Полная версия
Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет
Но тут случился конфуз. Оказывается, вывозить из Бразилии кофе мешками нельзя.
– Маленькими же!
– Not allowed, sir. Все равно нельзя!
Темнят бразильцы чего-то. Но Вася опять всех выручил. Достал припасенные мерзавчики «Столичной» и вручил с краткой, но выразительной речью таможенникам. Те сразу как будто поняли, и ворота открылись. Но на трапе уже нас ждал помполит:
– Ящики ставим вот сюда. Вахтенный, отнести это добро в баталерку. Ключ мне. Дома получите!
Что ж, целей будут. Этим спиртом я буду спаивать Ленинградский комсомол, который полюбит ходить в гости к вернувшейся на родину из дальнего рейса команде… Тогда и возникнет человек из ЦК ВЛКСМ Вадим Чурбанов, которому суждено будет развернуть мою жизнь на 180 градусов. Но это еще впереди, в будущем, которое надвигалось как бы само собой, никого не спрашивая и не перед кем не отчитываясь.
Пока берем в Сантосе сырую нефть и идем на Кубу. Снова океан и огромный гриф, тяжело опустившийся на теплую палубу. Сидел, нахохлившись, спрятав стальной клюв свой, пока кок не вынес ему кусище сырого мяса на лопате. Мясо сглотнула птица мгновенно, а следующим ударом клюва перебила черенок лопаты и, лениво расправив гигантские черные крылья, улетела куда-то в сторону невидимого берега.
Под Кубой, у американской военной базы Гуантанамо настиг нас ураган. Флора – так его уже назвали по радио. А для нас что Флора, что не Флора – просто при полном штиле и ярком солнце перед самым носом «Луганска» стеной встал на дыбы океан. И ушел наш танкер в гигантскую волну, закрывшую небо, как подводная лодка. Надрывались дизеля, оттягивая киль огромного танкера от рифов.
Течь обнаружилась в кормовом отсеке, где гребной вал. Я как раз на вахте. Значит, мне в рыло водолазный костюм, ключи, набивку для пробитого водой сальника, и пошел! Бьет струя в маску, вырывает из рук пропитанный солидолом фитиль, но конопачу, закрываю течь миллиметр за миллиметром. Сделано. И снова в машинное отделение – мотаться вслед за качкой от одной бортовой переборки к другой, следить за приборами. Вахта кончилась, но сменщика нет, он блюет, принайтованный тремя ремнями к койке. А танкер медленно, но неумолимо несет на рифы Острова Свободы.
Завис над нами американский военный вертолет. Пилоты уже сбросили веревочный трап:
– Давай, русские, спасайся!
Но команды спасаться не было. Значит, будем стоять до конца. К счастью, ураган Флора ушел дальше на север, как и пришел – внезапно, покрыв Сантъяго де Куба толстым слоем желтого ила. Странно так, был город и нет его. Только торчат верхушки деревьев и трубы. Так что сходить на берег так и не пришлось.
Нефть быстро откачали, тут же начали мыть танки, отмывали, драили, сушили огромные ёмкости. После этого «Луганск» загрузили кубинским сахаром, и почапали мы домой.
И тут навалилась непрошеная, незаметно копившаяся тоска: мелькают экзотические миры с их недоступными языками, где-то ворочаются маховики истории, приближая светлое будущее, а я ни при чем, в бескрайнем океане ишачу, сырую нефть туда-сюда. И так всю жизнь? Лежу после вахты на теплой соленой палубе, хоть лижи ее, остывающую после тропического солнца, подрагивающую – это урчат в утробе гигантской стальной сигары дизеля. Запрокинув голову, смотрю на Южный Крест на синем бархате ночного неба и ищу среди мерцающих звезд свою. Где она, моя путеводная?..
Ворочалась на прокрустовом ложе обстоятельств душа, тоскующая по по вселенскому братству людей, по чему-то важному, великому. И впадал ум в тоску, ни есть, ни спать. Лежал в судовом лазарете и смотрел в белый потолок, будто искал там послание. Судовой врач записал: «Нервное истощение, глубокая депрессия…» Такие долго не плавают.
А Одесса хоронила своих сынов. Гробы стояли в фойе Дворца моряков на Приморском бульваре. Люди запрудили Дерибасовскую, от нее и Пушкинскую, медленно двигаясь к гробам. Безмолвно расступалась толпа и пропускала сквозь себя моряков, опустив глаза, отдавая вековую дань скорби по не вернувшимся. И уважения тем, кто снова уходил в море. Утонула в Бискайском заливе «Умань» с грузом железной руды. Перевернул шторм шестнадцать тысяч тонн железа, и ушли на дно наши товарищи с капитаном Бабицким на мостике. Спасшиеся молчали. С них взяли подписку не рассказывать, как грузили в Туапсе мерзлую руду, и как растаяла она в Средиземном море и сползла ее шапка на правый борт, и как в левый борт била волна и кренила и кренила судно, и как закачали баласт почему-то в верхние, а не нижние баластные танки, и как почему-то не стали кормой к волне и не взяли курс на ближайший порт Кадис, всего-то в тридцати милях.
Много лет спустя в далеком Лос-Анджелесе узнаю трагические подробности той ночи от 87-летнего Рудольфа Банта, стармеха «Умани», отправленного в отпуск как раз перед этим злосчастным рейсом. Старый моряк, он не только помнил моего отца, механика – наставника Черноморского пароходства. Он рассказал мне надтреснутым старческим голосом, как протестовал против неряшливой погрузки мерзлой руды второй механик, отказавшийся идти в рейс и тихо уволенный из пароходства после кораблекрушения. Как сцепились на мостике два авторитета, капитан и капитан – наставник, отвечавший за доставку груза, как из – за гордости не давали они SOS, как забыли закупорить гусаки вытяжной вентиляции баластных танков, и именно через них захлебнулась «Умань», способная сохранять плавучесть даже на боку… Пароходство списало все на шторм, уголовного дела даже не открыли. А оно надо, отчетность портить?
А что я? Я уже трясусь на верхней полке в купе международного вагона, еду в ГДР, на приемку судна на верфи в Варнемюнде. Опять белый пароход, пассажирский лайнер «Башкирия». В судовой роли видел знакомую фамилию – старпом Вадим Никитин. Вон он, машет мне рукой с капитанского мостика, а рядом моя девчонка. Бывшая моя. Теперь его. Он красив, силен, да и постарше меня на два курса. Значит, имеет право.
Почти полгода я буду ползать под пайолами – рифлеными листами палубы машинного отделения, проверяя на герметичность километры трубопроводов, прокручивать клапана, заглядывая в чертежи, а наверху будет светить солнце и жить своей жизнью страна, переварившая и выплюнувшая фашизм и позорную ту войну…
Картошка и сосиски у хозяйки по утрам, пиво в соседнем баре под немецкие песни по вечерам – вот наша заграница. Вижу, как Паша, второй моторист, зажимает в углу прилавка бара молоденькую немку. Он тискает ее, а она жалобно шепчет:
– Их ангст зи! Их ангст зи-и…
И жалко так улыбается. Уж сколько лет прошло с 45-го, а их женщины до сих пор боятся нас. И отдаются безропотно…
Здесь встают в пять утра, ложатся в девять вечера, после пяти закрывают магазины, после семи – ставни окон, городок вымирает до утра. На работе немец – без четверти шесть уже в рабочем комбинезоне. Ровно в три – он в душе. Чистая рубашка, костюм, велосипед и – домой.
Спросил как-то Ганса, пожилого грустного работягу:
– Как же вы, такие культурные, демократические, допустили Гитлера?
Он будто споткнулся в разговоре. Потом сказал хмуро, подбирая слова:
– Мы за это поплатились. У нас никогда больше не будет фашизма. А вот у вас, не знаю.
И замолчал, отвернулся. Я еще долго буду гадать, что он имел в виду.
Новенькая «Башкирия» третий месяц стоит на приколе то в Вентспилсе, потом в Калининграде. Делать нечего. В магазине «Янтарь» открываю для себя чудо желтой, на века застывшей смолы. Хочется самому взять девственный кусок в руки.
В поселке Янтарный под Светлогорском огромное голубое блюдце карьера пустынно. Воскресенье. Только под одним земснарядом спят двое рабочих. Демонстрирую две бутылки бразильского спирта. Один из них понимающе кивает и исчезает ненадолго. И приносит два огромных полукилограммовых куска янтаря. Очарованный тайной дымкой в прозрачной глубине, торчу теперь часами в машинном отделении в токарке, пытаясь не разрушить тайну, не раскрошить теплую ее плоть, режу из прозрачной желтой смолы то кольцо с каплей дегтя, то амулет с прожилками, всегда теплый и отзывчивый.
В Ленинграде, конечно, объявился и Валера Цымбал, все еще студент оформительского факультета у самого Акимова на курсе. Валера водит меня в Малиготу, это Малый оперный театр, где он проходит практику, в знаменитый «Сайгон», пристанище рок-музыкантов и неформалов андерграунда.
Между тем на судне кто-то ломает надстройку, пристраивает каюты люкс, расширяет радиорубку. Зачастили разные комиссии, среди которых были и из Горкома комсомола. Спирт опять к месту. Выпиваем, беседуем. Мне понравился Вадим Чурбанов, он из Москвы, завсектором культуры ЦК ВЛКСМ. Глубокий человек, сразу видно, умел вывести на откровенность. Я ему и наговорил всякого… про то, как хорошо было бы, если бы все люди… Тогда он сказал:
– Люди, моряк, бывают разные. И во власти тоже. Тебе просто не повезло.
А потом и вовсе утащил меня в командировку в город Калач в творческой бригаде ЦК ВЛКСМ. Просто пришла телеграмма на имя капитана: отправить комсорга теплохода «Башкирия» И.Е.Кокарева в командировку в Москву, ЦК ВЛКСМ.
Мастер удивился, но махнул рукой:
– Езжай, все равно мы еще долго будем здесь кантоваться. Не опоздай только, рейс правительственный, будет потом о чем детям рассказывать.
Это была незабываемая поездка в компании с писателем Леонидом Жуховицким, корреспондентом «Комсомольской правды» Игорем Клямкиным, с архитектором Андреем Боковым, с парой питерских социологов и самим Вадимом во главе. Только что вышел на экраны фильм «Застава Ильича» о поколении шестидесятых, и мы как бы продолжали разговор в заводских общежитиях без штампов и лозунгов о вещах простых и понятных, как совесть, любовь, и смысл жизни. Я слушал с открытым ртом, кожей чувствуя, что вот-вот и найду.
Тогда, видимо, и пришла эта мысль: менять надо не суда, а свою жизнь. Примерно так говорил и Чурбанов. И когда спустя месяц после той поездки он прислал «Комсомолку» с передовицей: «Комсомольск 60-х годов начинается» об ударной стройке где-то в Казахстане, я не колебался. Строится город будущего Каратау, жемчужина сельского хозяйства. Хрущев звал молодежь на комсомольскую стройку. Вадим звонил из Москвы:
– Ну, моряк, ты как? Поедешь коммунизм строить? Или шмотки из-за границы возить интересней? – как будто дразнил.
Вот и настал момент выбора. Теперь уже все знали, что судно готовят к рейсу с самим Хрущевым. Команде выдали новое обмундирование, и премиальные. Ни за что, просто так. Народ приосанился, заважничал. Еще бы! А я кидал скудные свои шмотки в старый спортивный фибровый чемоданчик… Прощай, море. Извини, батя, моряк из меня не вышел.
Спускаюсь по трапу на глазах свободных от вахты товарищей. Задираю голову: стоит на мостике Никитин, что это он показывает? Понял. Он крутит пальцем у лба… Я засмеялся, счастливый и свободный.
Свободу захочет и он, когда станет мастером Никитиным, капитаном уже на другом белоснежном красавце, теплоходе «Одесса». И та свобода дорого ему обойдется.
Никто не знает своей судьбы…
– Не разбрасывайся, хлопчик. Потеряешься, – говорила еще в 9-м классе любимая учительница литературы Ольга Андреевна Савицкая. Высокая, рыжеволосая, властная, она открыла нам настоящую литературу, раздвинула горизонты. Она серьёзно относилась к нам, позволяя вольности в школьных сочинениях. Собирала дома литературный кружок, поила чаем с печеньем и учила думать. Опасное занятие. Мы с ней оба обожали Маяковского. А я еще и верил: «здесь будет город – сад». Она, на глазах которой фашисты раскроили головку ее ребенку – уже нет. Но не мешала верить мне.
А что значит, потеряешься? Потеряешься, если не искать, не пробовать. Так жизнь и потеряешь, отвернувшись от нее. Сказал же как-то Чурбанов: власть надо очеловечивать! В тот день, сходя по трапу «Башкирии» на берег, я с ужасом и восторгом осознавал, что ломаю свою жизнь, покидая море, профессию и мою Одессу навсегда. Окно возможностей открывалось здесь и сейчас, и я не мог не воспользоваться может быть этим единственным шансом. Пусть и в степях Казахстана… А где еще можно построить город будущего, как не пустом месте?
От рейсов тех дальних, от бескрайней сини океанов на всю жизнь останется в памяти этот томительный дух вечного бродяжничества от порта к порту, от страны к стране, когда мир кажется уже маленьким и круглым, а друзья, дом, семья, дети вырастающие без отца, вспоминаются все реже и туманней. Они ведь тоже уже привыкли встречать Новый год и праздновать дни рождения без тебя. Надо иметь особый характер, чтобы принять эту судьбу, отнимающую жизнь. Отец унес характер с собой…
О чем думал, летя в далекую Алма-Ату, ощупывая в кармане командировочное удостоверение ЦК ВЛКСМ и готовясь ко встрече с еще незнакомыми людьми, жизнь которых мне предстояло изменить к лучшему? Как пятно от вина на белой скатерти расползалось по радостному ожиданию чувство вины перед своими товарищами, оставшимися делать свою морскую работу. Я, выходит, предал их, выбрав себе легкий путь? Лёгкий? Еще неизвестно, кому будет легче.
Но что сказать Сане Палыге, лучшему нападающему футбольной команды училища, которому в первый же день работы отрезал ноги и правую руку прямо в порту заблудившийся в утренней темноте маневровый паровоз? Саня героически перенес десятки тяжелейших операций в Москве, вернулся в Одессу и продолжил работать уже только на берегу инженером-конструктором в НИИ. Он отказался калекой даже увидеть свою любовь, ночи проводившую под окнами его палаты. Теперь он воспитывает дочь от встреченной в больнице подруги и браво танцует на протезах на наших редких встречах.
Прости меня, Виталий Лабунский, сделанный тобой красочный выпускной альбом нашего курса стоял у меня в каюте на видном месте. В шторм под Ждановом перевернется баржа с агломератом температурой в 900 градусов, и сварится в том кипящем соленом котле Виталий на глазах плачущего от беспомощности сокурсника, тянувшего эту проклятую старую баржу на буксире.
Прости, батя, моряк тоже из меня не вышел. Простите меня, мореходы, меня не будет с вами все эти годы. Но пусть услышит Саня Палыга, бросивший мне когда-то в кубрике:
– Что ты все других цитируешь? Ты свое придумай, тогда и выступай!
Я придумаю, Санёк. Я обязательно придумаю! Теперь уже точно…
Глава 3. Моя любовь, Каратау
От прощального взгляда Вадима Никитина на капитанском мостике до этих грустных мыслей в самолете рейсом Москва – Алма-Ата, прошли два месяца подготовки культурной революции для комсомольской стройки. Мы задушим этот город в объятиях культуры!
Москва! Живу в гостинице «Юность», бегаю по морозным улицам в бушлате с отмороженными ушами под фасонистой мичманкой, сижу в офисе между двумя Чурбановыми (оказывается, здесь есть еще один, Юрий, будущий муж Галины Брежневой). Собираем библиотеку для ударной комсомольской стройки, закупаем технику для фото и киносъемок, спортивный инвентарь. Договариваемся о лектории по истории искусства, о командировке студенческих бригад творческих вузов Москвы в Каратау.
Жизнь кажется бегущей строкой в телетайпе. Телефон в ухе, все всё понимают, все двери открываются, все готовы помочь. Но ведь и то правда: какой город будущего без библиотек, без кинотеатров, без музыкальных школ, без спортзалов, без плавательных бассейнов, без молодежных клубов, без театров и театральных студий?
Звоню по телефонному справочнику для ЦК КПСС во ВГИК, в консерваторию, в библиотечный институт, в ГИТИС, объясняю про город будущего. Разговариваю, стараясь не спотыкаться на особо умных оборотах речи, с ректорами и профессорами. Сюда, в наш кабинет на четвертом этаже здания ЦК на углу Маросейки, приходит знаменитый актер Кирилл Столяров, и мы обсуждаем съемки фильма о Каратау. За ним появляются лауреат международных конкурсов скрипач Андрей Корсаков с неземной красоты альтисткой Галей, и мы составляем программу концерта для шахтеров.
А солидный профессор ВГИКа киновед Ростислав Юренев так уважительно советуется со мной по поводу кинонедели советских фильмов для комсомольской стройки, что становится неловко. Так и хочется сказать: да я ж пока еще матрос, типа Железняк, со мной можно попроще! Но молчу, делаю изо всех сил умный вид.
Вадим поглядывает со стороны, не вмешиваясь. Все бы хорошо, только уж больно холодно. И вдруг в самый морозный день в гостиницу «Юность», где кантовался я второй месяц, раздается звонок Валеры Цымбала, прикатившего из Питера на каникулы:
– Привет! Пойдем с Алкой к ее подруге? Посидим, выпьем. Выпьем, поболтаем. Давно ведь не виделись!
С бойкой насмешливой однокурсницей Аллой Каженковой он познакомил меня еще тогда, когда «Луганск» после Кубы стоял в питерском порту. В тот вечер я и не заметил, как отрез на костюм, с которым я шел к портному, пошел ей на платье. А я долго носил ее свитер. Теперь Алла в Москве, почему не вспомнить наши короткие встречи?
Шли по улице Горького от метро, что у Белорусского вокзала. Ветер морозный прошивал бушлатик до костей. Дом с мемориальной доской, это я запомнил. Подружка – ладная, стройная, загорелая, взглянула мельком:
– Наташа. Проходите.
И повела темным коридором в дальнюю комнату. Пришли, как полагается, с бутылкой. Откупорили. Подружки щебечут, потягивают сухое, на нас не глядя. Нам с Валерой и слова некуда вставить. Хозяйку, не то актрису, не то художницу, Каратау, естественно, не мог заинтересовать. А о чем другом?
Вдруг хозяйка эта, продолжая щебетать, легко и непринужденно присела мне на колени с бокалом в руках. Как на стул или на диван, не знаю. А я что? Молчу красный, как рак, руки куда деть, не знаю. Коленки круглые, вот они, но мы ж в приличном доме.
Смолкла, однако. Повернулась, потрогала золотистый шеврон на рукаве:
– А правда, вы моряк? И что, везде поплавали уже?
– Да, поплавал.
– Так расскажи, моряк! Или стесняетесь?
Шутит барышня или как? И тут Остапа понесло. И про Сингапур, где солнце не отбрасывает тени, и про зиму в Бразилии, где босоногие пацаны в меховых куртках на голое тело, про веселых ребят в Сан-Пауло, которые дружески похлопывая по спине, вытащили бумажник, и про летающих рыб, падающих с неба на горячую палубу, и про страшную силу цунами, когда океан вдруг вертикально встает перед тобой, закрывая небо и накрывая, как бы заглатывая огромное судно – сам не заметил, как увлекся.
Хозяйка уже на диване напротив, смотрит как-то по-особому, глаза в глаза, а они у нее они большие, серые, насмешливые. И я вдруг понял, что влюбился. И так меня это ощущение огрело, что улетал я в свой Каратау, а думал только о ней. Да что теперь… Приснилось, видимо…
Просыпаюсь уже в рабочем поселке Чулактау, недавно переименованном в город Каратау. Горстка домов, жмущихся друг к другу, а вокруг безлюдные казахские степи. Здесь с 1946 года согласно Генплану СССР строился и не достроился комбинат химических удобрений. Брошен был долгострой за недоглядом. Теперь он стал «жемчужиной сельского хозяйства».
Так назвал недавно Хрущев этот фосфоритоносный бассейн в Джамбульской области. Партия сказала «Надо!», комсомол ответил «Есть!». И возобновилось строительство шахт для горнообогатительного комбината. Стройка торжественно была объявлена всесоюзной комсомольской, и потекли сюда ручейки молодой силы со всех концов необъятной державы.
Каратау с воздуха открывался красной от мака безграничной степью Южного Казахстана, в которой было видно небольшое озерцо и неподалеку одинаковые пятиэтажки, сгрудившиеся вокруг площади, как иголки вокруг магнита. И ни одного деревца или куста зелени. От чего и возникло вдруг это совершенное неуместное ощущение безжизненности пространства. Его и предстояло очеловечить.
Очеловечивание, правда, началось с того, что мощный слепок с Венеры, комсомольский секретарь Вера, встретила у трапа и без лишних разговоров повела к себе на пельмени. Горячие, в сметане, они были поставлены на грубый стол без скатерти в большом тазу, подобном тому, в котором в Одессе стирали белье.
– Разве можно это все съесть? – спросил я растерянно. Но Вера щедрой белой рукой налила водку в стакан, точь-в-точь как в одесской закусочной, перед танцами. Я понял и принял. Инициатива была за ней. Она рассказала за этот первый вечер почти все, что знала про этот поселок и про его людей.
– Ты, главное, не торопись, здесь надо сначала пожить, понимаешь? У нас здесь в поселке все тихо, мирно. Только курды иногда безобразничают.
– Какие курды? А сама откуда?
– Я из Сибири, уже четыре года здесь. А курды… Сам узнаешь. Ты ешь, пельмени-то наши, сибирские.
Так что первый день в Каратау прошел хорошо. Не очень, правда, помню, как провожала меня Вера в общежитие, как уложила спать и ушла. А наутро первое ощущение – растерянность. Как, с чего начать? Вроде долго готовился, а прилетел и что?
Встал, пошел бродить по городу, вглядываясь в лица, вслушиваясь в русскую речь, ища глазами казахов, уже понимая, что Каратау вполне русский, вернее, советский город, поскольку ни церкви, ни мечети тут не было. В центре площади оказался клуб «Горняк», культурный центр всего поселка. Кроме него жители развлекались в чахлом скверике на окраине у речушки, скорее ручья, по имени Тандинка. Местом притяжения был и вещевой рынок, популярное место, где собираются все, хотя не понятно, чем здесь вообще можно торговать. Сам комбинат строился в другом месте, в поселке Джанытас возле шахт.
Сквер с речушкой мог бы быть культурным оазисом, сразу отметил я про себя. Если бы не был так запущен. Как выяснилось, территория была на балансе рудкома, и, видимо, потому волейбольная площадка была без сетки, футбольные ворота перекосились, качели заперты, летний кинотеатр заколочен досками, трава между одинокими деревьями вытоптана, но есть одинокий сторож без определённых занятий.
На озере было веселей. Нашлась даже байдарка, в которую сел, несмотря на сильный степной ветер. Оттолкнувшись от берега, потерял равновесие и тут же перевернулся. Дна не достал, но понял, что тут можно проводить соревнования.
У Горкома партии. Первые дни.
В общем, жить можно. Но именно так – нельзя. Ни переселившимся сюда русским и украинцам, ни родившимся здесь казахам. Человек должен расти, развиваться везде, не только в Москве, и здесь тоже. Сбросив вещи в скрипучий шкаф, сел за стол писать в Одессу. Позову-ка боевую подругу Ирку, поэта Лёню, художника Сашу… Вот где раздолье для творчества, ребята! Никто не будет мешать, и мы засеем этот городок семенами доброго и вечного! Без доброго и вечного, зачем нам эти фосфориты?
Первым откликнулся Лёня Мак. Но, увидев пыльную улицу пятиэтажек, просвистел мимо. Нашел где-то в степях конезавод. Решил объезжать скакунов вместо того, чтобы возвышать нас своей поэзией. Ирка ответила, но с таким сарказмом, что было ясно: не верит. Потом проявился Саша Ануфриев с товарищем, тоже художником, из тех самых авангардистов, за которых я когда-то схлопотал выговор.
С ними тоже, правда, не получилось. Вадим Чурбанов позвонил прямо в Горком:
– Игорь, твои художники получили командировочные удостоверения ЦК ВЛКСМ, билеты на самолет до Алма-Аты и слиняли в неизвестном направлении. Я объявляю их во всесоюзный розыск.
Еле отговорил его:
– Вадим, да что с них взять? Свободные художники…
Зато на призыв сеять прекрасное в казахских степях откликнулись два самых необыкновенных человека – учительница и одноклассница. Узнав про мой выбор, Ольга Андреевна купила билет и приехала поездом дальнего следования. Это ж надо так верить тем, кого она воспитала! Но, увы, не оказалось для нее работы, не было еще десятилетки в Каратау. Приехала, благословила, в Одессу уже не вернулась. Одинокая и сильная, она будет уже до конца жить и работать в Алма-Ате.
Потрясла меня и Бэлла. Она просто прислала короткую телеграмму:
– Я твой солдат. Вылетаю. Встречай.
Бэлла, по-грузински красивая, загадочная, умная, появилась в Одессе и в нашей школе вместе с приехавшим к нам цирком. Она была дочерью циркового артиста, человека без рук, но при этом настоящего грузинского князя. Пацаны из соседнего класса рассказывали про нее грязные истории, и я, не сводивший с нее глаз, однажды не выдержал и спросил ее прямо:
– Это правда? Скажи мне, это правда?
Ожидал чего угодно. А она вздрогнула, посмотрела в глаза жестко:
– Раз ты такой, идем, я расскажу тебе.
И вдруг по ее щеке поползла слеза:
– Только не бросай меня!…
Сидя на скамейке Приморского бульвара, долго мучительно рассказывала про тайную жизнь цирка, про его жестокие нравы, про то, как на ее животе играли пьяные артисты в карты… Потрясенный, я сказал ей:
– Я тебя вытащу! Ты уедешь к своей бабушке в Рязань, только захоти!
И пошел в свой райком комсомола. Меня успокоили, сказали защитят, купили ей билет до Рязани. В тот день после школы мы пошли на вокзал, она снова плакала и целовала меня куда-то в шею. Потом она прислала свой почтовый адрес. Прошло семь лет…