bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 39

– Сколько дней ты ничего не ешь?

– Что? – Илья растерянно озирается. – Нет, я ел все, что ты мне приносил.

– Послушай меня. Ты всю еду сливал за койку, глупо отпираться, – от негодования у Луки дергается уголок рта, а нездоровая улыбка расплывается по впалым щекам каким-то рваным разрывом. – Мне просто интересно – зачем? Что, еде место за кроватью? Все селение голодает! – тут он срывается на крик, но сразу одергивает себя и повторяет шепотом: – Все селение голодает. А ты берешь суп и сливаешь его на пол. Объясни мне, пожалуйста – для чего?

– Я не знаю, я… не помню, – говорит Илья, запинаясь. Затем приподнимается на руках, садится и неожиданно уверенно добавляет: – Это не я.

– А кто, скажи на милость?

– Не знаю. Но не я.

Лука со злости отмахивается, вновь оборачивает руки тряпкой и начинает выгребать утеплитель, пропитанный остатками пищи – его воротит, тошнота становится явной и усиливается с каждой секундой, но он стискивает зубы и подавляет ее потуги частым дыханием. Из дыры в полу веет земляным холодом. Холод Лука ощущает кончиками пальцев сквозь сырую ткань, это почему-то вызывает безотчетный страх.

– Папа! – зовет Илья, но больше ничего не произносит.

– Да?

– Ты прости. Я правда не помню.

– Это ты прости. Я, наверное, виноват перед тобой. Наговорил лишнего.

– Ничего, стерплю, – Илья примирительно улыбается и опрокидывается на спину.

Обувщик тем временем вымывает гниль и грязь, ставит доску на место и немного приоткрывает окно, чтобы изгнать отвратительный запах окончательно. На стекле, как и в мастерской, размазано что-то черное.

2.

На следующий день Лука наконец решился дойти до завода. Погода выдалась ветреная, в воздухе то и дело пролетали какие-то крошки цвета сажи. Под ногами хлюпала бурая слякоть, несмотря на температуру ниже нуля; только на поверхности озера лед оставался целым, хотя и там верхний слой превратился в месиво.

Почти сразу местного обувщика приметил дед Матвей, который шел чуть позади. Он ускорил шаг и громко крикнул:

– Лука!

Лука остановился, дожидаясь, пока хромой старик не нагонит его.

– А я смотрю, по спине вроде ты! – весело сказал Матвей. – Хотел до Радлова дойти, договориться, чтоб на рынок отвез, а на обратной дороге к тебе заглянуть. Слушай, ты сапоги мои ужо починил?

– Не успел, извини, – ответил Лука и скосил глаза в сторону, вспомнив, что именно на матвеевские сапоги уселся накануне ночью.

– Ну, не к спеху. Но к весне надо, весной-то грязи поболе станет, – дед подвигал беззубой нижней челюстью, как бы вправляя ее на место. – Вы сами-то как? Не голодаете?

– Нет, нам Петр помогает, чем может. Недавно перловки принес и денег немного. Только я пока до Вешненского не добрался, не купил ничего. Но пару дней еще протянем на том, что есть.

– Петр-то, можно сказать, целую зиму всех кормил. А ты куда идешь?

– На завод.

– Так вроде по пути, чего на месте стоять, – старик похлопал Луку по плечу, и вместе они неспешным шагом направились к озеру. – На завод-то деревенских не пускают, тебе, может, не рассказывал никто.

– Я так, территорию осмотрю.

– Дело хозяйское. Ворота-то открыты у них, а вход всегда заперт. И такой, знаешь, шум изнутри жуткий доносится! Сердце в пятки уходит, ага! Ты будь осторожнее, а то прошлой ночью один из отвалов осыпался, вон, пыль от него теперь по всей деревне. У меня окна чернющие стоят, – дед Матвей недовольно хмыкнул. – Вчера-то многие ходили посмотреть, ты не был?

– Нет. Пыль и у меня на окнах скопилась, да я как-то значения не придал.

– Там теперь россыпь до самых бараков, на пепелище походит.

– А почему осыпался? Говорят что-нибудь?

– Да кто ж его знает! Вроде как они основание какой-то пустой породой укрепили, а ее от слякоти размыло напрочь. А чего слякоть зимой – непонятно.

– Радлов говорит, химическая весна.

– Чегой такое?

– Химикаты из заводских труб снег разжижают. Уж не знаю, как именно это происходит, не вдавался в подробности.

– Да, наделали делов, – печально протянул старик, потом ухватил за хвост предыдущую свою мысль, встрепенулся и продолжил о другом: – Так вот, значит, Радлов. Он ведь всю зиму помогал. Только характер у него шибко тяжелый, ага. На него теперь многие зло держат – делился, мол, неохотно, ходить приходилось, как на поклон. Главное ведь, что делился, никому с голоду помереть не дал, а они одно свое – барские, мол, замашки у него.

– Люди часто неблагодарны, – заметил Лука, чуть скривив свою ухмылочку.

– Да люди-то у нас хорошие. Только не привыкшие, чтоб сразу столько горя, вот и бесятся. Не знают, на кого злобу излить. Но за Петра, конечно, обидно.

– Ему, я думаю, все равно. Да и привычку искать виноватых из народа не вытравишь. За пару лет все забудется и станет, как раньше. Перетерпеть просто нужно, переждать.

– Философ ты, Лука, – Матвей хитро подмигнул, но потом вновь сделался печальным и заговорил уныло, даже с каким-то оттенком обреченности в голосе: – Не думаю я, что станет, как прежде. Вот когда мы с тобой Петьку-то хоронили, который ума лишился, у меня мысль появилась… неприятная такая… что теперь только хуже будет. У нас с неба дым валит, люди от гриппа мрут. Ты-то сам здоров, кстати? А то с глазами у тебя что-то… какие-то они.., – старик осекся, не найдя подходящего слова.

– Здоров, спасибо. Это от усталости.

– Ага. Ты смотри, грипп нынче очень опасный. Слухи были, будто даже Шалого свалил. Он, я слышал, третий день в бреду валяется. Хоть бы его бог прибрал, прости мою душу грешную.

– Дед Матвей, ты ж неверующий! – Лука издал короткий смешок, радуясь, что так удачно подловил собеседника.

– Неверующий, конечно. В мои годы ни к чему мнения менять. Не красит это нисколько. А выражение такое, чтоб совсем-то погано не говорить про человека. Убери эту всю дребедень, так что выйдет? Выйдет – чтоб он сдох. Но ведь не собака. Так что «бог прибери» оно как-то помягче звучит.

– Да как бы ни звучало, суть одна. Если Шалый помрет – в селении гораздо спокойнее станет. Но я все равно смерти ему желать не буду, нехорошо.

– И верно, что нехорошо, – подхватил старик. – С языка слетело, бывает, – и, желая сменить тему разговора, поинтересовался: – Илья у тебя как?

– Переболел недавно. Но меня больше другое беспокоит, – Лука замялся, так что Матвею пришлось поторопить его вопросом:

– Чего беспокоит?

– Да вонь у нас в доме стояла, вроде как кислятиной. Оказалось, он еду за койку сливал. Спрашиваю, зачем, мол. А он утверждает, что не делал ничего такого. Чуть не накричал на него…

Обувщик выдержал паузу и закончил тише:

– Теперь стыдно так.

– Ой, Лука, с больными людьми тяжело жить. У него же вроде как сосуды в голове повреждены? Это, получается, почти как у стариков – тоже от сосудов все беды. Я когда маленький был, – голос Матвея задрожал от горечи, – с бабушкой часто сидел. Помню, в маразм она впала. Говорит вроде складно, зато иной раз как чего выкинет! Представляешь, тоже за тумбочку еду прятала, и ладно бы печенье какое, так нет! Могла туда мясо вареное засунуть, салат ссыпать, это потом тухло все. И, значит, мама моя бабушку спрашивает: «Ты зачем туда все сбрасываешь? От нас прячешь? Или скрываешь, что не ешь ничего?». А бабушка и говорит – не помню, мол. Я в детстве-то думал, будто это смешно! – Матвей едва заметно улыбнулся, радуясь детским воспоминаниям, но тут же нахмурился и продолжил мрачнее: – А сейчас боюсь, как бы самому чего такого не натворить. Один раз у меня случилось – вышел на улицу, а чего вышел, хрен пойми. Ну, думаю, все, одряхлел окончательно! Так это… с тех пор газеты начал читать, ага. Говорят, чтение помогает разум сохранить, – старик умолк на мгновение, и видно было, как в уголках глаз собираются слезы. Впрочем, он умудрился незаметно их смахнуть и договорил бодрее: – В общем, я к тому, что ты Илюху не обижай, он хоть и молодой, а наделать может разного. Но и себя не кори – обиды он от плохой памяти не упомнит, а тебе ведь тоже тяжко. Ты крепись, Лука! Сын все-таки.

– Стараюсь. Он еще что-то с ног валится в последние пару дней. Не встает вообще. Вот и не пойму, это после болезни или от недоедания. Не могу же я его силком кормить.

– Так ты следи, чтоб при тебе все съедал. А вообще ко врачу вам нужно – осложнения на ноги при гриппе такие страшные бывают, ага! Так что чем скорее покажетесь – тем лучше.

– Нам раньше Андрей помогал. А сейчас он уехал, а Петра с его бессонницей не очень хотелось донимать.

– Да, разъехались многие. Глядишь, по весне и вернутся, но вам-то ждать нельзя. Может, вместе к Радлову пойдем? Все вместе и договоримся, он может нас троих увезти разом, меня у рынка высадить, а с вами до больницы.

Лука почему-то от предложения отказался. Обогнув озеро, они разошлись – старик юркнул в тесный проулок, ведущий к радловскому дому, а Лука остался у забора, которым была обнесена территория завода.

Сам завод возвышался над ограждением лишь верхним ярусом, испещренным щелями окошек, и чудовищными трубами. Из труб валил едкий дым, окрашивая небо в грязно-серый цвет.

Уже на подходе к центральным воротам Лука вдруг чувствует, что у него подкашиваются ноги. Останавливается, чтобы отдышаться и унять страх, и слева от себя замечает зернистую муть, но, повернувшись, ничего не видит точно так же, как ничего не увидел в мастерской после недавнего ночного кошмара.

Немного успокоившись, он заходит на территорию. Перед ним открывается голая земля, из которой повсеместно торчат рыжие будки. Повинуясь неясному внутреннему порыву, он приближается к одной из будок, распахивает металлическую дверь, но внутри ничего нет – только из пола топорщится отросток трубы и изрыгает пар. Тогда Лука мечется между рыжими строениями, поочередно в них вламывается и всякий раз натыкается на одну и ту же картину – пустота, стены, обшитые ржавой гофрой и торчащая из грунтового пола трубка, выдыхающая мутные, белесые клубы.

Не найдя ни одного живого человека в подсобных помещениях, обувщик наконец направляется к главному входу. Из нутра завода раздается мерный механический гул, иногда прерываемый невообразимым грохотом, будто там, за стенами, кто-то запер огненную колесницу, и бедный Илья-пророк мечет молнии своих копий в попытках вырваться наружу, но тщетно – молнии разбиваются о нерушимый камень, рассыпаются ослепляющими искрами и гаснут, а гром их, призванный разрывать небеса, мгновенно глохнет на фоне тихого, но неумолимого гула механизмов. Словно в подтверждение этой теории, в верхних оконцах постоянно что-то полыхает, разбрасывая по земле беспорядочные алые блики.

Лука поднимается на мраморное крыльцо, держась за перила, и пытается войти внутрь, но дверь заперта. Он дергает ручку, тарабанит кулаком. Шум внутри здания стихает на некоторое время, словно машины услышали незваного гостя. Потом раздается сухой щелчок, за ним еще и еще, к щелчкам присоединяется лязганье железных цепей, скрежет и раскатистые, звонкие удары, и вот уже все заводское нутро производит какую-то невозможную, невообразимую какофонию звуков, настолько отвратную и громкую, что Лука в ужасе подается назад всем телом и падает с крыльца. Железобетонный оркестр тут же стихает, словно удовлетворенный результатом.

Обувщик встает, отряхивает со штанин серую пыль. Голова болит так, будто этот страшный оркестр играл прямо в мозгу.

По земле стелется туман, Лука начинает внимательно его рассматривать, замечает какие-то волокна, тянется к ним, чтобы потрогать, но его неожиданно окликают – со стороны крайней оранжевой будки к нему идет тощий низкорослый человек в спецовке. Приблизившись, он нахально произносит:

– Дядя, ты куда это? Туда нельзя, – после чего тянется к карману, достает смятую сигарету и закусывает фильтр, обнажая плохие, сточенные по краям зубы. Табак горит медленно и ярко, а Лука никак не может сообразить, каким образом странный человек умудрился закурить, если он не чиркал ни спичкой, ни зажигалкой.

«А может быть, и чиркал, да я не приметил», – отвечает Лука на собственные сомнения. Затем он с интересом разглядывает лицо служащего – тусклые глаза, подернутые мутной пленочкой; синюшные круги под ними, похожие на два крошечных колодца; впалый нос, выдающий некую болезнь – и вдруг замечает в этом лице знакомые черты.

– Послушай, – обращается он к человеку в спецовке дребезжащим, сиплым от волнения голосом. – Как ты можешь быть здесь?

– А что такое?

– Ты же.., – «Быть не может! Как болит голова, боже, как болит голова», – проносится в мыслях Луки, пока он заканчивает фразу, – …утонул.

– Да неужели?

– Верно, утонул. Летом из озера тебя выловили.

Служащий хохочет, выдыхает сигаретный дым и с издевкой интересуется:

– Дядя, ты с ума, что ли, сходишь?

Лука вновь всматривается в лицо странного человека и понимает, что оно совершенно ему незнакомо. Оно молодое и плотное, так что неясно, как можно было увидеть синие колодца под глазами или признаки болезни.

– То-то, – победоносно говорит служащий, поймав на себе разочарованный взгляд.

А Лука уже думает, будто лицо это перекроилось в считанные секунды прямо перед ним, но как-то незаметно, не оставив никакого воспоминания.

– Ты здоров ли, дядя? А то живого от мертвого не отличаешь.

– Не знаю. Больше ничего не знаю, – стонет Лука в ответ.

– Не веришь в очевидное, да?

– Что? – переспрашивает обувщик, покрываясь ледяной испариной.

– Я не говорил ничего.

Лука отворачивается и шагает по направлению к воротам, а стопы его утопают в густом тумане, окутавшем землю непроницаемой, вязкой пленочкой. У забора он оборачивается – никакого человека около крыльца больше нет, хотя дым от сигареты висит в воздухе, словно его только что выпустили изо рта.

В беспамятном состоянии добирается обувщик до дома, запирается в мастерской и неподвижной статуей садится у оконца. В уголках глаз у него пляшут черти и вздымаются черные крылья, но он старается их не замечать.

Глава двадцатая. Вороньё

Через час Лука почти приходит в себя – тени, подергивающиеся в области его бокового зрения, рассеиваются, оставляя легкую рябь в воздухе, голова постепенно проходит, тошнота отступает куда-то в область солнечного сплетения, так и не разрешившись.

Он готовит обед и идет в комнату к сыну. На улице к тому времени уже разыгрался день, ясный и яркий. Солнце лезет в комнату своими бестелесными желтыми лапищами, рассеянными на тысячи пальцев-лучей, прикасается ко всякому предмету, окрашивая его в светлые тона, бликом ползает по лицу Ильи, залезая в глаза и вызывая жжение – Илья устало смотрит в потолок и на солнце не обращает внимания.

– С тобой все хорошо? – спрашивает Лука.

– Не знаю, – юноша окидывает отца тусклым, каким-то совершенно безжизненным взглядом и повторяет тише, как бы для самого себя: – Не знаю…

– Ты сможешь встать?

– Вообще я не пробовал, – Илья тяжело сглатывает. – Я боюсь, что не получится.

Он сбрасывает с себя одеяло, приподнимает левую ногу и сгибает ее в колене. Нога двигается медленно и совсем чуть-чуть, как проржавевший рычаг.

– Нет. Не смогу.

– Знаешь, такое от голода может быть, – Лука говорит спокойно, стараясь подавить свое беспокойство. – Хотя я тут деда Матвея встретил. Так вот он считает, что это осложнение после болезни. Ерунда, конечно! Но проверить нужно, так что скоро ко врачу поедем. Я сегодня схожу к Петру, попробую договориться.

– Я не хочу.

– Что значит, не хочешь? Послушай.., – Лука присаживается на край койки, берет сына за руку. – Послушай меня, нельзя так быстро отчаиваться. Ты должен побеждать трудности, противиться им. Иначе как жить?

– А у меня разве жизнь? – Илья горько усмехается и поспешно меняет тему: – Как дед Матвей? Здоров?

– Да, он очень хорошо держится.

– Он совсем старый уже, верно?

– Я думаю, не стоит особо напирать на возраст. Конечно, пожилые люди иногда опускают руки при первых признаках дряхлости. Или при столкновении с проблемами вообще. Недавно же старичок умер, радловский теска. Его когда родственники бросили, он мигом за собой следить перестал. Сначала неряшливый очень ходил, потом вовсе умом поехал. А в итоге умер и…

– Несколько дней провалялся, ты рассказывал.

– Я просто к тому, что… ну… не надо быть, как этот старичок. Ты лежишь в одиночестве, никого не хочешь видеть. После лихорадки так и не помылся вон, хотя три дня прошло. А ноги… они у тебя гнутся. Плохо, но гнутся. Старайся разминать их. И ко врачу мы поедем.

Илья молчит, долго и упорно, и на отца старается не глядеть. Безмолвие в комнате начинает звенеть и шириться, превращаясь в голодную, жадную до живой материи бездну. Спасаясь от нее, Лука принимается нервозно и невнятно рассказывать первое, что пришло в голову:

– Я слышал, в поселке отвал осыпался. Вчера ночью. Люди, говорят, собирались, смотрели там что-то…

– Отвал? – уточняет юноша живо, новая тема разговора для него сродни глотку свежего воздуха. – Это те новые холмы за бараками?

– Да, за рабочим поселком. После добычи меди остается пустая порода, вроде песка, черная такая… да вон же, ее за окном полно.

Лука пристально смотрит на улицу, где вперемешку со снегом пляшет на ветру темная пыль. Он видит, как отдельные пылинки сквозь неплотную раму пробиваются внутрь помещения, летают над кроватью, тянутся друг к дружке и склеиваются в черные перья. А перья, покружив немного под потолком, собираются в два сложенных крыла. Крылья расправляются и обнажают хищный клюв, по бокам от которого горят недобрые вороньи глазки. И вот уже целая птица издает горловой рык и цепляется за изголовье койки.

Обувщик вскакивает с места, порывается поймать нежеланного посетителя, но Илья останавливает его испуганным возгласом:

– Ты чего, папа?!

– Да… птица, – бормочет Лука. – Птица. Я поймаю ее…

– Какая птица? Тебе мерещится.

Лука чувствует, как в голове у него вновь скапливается удушливый дым, вроде того, что беспрестанно выплевывают на поселок заводские трубы, а ноги подкашиваются. Он садится обратно и отворачивается от изголовья, с которого на него неотрывно и злобно глядит незримая ворона.

Илья выжидает паузу, давая отцу время успокоиться, и неожиданно резко заявляет:

– Наш разговор ни к чему не приведет. Поездка ко врачу? Это бессмыслица какая-то.

– Почему же? – обувщик спрашивает рассеянно и ответ почти не слушает, физически ощущая присутствие вороны в комнате.

– Потому что мне нет особой разницы, что будет. Я ведь.., – юноша осекается и почему-то начинает плакать, закрывая мокрое лицо руками.

Отец гладит его по голове, не замечая больше никакой птицы, и попутно вспоминает, что беспричинная плаксивость может быть следствием повреждений в мозгу. Но мысли ворочаются вяло, а содержание их туманно, и потому Лука не знает, как успокоить сына. Гладит его засаленные волосы да сам чуть не воет от жалости.

Илья тихонько всхлипывает и произносит сквозь слезы:

– Мертвый старик, о котором ты говорил, из-за своего безумия стал никому не нужным.

– Нет-нет, Илюша, ты чего! Ты мне нужен. Да и не безумный ты вовсе, у тебя же только с памятью беда! А это у многих случается. И речь у тебя уже ясная. Ножки только подлечим тебе. Потом махнем на всё да в Город поедем. Да? Ты у меня еще невесту себе найдешь. Там жить станете… внуки пойдут… хорошо ведь?

– Неужели ты в это правда веришь? – спрашивает Илья с какой-то злобой в голосе и отворачивается.

Отец прикасается к его сутулой спине, но, не находя отклика, выходит за дверь.

– Сам-то не боишься участи старика? – спрашивает привычный голос, поселившийся внутри головы. – Ты слышишь то, чего другие не слышат. Видишь то, чего другие не видят. Получается, и ты безумен. Так не боишься остаться в полном одиночестве?

«У меня есть сын», – мысленно отвечает Лука. Голос как-то странно хмыкает и замолкает.

__________________________


После обеда Лука навещает Радлова. Тот сразу соглашается с утра съездить в больницу, но разговор у них не особо ладится – оба торопятся по своим делам.

Вернувшись домой, обувщик набирает воды в большой глиняный кувшин и идет обмывать Илью, раз тот не может подняться. Смачивает тряпку, проводит ей по липкому лбу, вытирает грязь с шеи.

– Давай я сам? – предлагает юноша.

Отец его не слушает и продолжает. Ему мерещатся птицы – черное вороньё снует по комнате, прячась по углам или забиваясь под потолок, – но он притворяется, что не видит ничего странного, чтобы не напугать сына.

– Папа…

– Да? Что случилось?

– У тебя глаза так странно блестят.

– Это все от усталости, – по привычке врет Лука, отжимая тряпку в пустую бадью. Серые от грязи капли стекают по его руке и щекочут пальцы. Лука почему-то думает, что это важно, концентрирует все свое внимание на влаге и том холоде, который от нее исходит. Как будто вода, расплескиваясь по дну бадьи, загадала ему загадку, а он не только не может найти ответ, но даже и условий толком не расслышал.

– Слушай, ну голову-то я сам помою, – весело говорит Илья, отбирает кувшин и ставит его на прикроватную тумбочку.

– Я сверху полью, удобнее ведь. Ты привстань и наклонись.

Юноша приподнимается на руках, делает рывок к краю койки. Тут кувшин вдруг падает на пол и разбивается с глухим звуком. Луке чудится, будто это птица спорхнула с потолка и задела посудину крылом. Но Лука знает, что никаких птиц нет, потому думает, что горшок задел он сам, и произносит, желая оправдаться:

– Неуклюжий я стал, прости. Посуда к счастью бьется!

– Ой ли? – издевательским тоном вопрошает надоедливый голос в голове. Лука его игнорирует.


Закончив с мытьем и собрав все осколки, обувщик уходит в мастерскую. Принимается за сапоги Матвея, но работа не идет – то игла выпадет, то новый шов разъедется, а то и вовсе в палец себя уколет. Тогда он бросает штопать, усаживается у окна и наблюдает, как на селение опускается ночь – откуда-то сверху неспешно сходит темная материя, обращает разводы перистых облаков в свинцовую лепнину и поедает солнце. Там, где пасть мглы касается светила, горит кровавая полоса.

Вечером, уже затемно, неожиданно приходит Радлов. Лука встречает его радостно, но просит быть потише, чтобы не разбудить сына.

– Хорошо, буду потише, – соглашается Петр. – Я чего пришел. Ты к нам зачем приходил сегодня?

– Как зачем? Мы же договорились на утро.

– О чем договорились?

– Что ты нас с Илюшей в Город отвезешь, – отвечает Лука уверенно, но уверенность его почти сразу рассеивается, и он добавляет с заискивающей интонацией: – Или… нет?

– Ты здоров ли? – Радлов повышает голос. – Ты пришел, пошатался зачем-то около моего дома, напугал Тому и убежал. Она мне так рассказала. Меня-то не было, я Матвея на рынок возил.

Лука в ужасе отступает на шаг назад. В голове у него все путается, мысли скачут резво и беспорядочно – настолько, что ни одну из них не удается вырвать из хаоса. И все сознание опрокидывается, начинает тонуть в болоте из каких-то невнятных образов – тут тебе и несчастные дети, которых обувщик так и не смог признать мертвыми, и разбившийся кувшин, и отвратительные птицы, клацающие раззявленными клювами.

– Господи! – восклицает Радлов. – А запах-то так и не выветрился, как вы тут живете вообще.

Затем, видя, что Лука продолжает пятиться назад, он кричит:

– Илья, выйди, пожалуйста! Отцу плохо.

Но никто не выходит. Радлов направляется в его комнату, несмотря на слабые протесты хозяина дома, заваливается внутрь всей своей огромной тушей, едва не сломав дверной косяк, и застывает неподвижной глыбой. Плечи его скорбно опускаются, он издает протяжный вздох и тихо произносит:

– Ты же мог предупредить.

– О чем? – боязливо спрашивает Лука, стоя за спиной гостя, но тот вопроса не слышит.

– Это от гриппа, да? Получается, в ту же ночь и случилось, – Петр тяжело подбирает слова, потому говорит неспешно и все время запинается: – А я ведь был у тебя на следующее утро. А ты мне… соврал. И запах такой характерный, ни с чем не спутаешь, а я, дурак, не догадался. Ты прости, Лука.

Но Лука молчит, хлипкой тенью прячась позади Радлова, и тот продолжает сыпать вопросами, желая заполнить пустоту, хотя нутром уже понимает, что что-то в поведении собеседника не так:

– Ты, видимо, приходил, чтоб я помог с похоронами? Церемония в Городе назначена, да?

Обувщик сохраняет безмолвие. Губы его, исковерканные вымученной улыбкой, трясутся.

– Лука! – зовет Радлов, оборачиваясь. – Скажи мне что-нибудь…

– Я просто… я не знаю, о чем ты.

Наконец Радлов осознает, что у друга от горя помутился разум, и мягко произносит:

– Там… Илья лежит. Ты же знаешь? Знаешь, верно?

Лука протискивается в комнату, смотрит на улыбающегося сына, делает шаг в его сторону и говорит жалобным, срывающимся голосом:

На страницу:
17 из 39