
Полная версия
Жестокеры
– Но мы, по сравнению с обезьянами, немного ушли вперед в своем развитии, – невесело улыбнулась я. – Дети и обезьяны – это не одно и то же. Как вы считаете?
– Какая разница? Это универсальные законы животного мира. Они действуют везде – в том числе и в человеческом обществе. Про социальный дарвинизм не слышали?
– Надо не объяснять травлю какими-то научными теориями, а просто ее пресечь! Здесь и сейчас, в конкретном классе. Вы как директор школы обязаны это сделать!
– Вот только не нужно меня учить! – директриса раздраженно поправила волосы. – Вы даже не родитель этой девочки! И вообще не имеете к нашей школе никакого отношения! Я не знаю, что вы там такого видели на школьном дворе. Я не услышала в вашей истории ничего необычного. И не считаю нужным в это вмешиваться.
Директриса резко отодвинулась от стола и скрестила руки на груди. Было видно, что этот разговор ей надоел. Мне внезапно стало так тоскливо… Я поняла, что в одиночку бьюсь головой о стену, которую мне не пробить.
Минуту спустя, так ничего и не добившись, я тихо закрывала за собой дверь в кабинет директрисы. За спиной я услышала насмешливый шепот:
– Сумасшедшая какая-то…
***
Правило № 3. От травли страдают не только ее жертвы. Страдают и свидетели. Те, кто стояли в стороне и делали вид, что ничего не происходит, – из страха самим стать жертвой. Те, кто хотели вступиться, но не решились, а потом испытывали стыд за свое малодушие. И те и другие, и свидетели и жертвы получают болезненный опыт бессилия перед властью «стаи».
ПОДКОВЫРКА ТРЕТЬЯ: ТЫ САМ ВИНОВАТ, ПОТОМУ ЧТО ТЫ ТАКОЙ!
Жестокая игра в иголки не была чем-то новым.
У моих одетых в золото и меха одноклассников это тоже считалось забавным – выбрать жертву и травить ее сообща. Жертвами такой «игры» обычно становились дети с физическими особенностями или те, чьи родители были бедны.
В нашем классе таким ребенком стал высокий худенький мальчик по имени Саша.
Мать растила его одна, а вместе с ним еще троих его братьев и сестер – отца своего Саша лишился, когда был совсем маленьким. В тупом изнеможении от многолетнего тяжкого труда санитаркой в местной больнице, мать Саши не видела, что ее ребенка травят. А может, и не хотела видеть: проблем и забот в ее жизни и без того было предостаточно. Она порой выматывалась до такой степени, что надевала носки разного цвета и, натирая шваброй полы в коридоре, даже не замечала, что над ней смеются медсестры и пациенты. Мать была не способна защитить своего сына от града насмешек и издевательств, которым тот ежедневно подвергался в школе. Поэтому боль, обида, а порой и раны этого ребенка годами оставались лишь его болью, обидами и ранами – с молчаливого и безразличного попустительства педагогов. Взрослым (я поняла это по своему детскому опыту) почему-то очень нравится определенный тип детей: бойкие, шумные, наглые, с улыбкой до ушей. Полные жизни. Таких веселых, жизнерадостных крикунов всегда любят больше. Считается, что они правильные: «развиваются, как положено в их возрасте», и с ними нет проблем. Но почему-то никто не видит, что порой скрывается за этими задорными улыбками, блестящими глазками и раскрасневшимися щечками…
К сожалению, наши учителя не считали необходимым вступаться за бедного Сашу. Тихий, забитый ребенок из неблагополучной семьи был никому не нужен. Все в нем служило поводом для насмешек и издевательств: его слабая вытянутая фигурка со впалой грудной клеткой, его кроткий и спокойный нрав, его стоптанные башмаки и заношенный коричневый свитер, который достался ему от старшего брата. После школы мы вприпрыжку бежали домой, размахивая пакетами со сменкой, радуясь, что закончились уроки. Саша тоже бежал. Но бежал затравленно, со всех ног, прикрывая портфелем голову, пытаясь защититься от догонявших его одноклассников, с размаху бивших его своими рюкзаками. Видно было, что они делают это с явным азартом. Если бы они были собаками, то высунули бы языки, войдя в раж от этой погони. На уроках математики Сашу тыкали циркулем в спину и радостно гикали, когда он вздрагивал и подпрыгивал от боли и неожиданности. На переменах на него замахивались кулаками и всем, что попадалось под руку – даже стульями!
Дома мать вновь и вновь возвращалась к своей излюбленной теме – моей оторванности от сверстников. Она считала, что это из-за того, что я ставлю себя выше других. Сколько раз она заводила один и тот же давно надоевший мне разговор:
– Надо быть единой с коллективом. Вот почему ты не дружишь со своими одноклассниками?
– Потому что они подкарауливают Сашу после школы и бьют его портфелями по голове за то, что их семья бедно живет. А еще пишут про него на клочках бумаги всякие гадости, а потом незаметно приклеивают ему на спину.
– Господи, ну какие глупости!
– Глупости? А по-моему, это называется жестокостью. Ты только представь на минуту, что это тоже человек. Такой же, как ты и я. С его внутренним миром, с его душой. И он приходит каждый день домой, и он думает о том, что с ним творили в школе. А на следующее утро ему снова нужно туда идти. Представь, каково ему живется. На что похож каждый его день!
На меня смотрела пара непонимающих, равнодушных глаз.
– Все дети жестоки, – сказала мать таким же тоном, как и та директриса в школе.
«Нет, – подумала я. – Не все. Я не такая. Я никогда не буду такой злой и тупой!»
– А мальчик должен уметь отбиваться сам. Если его травят и бьют, значит, он сам виноват в этом. Пусть подумает, что с ним не так. И исправит свое поведение.
Я не верила своим ушам. Не может быть, чтобы мать всерьез так считала…
– Они ведут себя хуже животных, а думать о том, что с ним не так, должен Саша?
– Ну защити его, раз ты такая добрая! – насмешливо ответила мать. – А что? Или ты их боишься?
После этого мне почему-то всегда хотелось рыдать, и я убегала к себе. Закрывшись в своей комнате, я долго думала над словами матери. Я снова была с ней не согласна! Жертва сама виновата… Конечно же, нет! Жертва не виновата. Просто человек не нравится – вот и вся его «вина». Но разве это дает кому-то право на такое поведение? Неприязнь к кому-то – разве может она быть оправданием для издевательств и травли? Разве имеет право один человек проявлять агрессию к другому только потому, что тот ему не нравится, чем-то отличается от него? Мыслит, выглядит и ведет себя по-другому? Ведь если считать это нормальным … то что тогда будет? Какой-то отморозок сможет подойти к человеку на улице и просто убить – просто потому что отморозку показалось, что с этим человеком что-то не так? А тот должен суметь отбиться? А не отбился, так сам виноват – не смог себя защитить? Нет, не может такого быть… Это чудовищно… Это у животных выживает сильнейший – мы изучали на уроках биологии. Слабого в дикой природе никто не пожалеет и не защитит. Наоборот: набросятся именно на него. И он, если позволит себя ранить, должен отползти и погибнуть тихонько – таков его удел. А у нас? Разве у людей это не должно быть несколько иначе? Ведь чем-то же мы отличаемся от животных. Сочувствие, добро и милосердие – ведь изобрел же человек эти понятия. Изобрел, чтобы никогда ими не пользоваться? Остаться животным?… Хотя за что я так о них? У животных нет этой бессмысленной тупой жестокости. Она свойственна только человеку. Почему мы такие? Мы, наверно, обречены.
Мать была права: видя, на что похоже существование таких, как Саша, я действительно хотела защитить их. Сделать что-то, чтобы их жизнь стала хоть немного легче, безопасней и радостней. Но я не предпринимала ничего – как тот трусливый Полицейский из детской игры в мафию. Глядя на одноклассников, которые с гиканьем гнали Сашу по школьному двору, глядя на их упоение, азарт и веселье (ведь травля для таких детей – исключительно веселое занятие), я чувствовала себя виноватой в том, что вижу его страдания и ничего не могу сделать, чтобы это прекратить. Я так ни разу и не решилась вступиться за него, как-то его поддержать.
Я лишь смотрела в затравленные глаза несчастного мальчика, молча ему сочувствуя. Ведь я знала, что внутри у него от всех этих нападок рушится мир, вера в хорошее и светлое. Она рушится необратимо, непоправимо… Она рассыпается на осколки, которые он потом никогда не сможет собрать… Я видела эти осколки в Сашиных затравленных глазах. А ведь я уже тогда знала, как болезненны эти осколки. А вскоре и сама в какой-то степени испытала на себе, что такое быть Сашей.
***
Правило № 4. Часто речь идет о так называемом «неосознанном моббинге», когда группа людей не догадывается, что они занимаются травлей. Для них это естественное поведение.
ПОДКОВЫРКА ЧЕТВЕРТАЯ: С ЛЕНОЙ НАДО НЕЖНЕЕ, У НЕЕ ЖЕ БАТЯ УМЕР!
Когда не стало отца, мне пришлось не по-детски собраться, сжать зубы – чтобы выстоять и не сломаться, чтобы все это пережить. Но вместо сочувствия, которого я вполне могла бы ожидать в таком своем положении, к своему ужасу я получила что-то совсем другое: маленьким садистам это все показалось невероятно забавным.
Дети жестоки. Чья-то открытая рана для них – повод бить именно туда. Ковырять палкой, наслаждаясь твоими страданиями. Когда не стало отца, у меня появилась такая рана. И эта рана стала приманкой для маленьких хищников, устоять перед которой они, казалось, были не в силах. Помню, на уроке трудов… Нет, в меня не втыкали иголки, как в ту девочку, которую я встретила на школьном дворе… По крайней мере, не в прямом смысле слова. Память не сохранила, с чего все началось. Но долго еще жгли душу издевательские слова, неожиданно брошенные одной из одноклассниц:
– С Леной надо нежнее, у нее же батя умер!
Она запрокинула голову и весело, заливисто захохотала – вот точно так же, как те красочные пайеточные девочки на школьном дворе. Ее глаза в тот момент светились таким жизнелюбием и такой беззаботной радостью, что мне стало страшно.
Эту детскую жестокость – одну из первых, увиденных мной, жестокость легкую и беззаботную, сотворенную мимоходом, с задорной и обаятельной улыбкой – я запомню на всю свою жизнь. Это потом я узнаю, что зачастую именно так – с обаятельной улыбкой и полным чувством собственной правоты – они и творят свои самые садистские вещи. Я смотрела на своих одноклассников: неужели они ничего ей не скажут? Но, к моему удивлению, мою обидчицу никто не осудил. Нашлись даже такие, кто тоже засмеялся над этой «шуткой». Помню, как я сидела, не сводя с них глаз, застыв, не веря.
«Это что, действительно так смешно, если у кого-то умер отец?»
Та веселая девочка еще что-то говорила, но я не слышала ее слов.
«Пожалуйста, не надо. Мне и так больно. Мне уже больно. Ты даже не знаешь, что это такое…»
Ответом мне был новый взрыв веселого беззаботного смеха. И новые колкости.
– Ой, как ты на меня смотришь! Ой, мне уже страшно!
Может, мне стало бы легче, если бы я расплакалась. Или разбила ей нос, как тогда Кате, на том уроке физкультуры. Но удар, который мне нанесли, был такой, что не было ни слез, ни сил на то, чтобы дать сдачи. Я была в глубоком нокауте. И только лихорадочно работал мой детский ум, бессильный осознать происходящее:
«Как можно говорить такое? Даже маленький и пока еще неумный человек должен понимать, что есть то, что неприкосновенно. Что нельзя творить такие вещи. Должен быть какой-то предел детской глупости и жестокости. Чье-то горе, болезнь или смерть – это не может быть смешным. Если ты глумишься над этим – человек ли ты после этого?»
На уроках, в коридоре на переменах, в школьном дворе я невольно наблюдала за этой девочкой, глазами выискивала ее в толпе. Вот странная: она вела себя, как и раньше – такая же веселая, громкая и смешливая. Ее глаза все так же светились жизнелюбием и беззаботной радостью. Как будто никакой, даже малейшей перемены не произошло в ее душе после ее жестоких слов. Ни раскаяния, ни стыда, ни потребности подойти и попросить прощения. Я с недоумением наблюдала за этой девочкой, напрасно пытаясь разглядеть в ней хотя бы намек на терзающие ее угрызения совести. Их не было и в помине. Удивительное создание!
«Почему она такая? Почему они такие? Неужели бывают люди, которые могут вот так поступить, а потом – все как прежде, как ни в чем не бывало… И эта ее улыбка… Как она может вот так улыбаться после того, что сделала? Нет, она наверняка – исключение… Не может быть, чтобы их много таких…»
Несмотря на мой отказ допустить, что таких может быть много, меня накрыло тяжелым предчувствием того, что с ними я буду сталкиваться еще не раз…
***
Такими, какие мы есть, мы становимся неспроста. На протяжении всей нашей жизни нас формирует неприятный, болезненный, травмирующий, а порой и до основания разрушающий нас опыт. При этом мы даже не имеем возможности как-то повлиять на то, чтобы этого с нами не случалось. У нас нет права уклониться. Все, что остается, – просто терпеть, не понимая, за что тебе это все.
Я часто думала о том, какой бы я стала, если бы моя жизнь складывалась по-другому – еще тогда, с самого детства. Я размышляла над истоками своей уязвимости и пришла к выводу, что все, что во мне есть, и то, какая я – все из моих детских потерь и обид. И мое обостренное чувство справедливости, и нетерпимость к жестокости, и попытки защитить себя от нее, и страх, что это повторится снова, все, даже мои слабые нервы и слабое здоровье, все оттуда – от гроба моего отца и того, что за этим последовало. Тогда у меня словно выбили почву из-под ног. Я лишилась защиты и опоры, столь необходимых любой девочке. И стала уязвимой для тех, кому нравится глумиться над такими, как я… А таких, как оказалось, немало… Я была права: тот случай с девочкой, которой было смешно, что у меня умер отец, не был единичным. Другие одноклассники тоже время от времени, словно невзначай, напоминали мне о той боли, которую я переживала, о которой я и без них помнила, с которой я – маленький отчаянный боец – в одиночку, всеми силами пыталась справиться. То они вдруг начинали напевать песенку про то, что «папа может, папа может все, что угодно…», делая это так, чтобы я услышала; то еще что-нибудь придумывали… Нет, я избежала участи Саши: меня не гнали и не били портфелями по голове. Но сказать на ушко что-то гадкое, подойдя тихонько со спины, или сделать исподтишка какую-нибудь мелкую пакость – этого я «наелась» вдоволь.
Забавно: тогда я думала, что у этих маленьких недочеловеков должна сразу разверзаться под ногами земля, и в получившийся разлом они должны падать. Без следа. Навсегда. Смешно, но ребенком я и правда так думала! С удивлением и разочарованием видела я, что этого не происходит. Я смотрела на этих глупых жестоких детей… нет, не с ненавистью, а с каким-то недетским сочувствием к их душевной ущербности, впрочем, вполне объяснимой их непониманием некоторых вещей, которые, к сожалению, пришлось понять мне.
«Если бы вы только знали, что это такое – хоронить своего отца, – вы бы просто не смогли над этим смеяться. Вам повезло, что вы этого не знаете».
Я не искала нашего Противостояния, как в том была уверена мать. Но я действительно была противопоставлена своим маленьким палачам мерой пережитого. Конечно, я не могла остаться такой, как другие «нормальные» дети. Я смотрела, как они носятся и резвятся, радостные и смеющиеся, как и «положено в их возрасте», как непринужденно творят разного рода пакости, среди которых были и довольно жестокие, садистские вещи, и делают это в том числе по отношению ко мне, и понимала, какая между нами пропасть… Они тоже, по всей видимости, это понимали, но трактовали по-своему, так же, как и моя мать, – что я задираю нос и ставлю себя выше других. За что и мстили мне, с наслаждением издеваясь над моей болью. Ежедневно, стиснув зубы, я шла в школу, где получала очередную добавку к горю. Добавка к горю… И ведь люди, готовые тебе ее дать, всегда почему-то находятся…
Мое детское чувство отверженности только усиливалось с каждым злым словом, которое я слышала от них, увеличивая мой и без того уже тяжеленный груз Нелюбви. С каждым новым издевательством осадок обиды, злости, возмущения и несогласия в моей душе становился все тяжелее и тяжелее. Да, я понимала, что это всего лишь дети. Да, я знала, что мы все вырастем. Годы покажут, кто из нас чего стоит. Но что нам делать сейчас – детям, которые страдают? Как нам жить сейчас, пока мы маленькие и над нами всласть издеваются другие дети, которых никто и не думает останавливать? Кто избавит нас от них? Кто даст нам защиту и утешение?
Вот чего я никак не могла понять, так это почему мы всегда остаемся один на один со своей бедой. Почему жестокеров всегда покрывают? Пока они еще маленькие и потом – всю жизнь? Как это делает директриса школы, в которой учится Лена. Она добра и участлива ко всем детишкам, кроме того единственного ребенка, который действительно нуждается в защите и участии. Она называет это педагогикой. И в своем чудовищном заблуждении она не одинока. Вот что страшно!
Мать тоже считала, что издевки одноклассников Сашу только закалят – научат защищаться, бороться с трудностями. Сделают мужиком. Она говорила, что этот опыт пригодится ему во взрослой жизни. Я в это не верю: опыт травли никому не может пригодиться – ни тем, кто травит, ни тем, кого травят. Распробовав вкус «крови», травители уже не смогут остановиться. Получив успешный и безнаказанный опыт жестокости, которую не остановили, которой не придали значения, которую – что еще хуже – даже не заметили, получив этот опыт, они, скорее всего, на всю жизнь останутся моральными уродами. А их жертвы… Злые насмешки над моей недетской бедой, от которых я вынуждена была внутренне обороняться, во многом повлияли на то, какой я стала – ожесточенной и надломленной. И словно на всю жизнь уязвимой перед жестокерами. Именно тогда у меня возникло и закрепилось долгое время мной самой не осознаваемое убеждение, что мне можно сказать и со мной можно сделать все, что угодно, и что меня никто не защитит. И я во что бы то ни стало должна этому противостоять – одна, изо всех моих сил!
И теперь, в своей взрослой жизни, я до сих пор не могу избавиться от этого еще тогда крепко прицепившегося ко мне чувства – чувства собственной обреченной уязвимости, которую я всеми силами должна скрывать от окружающих, чтобы мне снова не сделали больно. С появлением Дима, который всегда стоял за меня горой, это чувство уязвимости на время сошло на нет, но потом вернулось в прежнем объеме.
Дим был моим щитом. Он ограждал меня от этого мира. Но Дим ушел. И остались жестокеры.
***
С течением лет я, ранимая и раненая, обнаружила себя в некоем психологическом меньшинстве, подавляемом условным психологическим большинством, гораздо более грубым и толстокожим. Причем эта большая часть включала в себя отнюдь не лучших представителей рода человеческого. Многие из этих людей были с явными изъянами ума и души, но почему-то крайне самоуверенные, убежденные в своей правоте и своем неоспоримом праве что-то решать насчет таких, как я. О, у меня было много к ним вопросов! Например, какого черта? Какого черта вы выбрали в качестве эталона именно себя? Ведь это же очевидно: с вами, жестокеры, определенно что-то не так – и как вы сами этого не понимаете?
В тот вечер, придя домой после бесполезного разговора с директрисой школы, я долго не могла успокоиться. Я сидела на диванчике, обхватив себя руками. Я вспоминала невозмутимое лицо этой циничной, непробиваемой женщины, по какому-то странному недоразумению или чьему-то преступному недосмотру являющейся руководителем детского учреждения. Она была абсолютно уверена в своей правоте – я видела это по ее лицу. Уверена в том, что во всем виновата сама эта несчастная девочка – потому что она такая, какая есть. И как это мучители и те, кто их покрывает, умудряются все выкрутить так, что всегда виновата жертва? Они находят в ней какие-то изъяны и выставляют все так, как будто эти мнимые изъяны дают им основание вести себя подобным образом, вот так мерзко и жестоко. Им не нравится маленькая Лена. Им не нравился Саша. Но если им кто-то не нравится, это их проблема, ведь так? Нет, это проблема маленьких Лены и Саши. Так жестокеры решили. Так они договорились.
Перед моим мысленным взором стояла та храбрая девочка, которую я встретила в школьном дворе – с ее беленькими тугими косичками и огромным старым портфелем, едва ли не больше самой девочки. Я видела иглы, торчащие у нее из платья, и ее измученное, но такое отважное лицо и готовность все вытерпеть, которую я прочла в ее огромных глазах. Я вспомнила себя маленькую, удивительно похожую на нее, со своими болью и отчаянием – болью и отчаянием, которые я, взрослая, так и не смогла до конца в себе изжить.
«А сколько тебе предстоит вытерпеть, маленькая Лена? Знает ли этот несчастный ребенок, что от него потребуется терпение длиною в жизнь? Что это никогда не кончится? Что всегда будет только так?»
Мать часто повторяла, говоря о моих одноклассниках и по совместительству мучителях бедного Саши:
– Это просто дети. И они вырастут.
Но действительно ли меняются такие дети? К сожалению, нет. Все эти разговоры о том, что маленькие жестокеры подрастут и поумнеют – полная ерунда, как я успела убедиться. Жестокие дети не меняются с возрастом, нет. Детские болезни у них не проходят по мере взросления. Они – эти маленькие садисты – не умнеют, не развиваются душевно. А все потому что в детстве, когда они с наслаждением вонзали в несчастных жертв свои маленькие остренькие зубки, их просто гладили по головке, и никто ничего не сделал, никто не дал им понять, что такое не пройдет. Ведь это же просто дети! И вот эти жестокие дети, с ранних лет уверовавшие в свою безнаказанность, вырастают и в свою взрослую жизнь переносят привычную и полюбившуюся им модель поведения. О нет, они не поют тебе на ушко песенку про папу, не бьют портфелями по голове и не наклеивают на спину бумажки с обидными прозвищами. Взрослые жестокеры используют другие приемчики, но суть их сводится к тому же самому: унизить и поглумиться. Утвердить свое мнимое превосходство над тобой. И – как и в детстве – они по-прежнему знают, что им ничего за это не будет.
Я мысленно перебирала все те нескончаемые уколы в мою собственную спину, из которых складывалось мое существование в городе …sk. Сколько их было за эти годы? Не счесть…
«И в меня так же втыкают иголки, Лена, только невидимые. Я уже выросла, а в мою спину до сих пор втыкают иголки! И я так же, как и ты, не смею их достать! Кого я могу защитить? Если я и себя-то защитить не в силах?»
Я должна была, но так и не смогла придумать, как защитить себя – ребенка, раненого с детства. Как обезопасить его от новых болей, которые может причинить ему этот мир. Что бы я ни делала, все было бесполезным. На это сопротивление уходили все мои силы, а иголок и боли все равно становилось только больше.
Я хотела вспомнить какую-нибудь хорошую, вдохновляющую песню, чтобы поддержать себя, но не смогла. Я больше не могла спасаться песнями, как раньше. Они больше не брали за душу. За последние годы они стали какими-то другими – пустыми, ненастоящими. А люди… с людьми творилось что-то не менее странное… По моим щекам текли слезы. Что мне делать со своей сентиментальностью и уязвимостью, со своей обостренной чувствительностью и непреодолимой потребностью в чем-то добром, светлом, справедливом? Как жить с этим в том мире, в котором я себя нашла?
Тем вечером я и придумала этот образ. Девушка в темно-сером кожаном плаще сидит на валуне, в безлюдной пустынной местности. Ветер развевает ее спутанные белые волосы. Ее руки устало опущены. У ее ног лежат огромные длинные иглы, целая груда игл, которые она достала из себя. Иглы эти – уколы зависти, насмешек и клеветы, которые вонзали ей в спину. Она отчаянно сражалась за себя. Она пыталась оградить себя от пошлости и жестокости этого мира. Но все напрасно – они все равно попали в нее. Девушка хочет сказать, нет, не сказать – прокричать о том, как ей больно. Но не может избавиться от разрывающего ее невысказанного возмущения, поскольку – чтобы еще больше подчеркнуть безысходность – ее рот заклеен липкой лентой. Бунт невыносимо горяч и он сжигает ее, но весь этот бунт – вынужденно! – заперт внутри. И мы видим только мучительно нахмуренные светлые брови, а также горечь и отчаяние в глазах героини – зарево внутреннего пожара.
Уже почти ночью, вытерев слезы, я достала принадлежности для живописи и приступила к эскизу. Но все застопорилось сразу же – при попытке набросать лицо девушки. Никак не выходили брови. Нужен был красивый изгиб, гордый и волевой. А получались нарисованные стервозные дуги, возмущенно вскинутые вверх – точь-в-точь как у Эллы. Долгое время такие были во всех журналах, на всех мегащитах. Я и забыла, как выглядят нормальные брови. Но самое тяжелое отчаяние наступило, когда я попыталась изобразить глаза моей героини. Главную роль должны были играть именно глаза. Я хотела, чтобы в них можно было прочесть все, что мучит ее, но о чем она вынужденно молчит. Глаза должны были обладать невероятной выразительной силой. Они должны были кричать о боли и отчаянии. И все же в них – упрямый отказ сдаваться. Он должен был ясно читаться в этих глазах. Я пыталась это изобразить, но все было не то, совсем не то… В целом весь портрет получался каким-то не таким. Это должен был быть образ, пронзительно-трогательный и возвышенно-прекрасный. А получалось что-то совсем несуразное… Я поняла, что не смогу написать этот портрет без модели, не смогу придумать это лицо, взять его из головы. Мне надо его видеть. Мне надо знать эту девушку – она должна быть реальной, настоящей, живой. Но кто это может быть? Где мне найти такую?