Вот и чудится нашей Кате, чадушку неразумному-глупому: клюёт-клюёт баушка Лукерья носом-от, клюёт-клюёт, а после ка-а-к крылья-то вскинет, да ка-а-ак вскочет – и ну по горнице перекатываться-кочевать: чур-чур-чур-чур-чур, чур-чур-чур-чур-чур!.. И что это, силы небесные, никто-то и не заприметит таку-растаку диковину диковинну… И озирается малышка испуганная… ручонками укрывается… Чур-чур-чур… Ох и чудно всё это, ох и чудно…
–…я, грит, тётка Авдотья… Да кака я тобе тётка, антихрист ты эдакой! Хорош племянничек, неча сказать: на две недели младше тётки! Тьфу, зараза! А эта-то, эта – роди́мес ей возьми! – лезет на его, насилу и отташшили! Не ребёнок, а…
– Он холосый! – Катитка ка-а-ак вспыхнет… да сейчас и осела, что пришибленная… ох и страшен круглый бесцветный глаз баушки Лукерьи… ох и страшен… страшнее страшного…
– «Холосый»! – это сама баушка Чуриха ртом беззубым прошамкает. – Тебе все хорошие…
– А сколько ему годиков? – осмелится Катюшка, выспросит, на старуху глянет искоса.
– Да старе поповой собаки… сто лет в обед… – и сызнова клюёт-поклёвывает носом баушка.
– Да у его и рожа отродясь немытая: почитай уси дни в саже сидит! – подхватят тётки. – Ты поскобли – да и полюбуйся… Вот ить, пристала, что банный лист к те́зеву… – и зевают сердечные. – И то правда: липнет и липнет к ему липнем! – протяжно эдак, задумчиво! – Ровно чует что!.. А ить он мог бы быть отцом твоим, батюшком… – только и ахнули тётки… тётка… та, что сказ’вала… словно преступница кака, рот прикрыла ладошкою… ой, Господи… А баушка – зырк:
– Ну-ка, цыц, халды, вещуньи проклятущие! Чтоб вам пусто было на том свете!
Да ишь, позднёхонько: тётки уж проговорилися – рот раззявили…
Вот ушла старуха – Катя сейчас к тёткам ластится: что да как? Те вину свою чуют – молчком отмалчиваются… Но молчи не молчи – всё одно, прознает девка, проведает, а то ещё, не ровён час, и люди что выболтнут… они такие, люди-то… лихие… с них станется…
– Ну-ка, поди сюды! – тихохонько-растихохонько: это дабы баушка Лукерья пытливая, не приведи Господь, не прослышала! Катя же точно заворожённая – не шелохнётся детинушка! – Матерь-то твоя, Катьша, почитай что первейшая у нас была раскрасавица в Коченёве-то, – зачнут наперебой шептать тётушки, – многие к ей сватались… и Цвирбулин, и отец твой… в пояс кланялись…
– А пошто, тётушки, матушка почтила почётом моего батюшку? Не таите – сказывайте! – А тётки и ведать не ведают, что сказывать: друг на дружку зыркают да кивают головёнками. Тут одна из них – не признать которая – решилася: слово молвила: – Дык… чтобы вы, кровные детушки, на свет божий понародилися – знамо пошто… Но тш-ш-шш… никак баушка… И молчок – зубья на крючок… чок… чок…
А ночью слышит Катя, тётки шушукаются: «Шу-шу-шу, и на что ты рассказала-то ей?» – «Да забудет она: дитё малое, неразумное, будьто понимает что?..»
А Катя-то наша понимала, всё про всё как есть понимала, головушка… только речи-то тётушкины сказочными ей слышались, диковинными какими виделись… А и голоса у тёток ровно бархатом выстланы: низкие, журчащие, ворсистые, мясистые… да и поди распознай, которым голосом кака тётка разговаривает?.. То-то! Вот точно сливаются голоса те в един большущий поток-поточище, Катитку нашу махоньку баюкают… Да и сами-то тётки! Ну что пёстрые птицы волшебные – и понадето на них, понасдёвано всё-то чудное, пышное… И волосы у них чёрные-пречёрные, черней никто и не видывал! – да с синим о́тливом, ровно крыло вороново!.. И глазища-то у них большущие, раскосые… ну что зрачки смородинные – ни просвета какого, ни проблеска… И кожа медная, цыганская… И ругаться-то оне на Катю ругаются – а ей, девчончишке, чудится, будто игра то, баловство, внарошку всё и деется – и не пужается она ну вот нисколечки!..
А как утречком примутся тётушки да кашу-малашу Катюшке варить манную, да как подымет малышку запах неведомый – да прибежит наша лакомка, встанет у двери на приступочек: босая-то, в одной рубашоночке кружавчатой, – а сердечко ну ровно колотун какой колотится: прыг-скок, прыг-скок… да за порог… Вот стоит стоймя голубушка – любуется: а оне, тётушки проворные, варят-варят, да приговоры приговаривают, да ложкою длинною деревянною помешивают (тою ложкою, сказывают, ещё покойник-дедушко едал – щи хлебал)… И всё-то ходуном пойдёт пред Катиными пред глазами, каруселью закрутится – диво дивное, чудо чудное! – и боится она, детинушка, хушь словцо, из уст тёткиных выпущенное, упустить-забыть! Так и стоит себе постаивает, что сирая сиротинушка!
И только когда вся слюной изойдёт наша горемычная, сейчас и тётки ей заприметили:
– И кто это там постаивает?
А Катюшка к ним кинется: уж она обнимает-обнимает своих пестуний – не наобнимается! Целует-целует – не нацелуется! Родимая головушка!
И вот примутся тётушки кормить свою непутёвую кровинушку, кормить-потчевать да приговаривать:
– А эту ложечку за дедушку, а эту ложечку за баушку, а эту ложечку за тётушек, а эту ложечку за мамушку, а эту ложечку за сестрёнушку, а эту ложечку за батюшку… кабы пропадом ему пропасть-сгинуть… – А Катитка возьми да нарочно и выплюни кашу-малашу! Тётки только и переглянутся: ишь ты, дитё малое, неразумное – а и то понимает!..
По воскресеньям у Чуровых пироги да блины! А уж что скусные, что сладкие! Мягкие, сдобные… э-эх… ел бы да ел, так бы, знаешь, и уписывал!
А девчонки-то Чуровы за обе щёки уплетают-уминают пироги те… сами скоро ровно булки сделаются, ей-богу…
Вот понаедятся, так что и подняться-то не подымутся… ах…
Мать им:
– Наелась, как бык, – не знаю, как быть! – и качает головой: дескать, бочки бездонные… дочки… и пирог-то большущий, глянь-ка, из печи вытаскивает… инда слюнки потекут… А им, девчонкам-то, всё мало: нешто не кормят их? Ну, Катька-то Чурова и учудит: ишь, смелая!
– Дай кусочек! – кричит. А сама уж ручонку к пирогу тому протягивает… ух… горячущий… Глазёнки хитрющие, ан виноватые… Ах ты Катя ты Катя…
– Куда лезешь? – застрожится мать. – Ну надо же, а? Куды конь с копытом, туды и лягуша с лапой! Образина чёртова… расчёртова… – и только отвернётся – Катька сейчас цоп пирог-то, да кусок и отхватит… Не успеет мать и глазом моргнуть – она уж уминает тот кусочек: только, слышь, треск стоит! Ну, тут мать руками-то и всплеснёт: – «Кусочек»! Ничего себе кусочек: с коровий носочек… – И что с ней делать, с волхви́ткой с этой окаянною…
– Скушай кокушко! – пожалела тётушка – протянула малышке яичко красненько – уж такое красивое, такое ладненькое! – Катюшка ладошки-то пухлые-розовые и подставляет, да с жадностью завладевает заветным кокушком! А на мать-то эк задорно глянула: дескать, и что это у Кати есть! – только мордочка её вдруг задёргалась, глазёнки запрыгали: казалось, такая мука мученическая ровно изрезала лицо матери! Девчончишка заметалась, взирая на лицо то изрезанное в зеркале… поняла, родимая ты головушка, как, должно быть, стыдится мать того, что у неё эдакая-то дочь… Правда, до поры до времени и сама Катя знать не знала, ведать не ведала… кака така… но, видно, очень, очень нехорошая девочка… и запылала малышка, что то́ пасхальное кокушко, стыдливо пряча очи-глазочки…
– Всю душу вы мою вымотали! – скажет мать, бывалоче, махнёт рукой – рука что ветвь суха: ни кровиночки! – а Катерина и видит сейчас: кто-то неведомый душу у матери выматывает: наматывает-наматывает тихохонько, тихохонько на кулачок, наматывает-наматывает – вот она, душенька-то, и вышла вся… ма-а-ахонькай такой клубочек, жалконькай… и будто глядит на него Катя – и дивится, дохнуть боится… и будто не у матери – у неё, у Катюшки самой, душу-то и вымотали… И схватится испуганная девчушка за грудушку – и глаза матерны вперятся в её личико: одни зрачки – чёрные-пречёрные… ровно почернели они от горя неизречённого…
А бывалоче, Катюшка наша и учудит что – сейчас мать причтом и причитает:
– Доча моя, чадо моё одичалое! – Чу, баушка Чуриха: а ну как учует? – и Катюшке тычок: анчутка!
А уж что комната-то раскалена! Царица Небесная! И этот чёрный нависший потолок – обуглился от жару! – вот-вот рухнет на малышку, нашу крошку, пташку нашу, птичку! Она зажмурит глазёнки: страш-ш-шно! – потом пытается тихохонько так приоткрыть их, приглядеться – трудно, шибко тяжко: слиплись от пота… и что-то давит, мнёт её пышущее жаром тельце… И никому-то она не нужна-а-а, и все-то заб-б-были про неё-о-о… Хочется кричать – да голос словно бы засох…
И чудится вдруг маленькой Кате: кто-то большущий спрятался там, наверху, и держит над её головушкой чёрный раскалённый противень… плавно так раскачивает… И что за пироги на том на противне… с начинкою… али шанюжки… Сами небось станут есть, а она тут лежи сиротинушкой… И расплачется, бедовая головушка, бессильно так расплачется: ох и жалко, ну до чего жалко Катю-то, страдалицу… ах она разнесчастная… ах она… ой, противень сейчас упадёт!..
И сожмётся в комочек, обхватит головушку ручонками – и мерещится малышке: не девочка она, а булка, пышущая жаром булка сдобная, с румяненной корочкой, – и её вот-вот сомнут рты голодные, рты жадные, всю до крошечки!..
Катька-булка, Катька-булка!.. Мягкая, рыхлая, белая… А они зубами будут рвать… Начинку им, начинку…
И закатит Катитка глазёнки и молит лишь об одном: уж скорей бы забрал её «дядя Цибулин» – а она-то что старалась бы, так старалась бы для него, избавителя… вот и печку б топить помогла ему, ну ей-божечки…
А и песнь зачнёт наша головушка! Тётки сейчас: сидит-де Паном Пердовичем, да ишшо и кувы́кает! Ишь, мол, кувыка-закавыка, кувыкалка! Ишь, мол, кувичка-чувичка!
Ах вы, тётки глупые! То Катьша тишину расшатывает!
– Виса! Ишь, свистит, что сивый мерин!
– Ну что орёшь, как оглашенная? Анчутка! Расквасит губищи свои – и дерёт глотку, орёт на всю Ивановскую, разгриба чёртова! И правда: Галина-то всё молчком да бочком – ни слова ни полслова – так у ей и роток что бо́бышек: пальчиком прикроешь… а эта: расквасит свои губищи, шабала пустая…
– У нас один тоже всё кувыкал, – баушка Чуриха меж тем: да тихо-о-охонько так. – Докувыкался. А вы, девки, чего рты-то раззявили? – это она тёткам, баушка Чуриха-то, тёткам-тетёркам, что и впрямь рты пораззявили! – Никак припомните пастушка тутошнего, кувяку постылого? А, Авдотьица? А, Гланьша? Ну чего зенки-то вытаращили, халды? И-и! – да ручонкой сухонькой и махни сгоряча баушка-старушка Чуриха: халды халдами и есть! Одначе сказ свой сказывает: куда денешься – словцо-то уж выпорхнуло, словечечко вещее! – Кувички-то он себе изладил камышовые, пастушок коченёвскый, нашенскай. Вот зачнёт кувыкать – хушь криком кричи, а не крикнешь: потому пастушок, потому скотина при ём, так-то вот. А только и доведись ему в дремь впасть: уморился парнишко, умаялся. Сам-то спать-дремать, а роток-от и раззявь: а что с сонного испросишь – сонный, он ить ровнёшенько мертвяк! Ну, в ту пору змеище подколодный ему в глотку и заползи! И уж так он там крутился-извивался, змеище-то, родимые мои матушки: поел всё унутре, как есть пожрал… Так, знаешь, упокойник и стоит пред очми: рот раззявил, а из его, из рота-то, змеюкин хвост бьётся жив-живёхонек… ох и страстушки… – Катюшка оземь: подкосили её, девоньку нашу, невестушку белую, речи те жуткие, шипящие; что змеюки, вползли они в ушки девичьи, оплели, опутали душеньку, до самого сердечка добираются…
А Катя улучит часочек-времечко – и в чулан, что пчёлка в улей, ровно в улье том кто медком понамазал…
Вот, стало быть, Катя-то наша чуть что – сейчас в чулан: только ей и видели! – закроется и сидит-посиживает, тихохонько сидит, что мышоночек малый… А в чуланчике темно-о-о, тепло-о-о… и полки всё банками с вареньями поуставлены: открывай да лакомись, плутовка лукавая! А в уголочке-то наволочки с мучицей да с сахарцом… ух и сладостно!
Она, Катя, головочку-то на «подушку» ту приклонит да и соснёт бывало…
Ах ты Катя, Катя, бедовая ты головушка! Выйдет: вся в муке, губушки вареньем поповымазаны, и пахнет от ей… что от булки сдобной… Ах ты Катя, Катя… и что только делать с этой с Катею?..
А завидит едва Катерина-то, Катеринушка, в руках что у тёток гребень – ох и ядрёный гребень: большущий, зубастый, костяной! – сейчас и в чулан свой: запрётся запором и сидит-посиживает!
Тётки ей: «Катя-Катя, Катя-Катя!» – а она сидит – и не шело́хнется.
Глазёнки зажмурит – и сейчас видит… на самом дне глазном и видит: полотенце-то рекою широкою стелется, разливанною разливается, путь-дороженьку злым извергам к Катюшеньке-душеньке преграждает; а гребень-то-гребешок кинь чрез лево чрез плечо – лесом дремучим да зубастым, частоколом-сном ужасным встанет: Катюшку охраняет!
Ах ты Катьша – шатунья наша – ни шатко ни валко дурашку валяет – мечту мечтает… чем бы дитятко да не тешилось… лишь бы штиль был…
Вот сиднем-то насидится, тихо-о-охонько высунется – а тётки тут как тут: цоп девчонку, ну ровно куклицу какую, схватят, руки ей заломают – а она-то, сердечная, вырывается, криком кричит – спасу нет! – а тётки потащут грязнулю – и ну мыть, да чесать, да стричь. Вот стричь-то стригут, да ишшо и приговаривают: «Ишь, опри́чь! Баран Барано́вич! Пух Пухо́вич!» А кудерьки-то белые, невесомые – весь пол ими устлан, ну чистая гора! – и прямо на полу-то в колечки свиваются… ну что живые, родимые мои матушки!
Тётка винилась пред баушкой пред Лукерьей:
– Я тольки на минуточку-то и отпустила ей, антихриста такую, а она сейчас и рванулась – всей варей в лыву! – и глаза смиренно опускала.
– Ну а тебе что, шары, нешто, залепило? – это баушка Лукерья другой тётке – та лишь руками и разведёт: дескать, виноватые мы виновницы – недоглядели-недосмотрели! – У, халды! Вещуньи проклятущие! – старуха замахнётся на тётушек сухоньким кулачком – а Катюшка махонька сейчас в слёзы, да жмётся к своим что разлюбезным нянюшкам: боится, дитятко, пужается, когда баушка стро́жится на её ненаглядных!
– Уйди, ты ещё! – отмахнутся преступницы, а сами глаза-то прячут!