Полная версия
При советской власти
Неизвестно, что она хотела сделать. Конечно, уж не сломать голубятню, на это у неё силёнок бы не хватило, хоть рядом с ней и возникла, откуда ни возьмись Валька. Но и вдвоём у них тоже ничего бы не получилось. Впрочем, взрослый человек одним решительным действием может заставить детей запаниковать.
Валькина бабушка сделала шаг по направлению к голубятне, шаг, надо сказать довольно решительный, хотя Валька, пыталась, видимо, её удержать, уцепившись за накинутый на плечи бабушки шерстяной платок, который тут же сполз и оказался у девочки в руках. Но Аркадия Владиславовна, кажется, даже не заметила этого.
Обеспокоенный Витька спрыгнул с голубятни и преградил ей дорогу. Илюша тоже подбежал к нему и встал рядом. Подоспел и Костик.
– Не дадим ломать! – завопили ребята. – Никому не дадим! Голуби не вредные, не пустим!
– А я вас и спрашивать не стану!
– Нельзя! Ни за что не дадим! Это Колькины голуби, мы их должны охранять!
– Меня не интересует, чьи они, но их здесь быть не должно!
– Бабушка, бабушка, не надо! – слёзно просила Валька, комкая в руках шерстяной платок.
Аркадия Владиславовна не обратила на призыв внучки никакого внимания.
– А меня интересует! – твёрдо заявил Витька. – Колька на фронте и пока он воюет, голуби будут здесь!
– А зачем он… – начала Валькина бабушка, но Витька перебил её:
– Он мне их оставил, чтобы я их сберёг для него! – заявил в волнении.
– Это неважно! А почему это ваш Коля самовольно на фронт сбежал, а? Он, как видите, тоже не пример, достойный подражания! Мало того, что у него отца убили, так он решил бедной матери своей ещё горе принести?
– Нет, все не так, он герой! – воскликнул Витька.
– Он настоящий герой войны! – поддержал Илюша друга. – Он за отца мстить пошёл!
Валькина бабушка всё почему-то старалась объяснить, что воевать таким как Колька рано и что голубей всё равно не должно быть во дворе.
И всё-таки гроза проходила стороной. То ли Аркадия Владиславовна согласилась в душе, что Колька – герой, то ли подумала о своём сыне, который тоже был на фронте…
Она не сломала голубятню ни тогда, ни в другой раз, а просто вдруг как-то вся сникла, повернулась и, не сказав ни слова более, пошла, уводя с собой и расстроенную внучку, которая почему-то с опаской озиралась на мальчишек, идя за бабушкой.
После их ухода, Илюша отвёл уставшего Костика домой. А когда вернулся во двор, Витька повёл его на голубятню. И через минуту Илюша, замирая от восторга, гладил доверчивых голубей, их нежно-белые грудки, тёплые и мягкие. Сизокрылый почтарь неожиданно спикировал ему на плечо и что-то закурлыкал на ухо. Может, поприветствовал или же сообщал о каких-то последних новостях из своей жизни. Короткоклювый турман сидел в самом дальнем углу, и, казалось, никак не отреагировал на появление нового человека. А задиристого вида голубок с мускулистой грудкой смотрел на Илюшу круглым внимательным глазом, точно решал, заслуживаю ли я он его доверия или нет?
Какая это всё-таки прелесть – голуби! Как могла Валькина бабушка сказать, что они заразны! Сама она… Не зря её имя-отчество никто из ребят и выговорить не мог. И хоть она сегодня отступила, но, как Илюше казалось, от своего намерения уничтожить голубятню, не отступит. И он предложил Витьки устроить круглосуточное дежурство на голубятне, но Витька заверил, что она больше не нападёт. И оказался прав, Аркадия Владиславовна больше не только не подходила к голубятне, но даже разговоров на эту тему не заводила.
А с Витькой после того случая они ещё крепче сдружились. Рядом с ним Илюша чувствовал себя взрослее, а Витькиного старшинства совершенно не ощущал. Очень уж запросто он держался с Илюшей, будто они ровесники. И к Костику, время от времени появлявшегося в их компании, относился тепло.
О чём ребята только не говорили! Но чаще всего, конечно, о погибших отцах. Уже в первый день Витька спросил Илюшу:
– У тебя отец есть?
– Убит, – ответил Илюша.
– И мой убит, – у Витьки, когда он это произнёс, задрожал голос.
– Ты своего помнишь? – спросил он через несколько минут, в течение которых они молча смотрели на голубей: дело было на голубятне.
– Не очень, смутно как-то, – признался Илюша.
– А я вот своего отлично помню. Когда я совсем маленький был, он меня на ноге катал. Знаешь, как это было здорово! Аж дух захватывало, когда я взлетал вверх! Сейчас меня уже ни одна нога не выдержит, даже отцовская, а вот вспомню об этом, и так хорошо на душе делается…
Какое грустное и совсем не мальчишеское лицо стало у Витьки! Он много рассказывал об отце, но почти ничего из его рассказа Илюша не запомнил. Запомнил только его глаза… Какая в них была тоска! Илюше было жалко Витьку и больно за себя. Его отец тоже погиб, но почему о нём он ничего не помнил? Ну, совсем-совсем ничего! Лишь какой-то смутный образ, и он как не напрягался, никак не мог представить себе, что этот образ делает.
Илюша немного завидовал Витьке, не задумываясь тогда над тем, что человек такое странное существо, что может завидовать даже чужой боли. Илюша не понимал ещё, что боль могут принести даже счастливые воспоминания. Илюша знал всё: что отец был, что он ушёл на фронт, что мама получила на него похоронку, из-за чего сильно постарела, но настоящего, живого отца в памяти мальчика не было…
10
Тоня долго не могла прийти в себя после гибели родителей, свыкнуться с этой новой ужасающей реальностью.
Потом, когда душа чуть-чуть отболела, она со страхом поняла, что и сама находилась на волосок от смерти, да не одна, а вместе с сыном.
В тот роковой день она отправилась с ним в поликлинику к педиатру: у малыша высыпала сыпь на тельце, он плакал. К счастью, ничего серьёзного доктор не обнаружил, протёр малыша каким-то раствором, указал молодой маме, как и что ей нужно делать в дальнейшем. Прощаясь, сказал, что если всё-таки намеченное лечение не поможет, заглянуть к нему вновь через недельку.
Домой Тоня возвращалась немного успокоенная. И Костик, побывав в сильных и ласковых руках доктора, вдруг заснул и, наверно, проспал бы до самого дома, если бы не завыла сирена, предупреждающая об очередном налёте фашистских бомбардировщиков.
Тоня прибавила шагу, но вскоре поняла, что к тому бомбоубежищу, куда они во время налётов спускались вместе с родителями, она не успевает.
Тоня свернула на Петровку, в конце которой находился её дом, но тут какая-то женщина в овчинном тулупе и синем берете с белой повязкой на руке, перегородила ей путь.
– Скорее, скорее мамаша в бомбоубежище, – и указала направление.
А с улиц и переулков туда уже устремились люди. Двое мужчин помогли Тоне спустить по ступенькам коляску – ступеньки были крутые, выщербленные, того и гляди, нога подвернется – костей не соберёшь.
Народу внутри убежища набилось много, было душно. Разговаривали вполголоса, словно боялись, что хозяйничавшие в небе фашисты их услышат и закидают бомбами.
Налёт в этот раз длился очень долго, дольше обычного – так, по крайней мере, показалось Тоне. Она впервые была в укрытии без родителей. И очень переживала за них, как они там? Они ведь такие несобранные, особенно папа, всё мешкают, мешкают, когда нужно скорее бежать! Конечно, и они сейчас беспокоятся о дочери с внуком, думала Тоня. Ах, как немного ей не хватило, чтобы добраться до дома, каких-то десяти минуту!
Наши зенитки лупили без передышки и, наконец, прогнали ненасытных стервятников. Но ещё минут десять после затишья на улицу не выпускали, ждали, прислушиваясь. И вскоре услышали долгожданный отбой воздушной тревоги. Теперь людям предстояло узнать, какие беды на этот раз принесли им проклятые «железные птицы» со свастикой на крыльях.
От пожаров небо было малиново-красным. В воздухе ощущался привкус пыли, исходившей от разбомбленных домов. У Тони тревожно забилось сердце, когда она увидела, что в том направлении, где находится её дом, в небо поднимается дым. Она, толкая впереди себя коляску с всё ещё спавшим ребёнком, поспешила к дому.
А на месте дома – огромная воронка, из чрева которой валил чёрный дым, словно из преисподней. Прямое попадание, как сказал кто-то стоявший неподалёку от этой жуткой чёрной дыры. Где-то поблизости уже слышались завывания пожарных машин…
Потихоньку у разбомбленного дома стали собираться жильцы, однако, родителей своих среди них Тоня не обнаружила. Кинулась расспрашивать соседей, но никто толком ничего сказать не мог. Были ли они в бомбоубежище? Вроде да, вроде нет. Наверно, не все и понимали, глядя на эту страшную воронку, о чём их спрашивали. Только Маша Оборина, бывшая одноклассница Тони, вспомнила, что, спускаясь, она видела стоявшую на лестничной клетке Марию Васильевну с узелком в руках, ожидавшей мужа, возвратившегося в квартиру за какой-то книжкой…
Вечно отец что-то забывает, с отчаянием подумала Тоня и нетерпеливо спросила Машу:
– А в бомбоубежище ты их видела?
Та задумалась.
– Нет… не помню, если честно, – ответила.
От страшного предчувствия Тоню трясло, порыскав ещё в толпе, она кинулась в бомбоубежище: может родители остались там? Папа, если увлёкся какой-то книгой, мог остаться, несмотря на уговоры жены.
С коляской, колёса которой то и дело натыкались на разбросанный повсюду битый кирпич, быстро передвигаться было нелегко. От качки проснулся Костик, захныкал, потребовал есть. Тоня вынуждена была присесть на исковерканную лавочку, встретившуюся ей на пути, и дать сыну грудь. Поев, Костик блаженно отрыгнул и вновь уснул.
В бомбоубежище родителей не оказалось…
И вдруг обнадёживающая мысль пришла Тоне в голову: родители-то тоже её ищут, не могут не искать. А где её искать? В поликлинике конечно! Ну не в самой, конечно, а в бомбоубежище, расположенном вблизи неё! Туда и нужно бежать, может по пути они и встретятся!
Пожары постепенно угасали, небо темнело, наступал вечер. Родителей она нигде не нашла. Как последняя надежда – может быть, они отправились к Алёне Даниловне? Почему, зачем – эти вопросы Тоня себе не задавала. Могут они там быть? Могут! Значит и ей нужно идти к свекрови. И она поспешила на Троицкую.
Шла скоро, насколько позволяла темень – Москва соблюдала светомаскировку, фонари не горели. Шла она знакомыми двориками и на Цветной бульвар вышла как раз через ту арку, теперь тоже полностью погружённую в темноту, где когда-то защитивший её от хулиганов Гриша получил нож в спину. Но сейчас Тоня об этом даже не вспомнила.
У Алёны Даниловны её родителей тоже не было. Оставив Костика на попечение Арона Моисеевича, Тоня вместе с обеспокоенной свекровью вновь поспешила к своему дому, затем к бомбоубежищу. Но все попытки найти хоть какой-то след Марии Васильевны и Михаила Александровича оказались тщетны…
За последующие двое суток они побывали в окрестных больницах, морге, в отделении милиции, где им сказали:
– Ну что вы хотите, прямое попадание.
Это был окончательный приговор…
Тоня с Костиком переехали к снохе, более им некуда было деваться.
После большой, отдельной квартиры, где прежде жила Тоня, нынешнее жильё её в полуподвальном помещении бывшего общежития ломовых извозчиков, выглядело, конечно, убого. Но Тоня не роптала, по нынешним тяжёлым временам у других и того не было. Со свекровью она ужилась на удивление легко. Ни ссор, ни скандалов между ними не было.
С одной стороны тихим отношениям этим способствовала некоторая апатия, охватившая Тоню после гибели родителей, у которых даже могилы не было, куда бы она могла прийти и поплакать. А с другой – подраставший Костик, о котором обе женщины заботились пуще, чем о себе.
Тоня отписала мужу о своём горе, о том, что письма ей теперь Гриша должен посылать на адрес его квартиры на Троицкой.
В начале 1942 года Алёну мобилизовали на трудовой фронт и отправили на заготовку леса в Калининскую область. В это же самое время и Тоня нашла себе работу. Отправилась в институт, где преподавали её родители и ей предложили ставку преподавателя немецкого языка (Тоня неплохо владела ещё и английским). Её довольно быстро оформили. Однако за день до того, как ей нужно было выходить на работу, к ней на дом зашёл представительный мужчина в тёмно-коричневом плаще с понятым воротником, в фетровой шляпе надвинутой почти на самые глаза.
– Антонина Михайловна Митричева? – спросил он.
– Да, – немного растерялась Тоня. – А в чём, собственно…
Договорить она не успела, мужчина достал из внутреннего кармана плаща удостоверение и поднёс его к глазам Тони.
Выглядывавший из своей комнаты любопытный Арон Моисеич увидев этот жест, тотчас же поспешил прикрыть двери своей комнаты и дважды щелкнул замком, как бы отгородившись от того, то происходило в коридоре.
Тоня ни капельки не испугалась неожиданного визитёра, напротив даже подумала с некоторой надеждой: а не насчёт ли это её родителей? Их нашли? Они живы?
Но она ошиблась, визит этот не имел никакого отношения к её погибшим родителям, хотя пришедший знал о постигшем её горе и выразил свои соболезнования. Затем, приняв приглашение Тони зайти в комнату, спросил:
– Вы, Антонина Михайловна, насколько нам известно, хорошо владеете немецким и английскими языками.
Тоня кивнула.
– Вот поэтому мы хотим предложить вам работу, – сказал мужчина, войдя в тесную комнату и присаживаясь на край скрипучего стула.
– Но я уже работаю, – озразила Тоня, – Вернее, собираюсь с завтрашнего дня.
Она была слегка разочарована. Надежда узнать что-либо о судьбе своих несчастных родителей не оправдалась.
– Это мы тоже знаем, мы всё уладим, – пообещал военный.
От таких предложений грешно было отказаться в это трудное время. Хорошая зарплата, паёк, медицинское обслуживание. Тоня не нашла в себе сил что-либо возразить, хотя этой грозной организации инстинктивно побаивалась, как и многие тогда.
Так в её трудовой книжке появилась первая запись: год – 1942, число – 11, месяц – 1. Принята на работу в Народный комиссариат государственной безопасности СССР.
11
Арест для Митричева был как гром среди ясного неба. Спросонок он даже не понял, что от него хочет этот вислоусый сержант и почему он должен куда-то идти? А когда понял, опешил от удивления: с какими такими врагами он вступил в сговор? Немцами что ли? Да вы что там все с ума посходили? Однако сержант не расположен был вступать с ним в продолжительные беседы. Он направил на него автомат и сказал, чтобы лейтенант не делал резких движений.
Выходя из хаты, Митричев увидел испуганное лицо пани Кристины, как-то виновато улыбнулся ей и пожал плечами.
Ещё только начинало светать, все в полку, кроме часовых, спали Митричев пожалел, что рядом нет Женьки Пухова, он бы сейчас враз поставил на место этих зарвавшихся смершевцев. Надо же чего придумали, он – враг! Впрочем, скорее всего это какое-то недоразумение, которое быстро разъяснится.
Митичева привели в то самое кирпичное одноэтажное здание, где ещё совсем недавно проходил вечер так называемой советско-польской дружбы, закончившейся грандиозной дракой между «друзьями». Здесь в этом здании находился особый отдел, занимая небольшое помещение, куда и привёл вислоусый сержант Митричева.
Только усевшись напротив холёного майора (их разделял массивный стол, с включённой ещё лампой под синим абажуром) Митричев вдруг вспомнил, как пани Кристина сказала ему, что он, мол, свой. Тогда он не придал этому никакого значения. А теперь задумался: свой для кого? Для того пана Мариуша, который собирался его пристрелить? Но откуда же СМЕРШ узнал об этом? Эх да, тень, мелькнувшая за окном… Наверно, это был сержант, что сидел теперь сбоку от Митричева с автоматом наперевес. Конечно, он, не майор же прятался среди кустов!
Да, невесело подумал Митричев, иди теперь объясни, как всё было на самом деле. Спросят: а почему же ты тревогу не поднял, не попытался задержать этого поляка? Потому что ты для них свой? Во попал-то!
– Ну, так что молчишь, лейтенант? – почти весело спросил майор, развалившись на стуле с удобной полукруглой спинкой.
Через распахнутое за его спиной окно в комнату влетал свежий предутренний ветерок, слегка колыхавший закрывавшие пол-окна холщовые занавески. И вдруг над занавеской этой взметнулась чья-то рука с зажатой в ней гранатой на длинной ручке.
– Ложись! – успел крикнуть Митричев, падая на дощатый пол, и тотчас же раздался взрыв.
Первые несколько дней он ничего не слышал. Видел только, как врачи раскрывают рты, разговаривают, но о чём они говорят, не слышал, а читать по губам он не умел. Мысли, словно тяжёлые камни, нехотя переваливались в голове, и это причиняло ему нестерпимые боли. И тогда Митричев начинал стонать. Симпатичная медсестра тотчас делала ему укол, и он засыпал. Лишь на шестые сутки слух стал постепенно возвращаться к нему.
А окончательно начинавшую серьёзно надоедать тишину эту расколол, ворвавшийся в палату Женька Пухов.
Ворох новостей, обрушенных на него приятелем, настолько утомил Гришу, что голова его несчастная вновь разболелась не на шутку и, казалось, готова была треснуть, как спелый арбуз. А Женька всё говорил и говорил, при этом пристально глядя на Митричева. И вдруг спросил, чуть понизив голос:
– Ты как у особиста оказался-то?
Гриша, несмотря на жуткую головную боль, понял, что с Женькой нельзя теперь же не объяснится. Он прошептал одними губами:
– Наклонись, – и когда Женька приблизил своё ухо к губам Митричева, поведал ему в двух словах – на длительные объяснения у него всё равно не хватило бы сил, – о своём неожиданном аресте и по какой причине нелепой он произошёл. С трудом заканчивая свой короткий рассказ, откинулся на подушку и закрыл глаза.
– Вот это да, – присвистнул Пухов.
А симпатичная медсестра, заметив состояние Митричева, погнала Женьку из палаты. Но в дверях он, что-то шепнув медсестре, всё-таки вернулся к койке Митричева и негромко сказал:
– Майор тот погиб, как и сержант.
Выпроводив, наконец, назойливого посетителя, медсестра предупредительно задёрнула занавески: резкий свет Митричев воспринимал пока что весьма болезненно, а койка его как раз стояла у самого окна.
Но на этом Митричева в покое не оставили. Осматривавший его врач, пожилой, с утомлёнными глазами сказал, что его хочет видеть некий подполковник, прибывший из штаба дивизии. А на умоляющий взгляд Гриши только развел руками: не может он этого запретить.
И через минуту в палату стремительно вошёл невысокий человек с накинутом на широкие плечи белом халате, развевавшимся, словно бурка на скачущим во весь опор всаднике.
Подойдя к койке Митричева, он придвинул стул к самому её изголовью и, усевшись, спросил, глядя на Гришу серо-голубыми с весёлым прищуром глазами:
– Как себя чувствуешь, лейтенант?
Митричев собрался было бодренько отрапортовать, что всё отлично, иду на поправку, но быстро сообразил, что делать этого не следует. Подполковник-то, как он сразу догадался, из особого отдела, наверно, начальник погибшего майора, а стало быть, опять будет его во враги записывать. Так что пока лучше всего было хворым прикинуться.
– Голова, – прошептал он и поморщился.
– Знаю, контузия у тебя серьёзная. Но ты уж потерпи, я не долго буду тебя мучить. Как там у вас всё случилось-то, помнишь?
Митричев сдвинул на оцарапанной переносице обожжённые брови, лоб наморщил – как бы задумался. Отсутствием памяти он не страдал, до определённого момента, а именно до взрыва гранаты всё помнил хорошо. Но зачем подполковнику знать об этом?
Помолчав с минуту, Митричев рассказал о произошедших в то роковое утро событиях, умолчав, разумеется, почему он сам оказался у особистов.
– Не густо, не густо, – подполковник был слегка разочарованным куцым рассказом лейтенанта.
– Всё так быстро произошло, – как бы оправдываясь, произнёс Митричев.
– Ну что ж… – подполковник привстал со стула, собираясь, видимо, уходить, но тут же резко сел обратно и в упор глядя на Гришу своими серо-голубыми глазами спросил как бы между прочим:
– А как ты-то там оказался?
Гриша вроде бы готов был к этому вопросу, ждал его, но всё же под пристальным взглядом особиста немного растерялся, ответил не сразу, с некоторой заминкой, что не укрылось от внимательных глаз подполковника. Ответил на свой страх и риск, ибо если подполковник был осведомлён о его аресте, то, утаив это, он ещё больше бы навлёк на себя подозрение. Но отступать было поздно, и он решился, словно в омут нырнул:
– Товарищ майор мне что-то предложить хотел…
– Даже так, – глаза подполковника повеселели.
Знает, с тоской подумал Митричев, пропала моя бедная головушка. И ведь не оправдаешься, чёрт возьми! Скажут ещё, что это мои «дружки» выручали из лап СМЕРШа!
– И что же он тебе предложить хотел? – осведомился подполковник, почёсывая хорошо выбритый похожий на пятку подбородок с ямочкой посередине.
– Он не успел сказать.
– Интересно, интересно, – произнёс задумчиво подполковник и немного помолчав, спросил вдруг: – А ты давно воюешь-то?
И, слово за слово, разговорил Митричева, узнав, что тот начинал воевать ещё в сорок первом, летал защищать Москву на И-16, был сбит, тяжело ранен, более полугода провалялся в госпитале в г. Молотове, после чего летать ему запретили, и он окончил артиллерийское училище и стал командиром батареи. Так и воюет с тех пор артиллеристом.
– А в небо не тянет? – внимательно выслушав лейтенанта, спросил особист.
– Теперь уже нет.
Оставшись, наконец, один Митричев ещё и ещё раз припоминал этот разговор, удивлялся, как это он легко рассказал подполковнику всё о себе, о семье, о погибшем брате Павле, о воюющем отце, не упомянув только о том, что жена работает в НКГБ. Зачем он так разоткровенничался? Или это подполковник так легко заставил его разговориться? Впрочем, он и сам рад был говорить о чём угодно, только бы не касаясь того, как он оказался в особом отделе. Но понять, знает ли причину этого подполковник он так и не смог. Поверил ли подполковник в придуманное Митричевым предложение, которое ему якобы собирался сделать погибший майор?
Разумеется, вопрос этот так и остался для Митричева неразрешённым. В томительном неведении он провёл на больничной койке ещё несколько дней перед тем, как его выписали. Подполковник более в полку не появился, никак не давал о себе знать. И всё-таки Митричев не мог себя чувствовать спокойным. Он почему-то уверен был, что с подполковником дороги их ещё пересекутся…
12
Алёна Митричева вернулась с лесозаготовок насквозь больная. И очень набожная. Там, на работах в глухой деревушке сошлась она коротко с одной местной крестьянкой, Верой Авдотиной, смиренно переживший расстрел мужа, обвинённого в колхозном вредительстве и смерть сына, погибшего от пули фашистской.
Утешение и силу жить нашла она в Святом Писании. По вечерам, возвращаясь с работ в свою убогую избушку, где квартировали Алёна Митричева, запаливала она свечку, раскрывала Евангелие и, шевеля сухими бескровными губами, сосредоточено читала. И покуда главу-другую не прочитывала, спать не ложилась, несмотря на то, что завтра вновь надобно вставать ни свет, ни заря.
Как-то однажды, когда от усталости парализующей не шёл сон, Алёна подсела к Вере. Перед ней на сколоченном из не струганных досок столе лежало раскрытым Евангелие. Вера водила по строчкам большим расплющенным пальцем с тёмным ободком под изломанным ногтем и шевелила губами.
– А ну-ка в голос зачти, Вер, – попросила Алёна.
– А веруешь ли или так, от скуки? – строго посмотрела на Алёну поверх очков в железной оправе хозяйка избы.
– Верила сызмальства, и в Храм ходила по воскресеньям, да потом в Москву переехала и всё как-то… Сама знаешь, власть нынешняя Бога-то отменила…
С того вечера и сблизились равные годами женщины. Читали в пересменку Евангелие, толковали тот или иной стих, как понимали, моля при этом Спасителя, чтоб не судил их строго за то, что дерзнули умом своим скудным дойти до всего: ни церкви, ни батюшки, чтобы разъяснил непонятное, не было.
Говорили всегда вполголоса, иной раз и вовсе на шёпот переходили. И не потому что ушей чужих опасались – в избе кроме них да ещё одной женщины, засыпавшей как только до лежанки добиралась, никого не было, а – привычка такая сложилась при власти советской.
Восемь месяцев оттрубила Алёна на лесозаготовках, а более не сдюжила. Болезнь опасная въелась ей в лёгкие, закашляла она кровью, думали всё, отходную нужно читать по бабе. Но Вера выходила дышавшую на ладан постоялицу свою, выходила какими-то травками да настойками горькими. И – молитвой усердной.
Смилостивился Господь, поднялась Алёна. Но работником она уже никаким сделалась, обессилила. Списали её подчистую, как из армии инвалидов списывают. Расставание с Верой было слёзное.
– Свидимся ли? – вопрошала Алёна.
– Это как Господь управит, – спокойно ответствовала на это Вера, кроме нехитрой снеди снабдив Алёну в дорогу иконой Спасителя с серебряном окладе, да стареньким, захватанным руками человечьими Евангелием. И наставляла напоследок: – Помнишь притчу о семени на почве каменистой? Всходит быстро, но корней у него нет, потому что мало земли, и засыхает оно. Это о людях, которые схватывают учение Его быстро, не проникнувшись им, а при малейшем повороте нарушают его али и вовсе отрекаются, потому как опять-таки корней нету… Не уподобляйся таким, Алёна, пусть вера твоя крепкой будет и не напоказ.