
Полная версия
Красные озера
– Темнишь ты чего-то, – сказал Матвей, пытливо уставившись на Радлова.
Радлов сидел за столом немой глыбой и молчал.
__________________________
Сало и часть поросенка, которыми расщедрился Петр, старик отнес матери Иры, а себе только картошку оставил.
Через два дня он вновь устроил общее собрание. На сей раз обошлось без споров и пререканий, поскольку в амбаре стоял жуткий холод и все торопились по домам. Решили скинуться кто сколько может да закупить в соседних деревнях провизии. Но в Вешненском продавали только хлеб и алкоголь, в шахтерском городке торговля не велась, и вообще весь городок словно вымер – по улицам сновали какие-то одинокие люди-тени, некоторые дома стояли заброшенные, из всех закоулков щерилась осязаемая, зернистая тьма, – а в старообрядческом поселении помогать отказались даже за деньги. В итоге Андрей с Матвеем съездили в Город и купили там комбикорм для скотины, а также по два мешка манной и гречневой крупы, на каши – получилось довольно дорого, но месяц протянуть можно было.
Тридцать первого справляли Новый год – все порознь, по своим домам. Сразу после полуночи с неба посыпался черный снег и к утру укрыл поселок пушистой угольной крошкой. Впрочем, он почти сразу растаял, несмотря на морозы, и оставил на земле смолистые пятна. Затем вся смоль впиталась в грунт, и со следующим снегопадом деревня вновь потонула в белом море, из которого торчали разве что мачты дымовых труб и три грязно-бурых, пугающих отвала.
2.
В январе все стало хуже некуда. Через некоторое время после новогодних праздников с голоду подохла первая корова из тех, что не успели прирезать – издала истошное «му», полное того первобытного ужаса, который охватывает всякое хоть сколько-нибудь разумное существо перед смертью, рухнула наземь да испустила дух. И, словно по команде, начался падеж скота – комбикорм, закупленный в столице, расходовали крайне экономно, животные от недоедания чем-то заболели да принялись один за другим умирать. Жители пытались заготовить из них мясо, но оно было заражено той же болезнью, от которой погибала скотина, так что все смельчаки, рискнувшие попробовать падаль, потравились – благо, не до смерти. В итоге все массивные говяжьи туши вывезли за пределы горы, на пустырь, и сожгли.
Исчерпав все средства к существованию, деревенские повадились ходить к Радлову – тот неохотно, но что-то давал, кому свинину, кому хлеб, кому сало. Только за эту ограниченную, строго выверенную да рассчитанную помощь невзлюбили его пуще прежнего. При встрече, конечно, все лепетали:
– Ой, спасибо, Петр Александрович, что бы мы без вас делали!
А за глаза неизменно начиналось:
– Ишь ты, барин какой! Хочет, чтоб мы к нему на поклон бегали!
Потом даже подворовывать начали – то поросенка стащат, то мешок крупы. Радлов, конечно, возмущался, но никаких действий для защиты своего имущества не предпринимал. Вообще после того, как из труб дым повалил, он ходил какой-то потерянный, вечно в своих мыслях – не до имущества ему было, одним словом.
В конце января селение заметно опустело, все, кто мог, разъехались: одни решили перезимовать у родственников, другие потянулись на заработки в Город, как, например, Андрей, а особо отчаянные побросали дома, заколотили окна фанерой и отправились на поиски лучшей жизни. В деревне остались только глубокие старики, пьяницы и те жители, которые не могли никуда уехать – обнищавший Лука, у которого из близких только больной сын остался, Радлов, не имевший возможности покинуть место управляющего, и еще несколько человек.
Мать Ирины тоже очень хотела перевезти дочерей куда-нибудь подальше, но никаких средств для этого не имела. В отчаянии написала она Ире, чтобы та приютила их у себя, поскольку в деревне до лета им никак не дотянуть. Пока шло письмо, одна из сестер скоропостижно скончалась – иммунитет от голода сделался совсем слабенький, так что женщину обычный грипп за неделю в могилу свел. После похорон от Ирины пришли деньги – без письма, без ответа, даже без записочки в пару строк, просто деньги. Много. На них ее мать установила памятник, закупилась в городе едой да лекарствами и стала опекать третью дочь.
А в феврале, как и в прошлом году, вдруг раньше срока сошел снег, превратившись все в ту же зловонную бурую кашицу.
3.
Десятого февраля, в пасмурный холодный день, Радлов решил проведать Луку. Сидели в мастерской – Лука, нацепив на самый кончик носа очки, рассматривал какой-то рваный сапог, Радлов устроился поодаль на стуле, угрюмо уставившись в пол. Илья к ним не вышел.
Петр принес несколько пачек перловки, пару килограммов картошки и немного денег – все это скопом валялось в прихожей.
– Ты уж прости, – говорил Петр виновато. – Я бы и больше принес, правда, но с хозяйством совсем беда. Свиней-то подворовывали всю зиму, часть я сам раздал. А недели две назад у меня в Городе купили последних поросят, там всего-то три штуки их было, и теперь вот сижу, кукую.
– Да ты зачем оправдываешься-то? – Лука удивленно посмотрел на друга поверх очков. – Я тебе за любую помощь благодарен. Только неужели дела настолько плохи?
– Получается, плохи, – ответил Радлов и с минуту сидел молча. Губы его при этом чуть заметно шевелились, так что было ясно, что он беззвучно бубнит себе под нос какие-то цифры. Закончив с расчетами, он пояснил: – Сейчас остался один заводской оклад, я все же управляющим числюсь, и платят исправно. Но со свиньями как я ни старался, а все равно в убыток ушел.
– И много на заводе дают? – спросил Лука. Потом сделал несколько стежков на подошве сапога, отложил его в сторону, снял очки и наконец полностью сосредоточился на разговоре.
– Да как сказать. По здешним меркам, пожалуй, много, хотя я привык больше зарабатывать на тех же свиньях.
– Мне бы оклад совсем не помешал, – мечтательно произнес обувщик. – Я ведь думал, завод когда выстроят – рабочие места появятся. А в итоге из деревенских и не взяли никого… не знаешь, почему?
Петр замялся, сцепил руки в замок и начал судорожно ворочать языком, пытаясь на ходу сочинить ответ, но ничего, кроме невозможно растянутого «э», не вышло.
– Не знаешь, – заключил Лука. – Вообще странно все с этим заводом… вон на улице мороз, а земля такая чудовищно голая. По-моему, даже в прошлом году снег позже оттаял.
– Так в прошлом году совсем другое было! Тогда теплотрассу проверяли, которая от реки тянется, и пустили по ней избыточное тепло. А нынче у нас что-то вроде химической весны получилось.
– Это что такое?
– Снег от химических реакций тает. Знаешь, в Городе иногда специально дороги чем-то таким посыпают, ну вроде как чистят. У нас же всякая дрянь из дымовых труб в воздухе скопилась. Вместе с осадками она попадает на землю, окисляется от времени или еще что и дает такой эффект. В химии-то я не очень силен, точнее не объясню, – Петр вдруг замолчал и принюхался. – Слушай, а что у тебя за запах в доме? Пропитка какая-то для обуви?
– Не знаю, может, с улицы натянуло.
– Нет, от завода другая вонь, а у тебя как тухлой тряпкой помыли. Не сильно, но ты бы проветрил.
Лука поднялся со своего места, раскрыл одну створку окна, запустив в помещение морозный воздух, и задумчиво произнес:
– Наверное, в подполе что-то пропало, – потом замер на мгновение, как бы переваривая информацию, и спросил: – Скажи, а вот от гриппа люди умирают… это тоже из-за химии?
– Думаю, тут больше голод повлиял – в организме не остается сил, чтоб с болезнью совладать. Ну и, конечно, отсутствие денег на лекарства не последнюю роль сыграло. Это ты про Дарью, что ли, вспомнил? Про Иришкину сестру?
– И про нее тоже, – уклончиво ответил Лука. – Ты на похоронах был?
– Нет. Я как-то… после Лизы похорон избегаю. Не хочу смотреть, как гроб вниз опускают.
– А я был, хотя мы вроде и не очень общались. Мать их, конечно, очень переживает. Считай, Ира уехала, да еще так уехала, что от нее ни слуху, ни духу, Дашка вон померла, – тяжело вздохнул и продолжил: – Одна Маша у нее под боком осталась. Она, наверное, ее сейчас с горя заботой задушит.
– Не повезло девке, – Радлов горько усмехнулся. – Еще ведь кто-то умер, кажется?
– Да, верно. Старик с окраины, тезка твой. Он совсем особняком держался, даже не разговаривал ни с кем. Родня его тут бросила, так он с тех самых пор ходил как не в себе, а под конец вовсе рассудка лишился. Пел там что-то у себя в доме да по стенам стучал беспрестанно.
– Его тоже грипп свалил?
– Может, и грипп. А может, от старости или по другой какой-нибудь болезни. Он у порога несколько дней мертвым провалялся, тело-то замерзло совсем, в ледышку обратилось. Если б не почтальон, до весны бы не узнали. Мы его с Матвеем вдвоем хоронили, без панихиды. Так, чуть-чуть помянули, все равно бы никто не пришел больше, соседи-то его ненавидели.
– Я гляжу, дед Матвей вообще деятельный мужик. На вид дряхлый такой, хромает постоянно, а тут то собрание устроит, то ко мне придет зерно просить для селения, то в Город поедет за комбикормом. Если подумать, без него многие и зиму бы не пережили.
– Он по молодости много где поездил, говорят, целые деревни поднимал. Так что у него за плечами опыта вагон, – Лука выдержал небольшую паузу. – Илюша ведь у меня тоже переболел.
– Ты его побереги, грипп в этом году страшный.
– Да уже на поправку пошел. Позавчера очень плохо было, конечно. К вечеру температура поднялась под сорок, я его раскрыл, уксусом растер всего, а сам думаю – ну как жар сбить, за что хвататься? Кинулся к Инне, чтоб посидела, пока я в аптеку бегаю, но она не открыла. Пришлось так – подождал, пока чуть полегче станет, да помчался в Вешненское за лекарствами. И ведь со всех ног рванул! С молодости так не бегал, – Лука издал самодовольный смешок и не без гордости добавил: – За полтора часа управился!
– Ого! Тут пешком-то все три надо.
– Думал, задохнусь по дороге. Ну а уж когда вернулся, смотрю – Илья лежит мокрый весь от пота и спит. Лоб трогаю – холодный. Получается, лихорадка прошла, лекарства не понадобились даже. А вчера и сегодня температура нормальная, сам бодрый. Не ест только, но это от слабости. Так что, думаю, миновала нас болезнь.
– Ну и слава богу, что миновала. Если что – ты к нам забегай, у нас всегда полный запас, и жаропонижающее есть, и против вирусов таблетки какие-то лежат вроде…
Оба почему-то вдруг замолчали. Петр прислушивался к тишине, наполнявшей комнату – сквозь нее изредка пробивалось тихое шуршание откуда-то из-под пола и совсем издалека, едва слышно, доносился мерный грохот со стороны завода. Лука погрузился в свои невеселые мысли, уголок его косого от болезненной ухмылки рта слегка подергивался – кажется, из-за многочисленных переживаний у него начинался нервный тик. Потом он выпрямился, поглядел на гостя с какой-то неизбывной печалью в глазах и произнес почти шепотом:
– Страшно у нас в селении жить стало…
– Ну оно понятно, на моей памяти такого скудного урожая никогда…
– Да я не про урожай! – перебил Лука. – Ведь за одну только зиму два человека умерли. И собутыльник шаловский тоже в этом году утонул. Пьянь, конечно, но ведь все равно жалко.
– Он не утонул, – поправил Петр. – Убили его. Ты ведь знаешь. Бориска, наверное, и убил.
– А мне говорили, будто это ты, – робко заметил обувщик.
– Я? – Радлов замер, пораженный подобными обвинениями, а потом вдруг затрясся от безудержного хохота. – Ха! Чтобы я, значит, пошел доходягу какого-то в озере купать! Ой, насмешил!
– Думал, такие слухи и до тебя доходили в свое время, – Лука издал два коротких смешка, потом сделался серьезным и завершил свою мысль: – Нет, я ведь о другом. Не важно, кто убил, и убили ли вообще, или табличку ради шутки подсунули. Просто у нас никогда столько похорон в один год не происходило. Как началось оно после Ли… прости, не хотел напоминать.
– Ничего. Я и сам думал о том, что после смерти Лизы все наперекосяк пошло. Беда за бедой на наши головы. Но я, знаешь, скажу: на все Божья воля. Оно мне так спокойнее думать, что на все Божья воля.
– Все еще в церковь ходишь? – спросил Лука с разочарованием в голосе.
– Иногда. Реже стал ходить.
– Отчего так?
– Помнишь, я про послушника рассказывал? Ну, который не тлеет? В начале января книжку выпустили с его рассуждениями… как ее, бишь… открытия ли, рассказы ли святого Алексия. В храме раздавали, я и прочел за два вечера. Там все про пользу религии написано – это понятно. И пишет еще, мол, всех людей надо любить, даже врагов – тоже понятно, в Библии так и говорится, что нужно любить. А потом еще пишет, мол, врагов церкви любить нельзя… атеистов любить нельзя… и прочее. Так это получается что? Разве не люди они? Всех же надо возлюбить-то! – Радлов немного сбился, пощелкал пальцами, пытаясь поймать безвозвратно убегающую от него мысль, и сбивчиво продолжал: – Я же молюсь, правильно? А ты, значит, по всему атеист. И по книжке выходит – враг церкви. А разве ты мне враг? Нет, мы же с тобой друзья. То есть ерунда все это! И как-то… Бог-то, он, конечно… он, конечно.., – тут Петр совсем потерял мысль и невпопад подытожил: – В общем, реже ходить стал.
– В книгах разное пишут, – рассеянно отозвался Лука, а потом, не зная, что еще сказать, сменил тему: – С Тамарой-то как? Наладилось все у вас?
– В некотором роде. Она же к матери уезжала на неделю, та ей мозги задурила окончательно! Вообще-то давно уезжала, в декабре еще… Матвей как раз приходил, когда я ее обратно ждал… короче, с тех пор живем, как соседи. В разных комнатах ночуем. Я ведь не сплю нормально, так ей спальню отдал, а сам на втором этаже мучаюсь. Так, по бытовым вопросам общаемся, не более.
– Послушай, сколько уже времени прошло?
– В смысле?
– В смысле – ты когда последний раз спал? Петь, ты себя добровольно в гроб вгоняешь, сейчас же все лечится! Чувствуешь-то себя как?
– Сносно. Бодрее даже стал, привык без сна обходиться. Только иной раз сон у меня наяву случается. Лежу на днях, и не засыпал, даже дрема не напала, и надо мной вдруг Лиза склоняется. Смотрит мне в лицо долго так, пристально, а потом говорит: «Плохо мне, папа». Я к ней по имени, а она отстраняется, кривится вся и злобно так кричать начинает: «А ты и не папа совсем! Ты мне никто!». Я вскакиваю, и вроде как не просыпался, то есть… словно наяву все. Но очевидно же, что сон! Получается, я не замечаю, как засыпаю и как просыпаюсь.
– Не боишься? На заводе ведь такими темпами можно и производство запороть, а у тебя сейчас, кроме оклада, других денег нет.
– Нет, там ничего нельзя испортить…
– Разве? Ты ведь управляющий, должен организовывать рабочих за станками.
– Вроде того, – неуверенно отозвался Петр и отвел взгляд в сторону.
– По-моему, это крайне ответственная должность. Сколько там под твоим началом человек трудится? Ну хоть примерно скажи.
– Да если честно, под моим началом никто и не трудится. У горнодобытчиков с месторождения свой бригадир, а на заводе… тоже кое-какие проблемы имеются.
– Это какие же?
Радлов поднялся со своего места, в глазах его, потонувших в глубине синюшного от бессонницы лица, загорелся безумный огонек. Он набрал воздуху в грудь, словно намеревался выложить какую-то заветную тайну, но потом как-то разом сник и устало произнес:
– Не поверишь ты мне, Лука, – после чего очень быстро засобирался домой.
У выхода, судорожно натягивая шубу, он остановился на секунду и, отвечая скорее на собственные мысли, чем на вопрос обувщика, обреченно прошептал:
– Нет. Не поверишь.
Глава девятнадцатая. Мертвец на заводе
1.
До самого вечера Лука нервно расхаживал по дому, размышляя над словами Радлова. «В прошлом году он говорил, будто владельцы завода умерли, – думал обувщик. – Даже свидетельствами о смерти перед нами тряс. И ведь нисколько не боялся, что мы его за психа примем. И когда рассказывал свою нелепую историю про трубы – не боялся. Что же теперь? Настолько напуган? Или перестал мне доверять? Надо бы сходить на завод – авось, что и прояснится».
Но солнце уже утопало в красном зареве, а по пятам его следовала синяя ночь, откусывая все новые и новые куски небосвода, так что в тот день Лука остался дома. Побродил еще немного по пустым и неприбранным комнатам, дождался наступления темноты да лег спать. Собственно, он и не уснул даже, а стремительно провалился в глубокую затхлую яму, до краев набитую призраками минувшего дня и мягкой ватой, и там, в этой яме, сквозь вату и мельтешение призраков увидел толпу маленьких детей.
Лука внимательно их осматривает, в каждом замечает какой-нибудь страшный изъян – у одного ребенка лицо исполосовано шрамами, у другого поперек шеи тянется сизая борозда, как срез на дереве, у третьего бескровные губы с морским оттенком, и лица у всех такие сосредоточенные, такие печальные… словно их обидел кто.
Лука делает несколько шагов им навстречу, одергивает за рукав тощего мальчика с бороздой на шее и спрашивает, едва ворочая непослушным языком:
– Что с тобой?
Потом судорожно ощупывает запястье ребенка, не находя в нем пульса, трогает неприятно холодную кожу и тщетно пытается услышать дыхание. У Луки в голове дым, в голове у Луки суматоха бессвязных мыслей, которые снуют туда-сюда под черепушкой, подобно надоедливой мошкаре, бьются друг о друга, разлетаются и потому в слова и догадки не складываются. И бедный Лука упорно щупает холодную детскую ручку, глядит во все глаза на ссохшиеся губы мальчика и страшный след, опоясывающий горло сизой петлицей, а понять, что все это значит, не в силах.
– Что с тобой? – повторяет обувщик настойчивей. Где-то в сердцевине мозга уже рождается осознание и тянет за собой страх. Вот только пробиться сквозь дым оно никак не может, и Лука боится, до дрожи в коленях, до онемения пальцев рук боится, а чего именно – не знает.
– А ну-ка, догадайся, что со мной, – хрипло произносит мальчик. Другие дети смотрят пытливо и недоверчиво.
«Я знаю этот хрип», – думает обувщик. Ноги его медленно подкашиваются. «Я знаю этот хрип!»
– Догадался?
– Нет, нет, – лепечет Лука в ужасе и отворачивается, надеясь, что страшная картина, лишенная его внимания, рассыплется в прах и исчезнет.
Но она не исчезает, настаивая на своей реальности. Дети обходят несчастного со всех сторон, хватают за руки, пытаются куда-то утащить, кружат, кружат в безумном хороводе, лезут пленнику прямо в лицо, расцарапывают ему кожу, мерзко гогочут и гримасничают.
Лука с силой отталкивается ногами, выныривает из поглотившей его ямы и вскакивает со своей постели. От паники он почти задыхается, в мозгу словно образовалась ледышка, и от нее по всей коже головы паучками разбегаются мурашки.
Указательным пальцем дотрагивается до своего лба. Палец прилипает к поверхности, тут же отдергивается от нее против воли хозяина и прилипает вновь, и так по бесконечному кругу – руки трясутся. А лоб сальный, как у покойника, капли набухают на нем огромными волдырями, лопаются, стекают вниз, задерживаются на миг у изгиба брови и срываются на простыню, словно Лука сделался вдруг лягушкой и плачет через кожу, потому что глазами не умеет.
Одеяло, которым он укрывался, сбито у ног неряшливым комом.
За окном темно.
Ветер завывает, будто оркестр на похоронах, ему вторит унылый собачий лай. В комнате очень холодно – после беседы с Петром окно осталось открытым, и весь дом за ночь промерз.
Лука поднимается с кровати, идет в мастерскую. Окно распахнуто настежь, створки обледенели, снаружи пролетают редкие снежинки. Подоконник почему-то покрыт мелкими черными частицами, вроде угольной крошки, но Лука не обращает на них внимания – бессознательно смахивает на пол, оставляя размазанный след, с громким хлопком закрывает окно и без сил падает на первый попавшийся табурет. Там лежит пара сапог, уже отремонтированных. Под грузом человеческого тела сапоги сминаются, швы, аккуратно сделанные накануне, с треском рвутся, но встать на ноги Лука от усталости не может.
Краем глаза он замечает в дальнем углу нечто чужеродное (ребенок? птица?), но когда смотрит прямо – ничего там не находит, кроме зернистой предрассветной тьмы.
__________________________
Утром Лука просыпается на том же самом месте – незаметно для себя он уснул сидя. Сапоги, оказавшиеся под ним, пришли в негодность и стали еще хуже, чем до ремонта – порванные и расплющенные голенища придется менять целиком.
По окну бьет тусклое февральское солнце. Запечатанное в шатающейся раме стекло запорошено снизу черной пылью – отчего бы это? Кислый запах так и не выветрился.
Лука умывается и заходит в комнату к сыну. Тот лежит на спине с закрытыми глазами и, кажется, спит. Отец гладит его по лицу, слушает размеренное дыхание и радуется тому, что болезнь миновала.
– Ты чего, папа? – спрашивает Илья, распахнув тонкие веки.
– Проверяю, не горячий ли ты.
– Я хорошо себя чувствую, не бойся.
– Да, – отзывается Лука задумчиво. – Я вижу. Только надо бы баню натопить, вон, ты в лихорадке пропотел весь.
– Может, мне лучше отдохнуть еще день? Слабость, не могу встать.
– Надо, – настаивает отец. – Болезнь на слабых нападает, так что раскисать нельзя. Я тебе сейчас принесу поесть, потом попробуй поспать еще немного. А вечером обмоешься, хорошо? – тут он замолкает на некоторое время, утопает в крупицах собственных мыслей, так что даже не слышит ответа. Затем делает глубокий, натуженный вдох, кашляет, изгоняя из себя прокисший воздух, и добавляет: – Не чувствуешь? Запах со вчера стоит, не могу понять, от чего.
– Нет, папа. Я после болезни ни запахов, ни вкусов различить не могу.
– Тогда на днях ко врачу поедем. Я слышал, у гайморита такие признаки. Или осложнение после гриппа, – откашливает остатки вони, засевшей в горле. – Ладно, ты отдыхай, скоро завтрак будет.
«Что за напасть такая? – думает Лука, выходя из комнаты. – То ли в погребе что-то сгнило, то ли животина какая зимой померла и разлагается. Хотя и тепла еще не было. Тьфу ты, черт! Нужно ведь до завода дойти. Но это позже, позже».
– Боишься признать очевидное? – невпопад звучит чужой голос внутри головы.
Лука отмахивается – в последнее время он научился не замечать своего настырного мысленного спутника.
__________________________
В погребе ничего тухлого не нашлось. Там и вообще остались весьма скудные запасы – треть мешка картошки да перемороженное радловское сало.
Лука в попытках отыскать источник запаха принимается разбирать пол в мастерской. Двигается как в тумане, будто так до сих пор не выкарабкался из ямы с детьми, сознание его периодически плывет, в глотке зреют потуги к рвоте, голова кружится и страшно болит, но с работой он справляется быстро. Доски поддаются легко – стоит лишь немного их поддеть, и они подпрыгивают кверху, обнажая поставленный крест-накрест сосновый брус, кое-где подгнивший, и комья свалявшегося от времени утеплителя. Брус пахнет лесом после дождя, а там, где распространилась гниль – болотом, но совсем чуть-чуть.
Не обнаружив источника странного запаха, обувщик прилаживает доски обратно, образовавшиеся щели замазывает лаком и переходит в соседнее помещение, однако и там после часа работы ничего не находит. Тогда он собирается заняться кухней, но его зовет сын.
– Что случилось? – Лука дрожит от волнения. – Что-то болит? Жар? Плохо себя чувствуешь?
– Нет, все хорошо, – успокаивает его Илья. – Я просто услышал, как ты пол снимаешь. Может, посмотришь здесь? Заодно кровать передвинем, а то ножка проваливается, у изголовья слева. Спать не очень удобно.
– Значит, там доска вогнулась. Скорей всего и запах оттуда идет. Ты почему сразу не сказал, Илюша? Ты ведь знаешь, я стараюсь тебя не беспокоить лишний раз, но если где-то неудобно или сломалось чего – говори. С постели-то сможешь встать?
Юноша опускает костлявые ноги, пытается приподняться и разогнуть занемевшие от долгого лежания колени, но тут же теряет равновесие и заваливается набок.
– Прости, папа, – говорит он. – Слабость уж очень сильная.
– Видно, совсем тебя грипп подкосил. Тогда и действительно без бани обойдемся, а то упадешь еще да угоришь, чего доброго. Тебе сейчас расходиться главное.
Лука немного отодвигает кровать в сторону вместе с полулежащим на ней сыном, с кряхтением опускается на колени, находит продавленную доску и отрывает ее от бруса – утеплитель внизу мокрый и зеленый, и воняет застоявшейся тухлятиной настолько сильно, что у всех в комнате даже слезы на глазах проступают. Лука оборачивает ладонь тряпкой, просовывает вглубь получившейся дыры, влезает во что-то склизкое и вдруг понимает, что это остатки пищи – мешанина из похлебки, каши, пропавшего мяса и еще черт знает чего. Он отклоняется, с отвращением сбрасывает с руки промокшую тряпку, внимательно всматривается в недоумевающее лицо Ильи и тихо, вкрадчивым голосом спрашивает: