Полная версия
При советской власти
Тоня ахнула, увидев свекровь. Была женщина дородная, в теле, что называется, а тут – кожа да кости, глаза – впадины чёрные, рот ввалился ровно у старухи древней. И седина…
Костик за маму спрятался, не узнал бабушку родную, оробел. Впрочем, довольно быстро успокоился, когда мама объяснила ему, что бабушка хворает. Он ведь тоже уже болел и наверно выглядел тогда, как и бабушка нынче.
Мама приносила бабушке какие-то лекарства, от которых та упорно отказывалась, говоря как-то непонятно, что если Бог даст, она выздоровеет и без них. Костик не понимал, кто такой этот Бог и что он должен дать бабушке, чтобы она поправилась. Лекарства? Так мама же их давала, а бабушка не брала почему-то. Наверно, думал Костик, у этого самого Бога есть какие-то другие лекарства, которые лечат лучше, чем те, что давала мама.
Он спросил у мамы, кто такой Бог? А мама недовольно заявила, что никакого Бога нет, и чтобы он не смел никогда никому задавать подобные вопросы. Костик очень любил маму и пообещал ни у кого не спрашивать о Боге. Но непонятно было, если Бога нет, то почему бабушка этого не знает и всё надеется, что он ей что-то даст?
Немного придя в себя после долгой, изнурительной, отобравший те немногие силы, что у неё ещё оставались дороги Алёна разместила в правом от входа углу комнаты небольшую треугольную полочку, на которую поставила подаренную Верой Авдотиной икону Спасителя и извлечённую из сундука икону Казанской Пресвятой Богородицы. Поставила рядом и латунный крест с распятием, запалила лампадку и, встав на колени, принялась истово молиться.
Костик, открыв рот от изумления, во все глаза наблюдал за бабушкой. Эта картина и предстала перед глазами вернувшейся с работы Тони, от растерянности застывшей на пороге комнаты. Впрочем, длилось это считанные секунды. Быстро сориентировавшись, она поспешно увела сына на кухню, посулив ему кусок сахара – и лишь посул этот заставил заупрямившегося Костика пойти за мамой. Получив обещанное, он тихо спросил:
– Мам, а почему бабушка на коленях стоит?
Причуды свекрови обеспокоили Тоню. Она комсомолка, служит в такой серьёзной организации, Григорий на фронте вступил в партию. А тут какое-то религиозное мракобесие на дому! Да ещё при ребёнке! Совсем Алёна Даниловна из ума выжила после этих лесозаготовок, что ли?
Ко всему ещё иконы вывесила… А если к ней кто со службы зайдёт по надобностям каким и увидит, что тогда? Да что со службы, а соседи-то? Неужели она, пожилой уже человек, не понимает, в какое непростое время они живут? Или не хочет понимать? Хоть бы внука пожалела, если уж о ней и Грише не думает.
Решила Тоня поговорить со свекровью теперь же. И серьёзно поговорить. Оставив сына на попечение Илюши Шмакина, которого тоже угостила сахаром, Тоня отправилась в комнату.
(Кстати, Тоня, с тех пор, как сделалась сотрудницей НКГБ, свои богатые пайки не таила, делилась с соседями, помогала и лекарствами и вообще всем, чем могла. За доброе отношение её уважали, благодарили, но всё-таки чуточку побаивались: человек в квартире она была новый, да ещё работала в такой страшной организации. Мало ли что…)
Разговор с Алёной Даниловной у неё не получился, свекровь наотрез отказалась убрать иконы. Единственное на что она пошла – прикрыть их занавесочкой…
Пока мамы не было Костика так и подмывало спросить у Илюши, кто такой Бог? Но он удержался от соблазна, так как обещал маме ни с кем не заводить об этом речь. А слово надо держать, это ему ещё отец говорил, когда приезжал на побывку после ранений. И тут же забыв обо всём, он похвастался перед Илюшей, что отец вчера прислал письмо с фронта, а в письме – фотографию: он с бойцами своей батареи.
– Ты счастливый, Костик, – вздохнул Илюша, догрызая свой кусок сахара. – У тебя есть отец. А у меня даже фотографии его нету…
– А почему? – удивился Костик.
Действительно, почему, вдруг спросил Илюша сам себя. Почему у них с матерью нет даже фотографии отца? Такого же быть не может, фотографии есть у всех, неужели отец никогда в жизни не был у фотографа? Один или с матерью. Наверняка фотография есть и тогда, посмотрев на неё, он непременно вспомнит отца, вспомнит, каким он был!
Как же он раньше об этом не догадался? И Витька не подсказал. А вот этот карапуз забавный, с наслаждением облизывающий кусочек сахара розовым язычком, сам того не ведая, сделал ему отличную подсказку!
Обрадованный Илюша чмокнул Костика в темечко и спросил:
– Хочешь, я покажу тебе свои марки? Айда ко мне!
Усадив гостя на диван и вручив ему альбом с марками, Илюша задумался, где эта фотокарточка может быть? Большого альбома, вроде тех, что он видел у соседей, у них отродясь не было. Наверно карточка осталась только одна. А было ли их много? Этого он не знал. И где мать её прячет? Но главное – почему? Почему она не стоит на комоде, как у Витьки или не висит в золочёной рамке, как у Нелли Сергеевны?
Илюша искал её по всей комнате, но не мог найти. Оставалось ждать возвращения матери с работы. А если она сегодня вообще не придёт, заночует, как это часто бывало, на фабрике? Нет, сегодня всё-таки должна прийти, её не было вчера и позавчера. Так что сегодня она придёт.
В комнату, постучав, заглянула Тоня чем-то сильно расстроенная. Поблагодарив Илюшу, она увела сына, который хотел побыть у Илюши ещё: он не досмотрел альбом.
– Завтра придёшь и досмотришь, – обнадёжил его рассудительный Илюша. – А теперь иди, раз мама просит.
Оставшись один, Илюша ходил по комнате и раздумывал, спросить мать о карточке или же самому потихоньку найти, посмотреть и… Что будет потом, когда он отыщет её, он ещё не знал. Хотя как это – что? Он непременно вспомнит отца, вот что!
Или же поговорить прежде с матерью? Ей, конечно, будет труден этот разговор, слишком свежа ещё рана, нанесённая той проклятой похоронкой. Но ведь и он так больше не мог!
Наверно это и есть самое главное и самое тяжёлое. Он вспомнил всё, что говорили ему о матери соседи. Как она разорвала похоронку, как упала, потеряв сознание, как Нелли Сергеевна и Арон Моисеич помогали ей прийти в себя. Вспомнил раннюю седину мамы…
Нет, мать нужно пожалеть, кому же, как не ему её и жалеть-то? Но фотография, фотография…
Ему бы только раз посмотреть на нее, и он уже никогда не забудет, каким был отец. Только бы увидеть её, ну хоть один-единственный разочек и спросить, почему мама её прячет? Зачем? От кого?
Когда поздно вечером мать пришла с работы, он так и не придумал, с чего начать разговор. Она была уставшая, разговаривала вяло. Картошку в «мундире», которую Илюша сварил, она ела как бы с трудом, медленно, видимо так устала, что даже поесть толком не могла.
Илюша смотрел, как она ест, и думал, что может быть, она сама догадается, о чём он хочет её попросить? Как это часто бывало, когда он хотел что-то сказать ей или спросить, она с одного короткого взгляда угадывала его желание и, опережая вопрос сына, спрашивала:
– Ну, в чём дело?
Да, мама у него такая она всё видит, всё чувствует. И сейчас, Илюша был уверен, она всё знала наперед, что он хочет. Потому он и начала без всяких предисловий.
– Мам, покажи мне фотографию отца.
Нюра не донесла до рта кусочек картошки, замерла на мгновение и положила его обратно на тарелку.
– Фотографию… – она как-то растеряно посмотрела на сына уставшими глазами. Она явно не ожидала этой просьбы. Неужели и вправду не догадывалась?
– Да. У тебя же она есть?
– Да, да, конечно… фотография есть…
Она встала, подошла к шкафу, взяла какую-то толстую книжку. Там между страницами и лежала фотография отца. А Илюша всё почти перерыл, а вот в книги заглянуть не додумался, хотя и книг-то было, раз-два и обчёлся.
– Возьми, – она протянула Илюше карточку.
На фотографии, этом маленьком прямоугольнике плотной бумаги, отец был снят в полный рост, в гражданской одежде. Конечно, Илюша сразу же запомнил его и мог бы теперь узнать из тысячи других людей. Но к разочарованию мальчика воспоминания о нём так и не появились. Теперь он знал только, как выглядел отец и – ничего более…
Но он не сдавался, он напряжённо смотрел на фотокарточку, положив её перед собой на стол, даже глаза зажмурил, надеясь таким способом вызвать хоть какие-то воспоминания.
Нюра, решив, что сын уснул над карточкой – время-то было позднее, – протянула руку, чтобы забрать её, но он почувствовал это и открыл глаза.
– Я думала, что ты уже насмотрелся, – точно извиняясь, сказала она.
Илюша взглянул на мать и заметил, что губы её, сухие, потрескавшиеся, блёклые едва заметно дрожат.
– Да, возьми, – разрешил он.
Ему стало очень жалко маму в эту минуту, он испугался, что мама расплачется, а за нею и он сам не сдержится…
Она взяла карточку каким-то резким движением и почему-то обеими руками. И он вдруг вспомнил рассказ Нелли Сергеевны, как мама разорвала похоронку… И испугался. А вдруг она и фотографию отца порвёт?
– Мам, – попросил Илюша. – Отдай её мне.
– Зачем? Она ведь одна у нас… Понимаешь, одна… – Нюра постепенно овладевала собой, успокаивалась. – Лучше я спрячу её.
– А для чего прятать? Пусть будет на столе. Или на стенку повесим, как у Нелли Сергеевны. Нет, правда, я сделаю рамку, и повесим фотографию на стенку, а?
– Зачем? Ты ведь знаешь теперь, где она лежит, и всегда можешь посмотреть, когда захочешь, – Нюра решительно встала из-за стола, и положила фотографию на прежнее место между страницами книги.
В голосе её почувствовались слезы, и Илюша не стал настаивать. Действительно, он теперь мог смотреть на карточку, когда захочет. Ну а потом, позже, решил Илюша, он всё-таки уговорю маму поместить фотографию в рамку и повесить на стенку.
Потом…
Илюша вообще решил, что этот разговор последний, слишком уж тяжелы такие воспоминания для мамы. Может быть, именно поэтому она и не хочет, чтобы фотография отца стояла на видном месте? Наверно так…
Фотографию отца Илюша рассматривал потом чуть ли не каждый день, долгими часами вглядывался в неё, но так ничего об отце и не вспомнил.
13
Чтобы хоть как-то обезопасить себя, а главное сына от не желавшей ничего слышать свекрови, Тоня, стесняясь и нервничая, подошла к своему начальнику отдела, человеку суровому и немногословному и попросила его содействия в получении комнаты. К тому времени Аглая Колупаева, проплакав несколько дней над похоронкой по мужу, возвратилась насовсем в деревню к престарелым родителям.
Начальник пообещал рассмотреть её просьбу и обещание своё сдержал. Более того, узнав, что комната, где хочет поселиться его молодая сотрудница, находится в ветхом доме, прежде бывшем общежитием ломовых извозчиков, он предложил ей отличную комнату в новом, построенном перед самой войной доме как раз для работников госбезопасности. Предложение это было более чем заманчивым, но Тоня вынуждена была отказаться. Не могла она бросить свекровь одну, чтобы сказал на это Гриша? И Костик… На кого она сына оставлять будет, когда она днями и нередко ночами работает? Конечно, его можно будет устроить в детсад, но это означало бы обидеть до глубины души Алёну Даниловну. Как же это, при живой бабушке отдавать внука в детсад?
Да и не только Алёна Даниловна могла приглядеть за Костиком. Тут и Нелли Сергеевна всегда рада помочь, и Арон Моисеич и, конечно же, Илюша Шмакин, не по-детски солидный и обстоятельный мальчик, на которого можно было вполне положиться. Нет, решила Тоня, переезжать ей сейчас никак нельзя. Вот кончится эта проклятая война, вернётся Гриша, тогда они и решать будут, что да как.
А война и впрямь к концу подходила, бои, ещё суровые, ожесточённые, шли уже на немецкой земле. Союзники наши, американцы да англичане, всё эти годы выжидавшие, кто кого одолеет, встрепенулись и открыли, наконец, так называемый второй фронт, спеша отнести и себя к числу победителей фашизма. Хотя решающего значения этот «второй фронт» уже не имел, ясно было всем и давно, что Красная армия одолеет Германский Вермахт и в одиночку.
Григорий Митричев встретил окончание войны в чине капитана. Грудь его украшали уже два ордена «Отечественной войны» 1 и 2 степени и орден «Красной звезды», который был ему особенно дорог. В одном из последних боёв на улицах Берлина, осколок разорвавшейся неподалёку гранаты, попал в орден, отколов рубиново-красную его эмаль и тем спас Гришу от ранения, а может быть и отчего похуже.
Были и медали. «За оборону Москвы», «За взятие Кёнигсберга», к которым чуть позже прибавилась и ещё одна: «За взятие Берлина».
После Победы входивший в состав 48 гвардейской стрелковой дивизии 146 полк, в котором служил капитан Митричев, был расквартирован в Белорусском военном округе в г. Лиде, что в Гродненской области, где офицеры и солдаты с нетерпением дожидались приказа о демобилизации и строили планы на мирную жизнь.
Гриша часто получал письма от жены, из которых знал, что оба деда его, Данила Никитич и Иван Петрович до победного мая не дожили совсем немного. Ненадолго пережили их и бабушки Гриши. Правда бабка Прасковья дождалась сына, обняла его напоследок, а вот внука увидеть – не сподобилась.
Про то, что Алёна Даниловна в религию ударилась, Тоня писать остереглась, сообщила только, что свекровь, оправившись, наконец, от болезни своей, работала теперь на фабрике «Красная заря» вязальщицей, куда её устроила соседка Нюра Шмакина. «Ну а о моей работе ты знаешь» – делала неизменную приписку Тоня в каждом письме.
Гриша не раз пытался представить себе Тоню в форме работника госбезопасности, но – не мог. Стройная девушка в сиреневом платьице, какой он запомнил её ещё с предвоенных лет, и вдруг – чекистка! К этому нужно было ещё привыкнуть. И к семейной жизни тоже нужно будет вновь привыкать. За все военные годы они виделись всего три раза. В самом начале войны, когда его, раненого лётчика, переплавляли в госпиталь в г. Молотов. И позже когда он приезжал на короткую побывку после ранений. С тех пор они не виделись почти три года.
Скучал Гриша по жене и сынишке так, что ни в сказке сказать, ни пером описать. И, как и все в полку, строил планы на мирную жизнь, пытался представить, как это всё теперь, после этой страшной войны у них будет?
Демобилизация шла неспешно, люди изождались своей очереди.
Чтобы хоть чем-то занять изнывавший без дела личный состав, командованием полка был дан приказ организовать учебные занятия по боевой и политической подготовке. Но чему учить людей, многие из которых воевали с далёкого сорок первого, не раз и не два рисковали жизнью, имели ранения, боевые награды?
Офицеры уводили свои подразделения с глаз начальства долой куда-нибудь подальше в лес или поле, где солдаты валялись на траве, загорали, вспоминали фронтовые истории, весёлые и трагические и, конечно же, приключения по женской части. Но охотнее всего рассуждали об ожидавшей их мирной жизни. И каждый знал теперь, как нужно её прожить и был уверен, что именно так и проживёт. В свободное же от таких «занятий» время офицеры таскались друг к другу в гости, пили водку, отплясывали с местными красавицами в клубе, гоняли по нешироким городским улочкам на трофейных мотоциклах.
…Квартирная хозяйка Гриши Митричева пани Мария, пикантная, в теле, вдовушка, выдавала замуж единственную дочь свою Элизу. А капитан, по нижайшей просьбе вдовушки и с разрешения командования, выступил на этой свадьбе в качестве шафера. Когда одетый в парадную форму капитан вёл невесту под руку к костёлу, не без удовольствия слышал восхищённый шёпот за спиной: вот то пара!
На обратном пути к дому Гриша уже шествовал рядом с молодящейся старушкой,
ранее сопровождавшей к венцу жениха, невзрачного, но богатого, как говорили, пана. Чумазые мальчишки, бежавшие за новобрачными, по обычаю требовали выкуп за невесту, и Митричев щедрой рукой бросал им заранее припасённые мелкие монетки.
Гуляли три дня. Было много цветов, беспрерывно играла музыка: местный оркестр состоял из трёх носатых евреев-скрипачей, и толстого краснощёкого поляка, дувшего изо всех сил в трубу. Щёки его мгновенно округлялись, словно за ними вдруг оказывалось по мячику, и также вдруг исчезали, как будто мячики эти проваливались в огромный живот трубача. Но тотчас же появлялись снова…
Лишь к весне следующего года демобилизация затронула 146 полк. Впрочем, к тому времени некоторые солдаты, и офицеры полка приняли решение остаться в Лиде навсегда. Кто-то успел обзавестись здесь семьями, а те, кто уже был женат, выписывал своих благоверных вместе с семейным скарбом на новое место жительства. Занимали дома, оставленные поляками, подавшимися на родину.
Снялась с места и пани Мария с семейством дочери, в котором со дня на день ожидалось прибавление. И хотя жили предки пани Марии на этих землях с незапамятных времён, оказалось, что теперь полякам тут места не было.
Митричева весть о демобилизации застала в деревне Воложено, расположенной неподалёку от города Волковыска, куда часть полка была передислоцирована по каким-то одному лишь командованию ведомым надобностям.
Командир полка предложил Митричеву и некоторым другим офицерам продолжить военную карьеру, посулил безбедную жизнь, в недалёкой перспективе учёбу в академии. Иные поддались на заманчивые обещания, но Митричев остался твёрд: на гражданку, домой! И профессию хотелось мирную обрести. Инженером стать, например, или учителем. В школе, помнится, ему математика легко давалась, Конкордия Александровна, его бывшая учительница, хвалила даже. Конечно, он давно всё перезабыл, но ведь вспомнит, чёрт побери, почему же нет?
И вот счёт до отправки домой пошёл уже на дни: четыре, три… А за день до отправки, когда мысленно Гриша уже подъезжал к Москве, произошла неожиданная встреча, повлиявшая на всю дальнейшую жизнь его.
Ранним, пригожим утром, когда капитан Митричев ещё сладко почивал на мягкий перине, его разбудил дежурный по штабу лейтенант Зиновьев, молодой, не нюхавший пороха паренёк, призванный в армию уже после окончания войны. Разбудив Митричева, он шёпотом, чтобы не потревожить сон другого капитана – Евсеева, с которым Гриша делил хату, передал ему приказ командира полка немедленно явится в штаб.
– Что за срочность такая? – недовольно спросил Митричев, натягивая гимнастёрку.
Лейтенант пожал хилыми плечами и промолчал.
Ладно, подумал Митричев, на ходу надевая портупею, ещё чуть-чуть и все эти приказы останутся в прошлом.
Штаб полка находился рядом. Через пару минут Митричев уже входил в одноэтажное каменное здание старинной постройки по обеим сторонам от входа в которое расположены были двухколонные портики, израненные шальными пулями и осколками снарядов. Но каково же было его удивление, когда в кабинете командира пока, вместо огромного и громогласного сибиряка Анисима Ноздреватых он увидел стоявшего у раскрытого окна с сигаретой невысокого подполковника, показавшегося ему очень знакомым. Умный, спокойный взгляд, похожий на пятку отлично выбритый подбородок с ямочкой посередине… Подполковник… подполковник, пытался припомнить его фамилию Гриша.
– Зенков Иван Емельянович, – словно угадав затруднение Митричева, сказал тот. – Неужто забыл, капитан?
Забыл… Нет, Митричев его не забыл. Просто старался не вспоминать, надеясь, что на той истории поставлен крест. Но выходит, что нет…
Подполковник неторопясь докурил папиросу, выбросил её за окно, прикрыл его и, предложив Митричеву садиться, сам присел напротив него.
Неужели опять будут во враги записывать, с горечью подумал Митричев, и лёгкая дрожь прошла по всему его телу.
Но подполковник спросил Митричева, как тому воевалось, о семье осведомился, о его планах на послевоенную жизнь. Гриша нехотя рассказал.
– Что ж, инженером быть или учителем это дело хорошее, – одобрил Зенков. – А к чему душа больше лежит?
– Пока не решил.
– Пока не решил, – повторил за Гришей подполковник и, помолчав немного, спросил: – А послужить родине на иной стезе не хочешь?
– Это как?
– Ну, например, так, как твоя жена служит. Как тебе такое?
Гриша хотел было спросить, откуда, мол, вы про жену знаете? Но вовремя спохватился, кому же и знать-то об этом как не людям его профессии.
– Я немного не понимаю…
– Ну что ж тут не понятного-то? – усмехнулся Иван Емельянович и морщинки от глаз побежали к седеющим вискам подполковника. – Хочу предложить тебе работу в МГБ. Офицер ты боевой, смелый, инициативный, орденоносец. Происхождение у тебя соответствующее. Нам такие нужны
– Но я же ничего в этом деле не понимаю, – возразил Митричев. И почему-то заволновался.
– Подучишься, парень ты смышлёный, всё поймёшь. Ведь я тоже до войны на заводе работал, но нужно было стать чекистом, и я стал им. И тоже поначалу ничего не понимал в этой работе. Ничего, не боги горшки обжигают, всему можно научиться, если надо.
Митричев не знал, что ответить, всё это было так неожиданно. Но Зенков его и не торопил. Прощаясь, сказал, что увидятся они теперь уже в Москве.
– А пока подумай хорошенько над моим предложением. Я почему-то уверен, что ты согласишься. Ну, до встречи!
Грише казалось поначалу, что размышлять над предложением подполковника он будет долго и мучительно, мелькнула даже мысль, отложить принятие решения до Москвы, до встречи с Тоней, как бы переложить тем самым на её женские плечи ответственность. Как она, уже опытный сотрудник органов госбезопасности скажет, так он и поступит.
Однако, войдя в хату, где его встретил остекленевшим взглядом капитан Евсеев, почему-то сразу понял, что он будет работать в МГБ. Почему, для чего ему это – такими вопросами он не задавался. Будет и – всё! Хотя представить себя чекистом ему пока была сложно.
А Тоню он мог представить, задал Гриша себе риторический вопрос? И тут же ответил на него: всё-таки она, кажется, работает по специальности, переводчиком. У него же никакой специальности нет. Сколько себя помнил, он всегда хотел быть военным, особенно лётчиком. Но с авиацией не получилось, а вот военным – МГБ ведь организация военная, – он будет!
– Гриш, у тебя похмелится нету? – едва ворочая языком, проговорил Евсеев, тело которого сотрясала мелкая дрожь. Евсеева ещё в апреле сорок пятого назначили на место бесшабашного Женьки Пухова, получившего тяжёлое ранение и встретившего Победу в госпитале, глубоко в тылу.
– Найдём, Серега, – пообещал Митричев.
14
Пётр Иванович Митричев демобилизовался из армии в феврале сорок пятого по тяжёлому ранению, едва не оставившего его слепым. Совсем чуть-чуть не дошёл он до Берлина, о чём, впрочем, не переживал. Главное – живой остался. И почти здоровый.
Пётр Иванович воевал в пехоте. И когда рассказывал об этом, ему отказывались верить. Всю войну в пехоте и – остался жив? Да быть такого не может!
– А вот может, – хитро прищурившись, говорил Пётр Иванович. И почти не врал.
После первого своего ранения, полученного в первой же атаке (в ногу, к счастью, кость была не задета), когда он лежал в госпитале и, ожидая выписки, от скуки пошил одному генералу, тоже лежавшему на излечении, такие сапоги, что подагрические пальцы генерала, казалось, впервые в жизни обрели покой.
– Да ты как же это, солдат? – даже растерялся от радостного изумления генерал, прохаживаясь по палате. – Как влитые! Ну, ты и мастер! Ты сапожником был до войны?
– И это могём, – ответил Пётр Иванович. – Не жмут нигде?
– Да что ты! – не мог нарадоваться на обнову генерал. – Ноги в них будто спят. Одолжил ты меня, солдат, одолжил, не забуду этого.
И – не забыл. Как только выписался из госпиталя и вернулся в свою бригаду, тотчас истребовал к себе рядового Митричева.
И сделался Пётр Иванович при генерале эдаким денщиком, что ли. Слово это хоть и старорежимное вроде, но как нельзя лучше характеризовала то, кем был при генерале Пётр Иванович.
Генерал оказался боевым, отважным, лез в самое пекло, не боясь самого чёрта. Сапог за войну износил не одну пару и Пётр Иванович исправно шил ему новые взамен изношенных.
А в самом конце войны попали они под ураганный огонь отчаянно сопротивлявшихся фрицев, генерал погиб, погиб и его адъютант, молодой паренёк. А Пётр Иванович получил то самое тяжёлое ранение в голову, от которого чуть не лишился зрения.
– Так что ребята, в пехоте я был от звонка до звонка, – говорил Пётр Иванович и в подтверждение своих слов показывал особо недоверчивым слушателям свою солдатскую книжку, каким-то образом сохранив её при себе.
Возвращение Григория Митричева отмечали всей квартирой. На кухне сдвинули столики, покрытые все как один вытертыми почти до белизны клеёнками, сняли похожие на натканную гигантским пауком паутину верёвки, на которых развешивали сушиться бельё.
На столы выставили то, что у кого было. Выпили за Победу и едва только осушили стаканы да кружки, как Арон Моисеич поспешно, словно боялся, что его может кто-то опередить, предложил выпить за вдохновителя наших побед товарища Сталина.