
Полная версия
Красные озера
– Ты не обижайся. Вообще-то ремесло у тебя не позорное. Я больше, чтоб брата твоего позлить.
– На хрена? – не понял Шалый.
– Раскис ты в последнее время. Нам этого не надо. Если летом с полем не получилось, это не значит, что.., – рябой вдруг осекся и густо покраснел.
– Ну ты и трепло, – сказал ему Бориска презрительно.
Ирина внимательно оглядела обоих, остановила непонимающий взгляд на брате и спросила:
– Что с полем не получилось? – затем в голове ее возникла страшная догадка, она нахмурилась, от волнения утеряла ненадолго способность говорить, а потом выдавила из ссохшегося горла: – А, так это вы… вы тогда урожай спалили, – и, прокашлявшись, перешла на крик: – Ну и сволочь же ты, Борис! Сестра ведь от истощения не смогла выздороветь! Это же ты виноват. Господи, да как тебя земля носит!
– Уймись, – грозно отрезал Шалый. – Не мы это.
– Мы хотели поле сжечь, – принялся объяснять его собутыльник. – Чтобы на рабочих спихнуть и на козла этого жирного… как его звать-то?
– Радлов, – подсказал Бориска, а лицо его невольно перекосилось от злобы.
– Вот. Только Фитиль, дурак пьяный, мозги все пропил и на общем собрании предложил огнем жучков вытравить. Ясное дело, если б после этого начался пожар – его бы схватили, а он бы спьяну нас заложил. Так что от поджога пришлось отказаться.
– Да, – подтвердил Шалый. – А этот бажбан все равно поджег. Ума-то нет.
– Получается, ты его и утопил? Ты, братец, явно в тюрьму захотел снова.
– Не я это, – кивнул в сторону рябого и пояснил: – Он. По моей просьбе. А если б мы его не грохнули, он бы при первом же случае рассказал, что его я надоумил пожар устроить.
– А табличка-то зачем?
– Табличка? – удивился Борис, потом вспомнил и самодовольно пояснил: – Ну, с табличкой я здорово придумал! Мы специально выцарапали «вредитель», чтоб местные в случае чего на нашей стороне были. Вроде как мы его за вредительство наказали. За общественное, то бишь, благо радеем!
– Придумал, может, и здорово, да перемудрил, – Ирина усмехнулась. – Если тебя не поймали, так табличка и не нужна. А если бы поймали – зачем тебе расположение местных, коли сам ты на севере лес валишь?
– У меня это… далеко идущие планы.
– Далеко идущие? – женщина прыснула со смеху. – Шли-шли да запнулись планы твои.
– Запнулись? – не понял Бориска.
– Именно. О глупость твою беспросветную.
– Ничего. Мы еще свое возьмем. Планы-то дальше твоего ума идут, поняла? – Шалый погрозил сестре кулаком, потом обратился к товарищу: – Верно я говорю, а?
Рябой невнятно что-то промычал – от пьянки и побоев его совершенно развезло.
2.
По странному совпадению, поздним вечером того же дня вернулся в селение и Андрей. Он въехал через западную расщелину на новой машине и шумом мотора привлек к себе внимание. Несколько человек встретили его по дороге – приветливо махали руками, разглядывая обнову, но Андрей на приветствия не отвечал и вообще сидел за рулем в крайне хмуром настроении.
Узнав о его прибытии, Матвей решил, что еще один помощник в борьбе с голодом не помешает (тем паче, на такой-то машине!), потому подождал час и, как стемнело, отправился с ним поговорить.
Старик застал молодого человека во дворе – тот отмывал автомобиль от грязи и местной черной пыли.
– Новую, что ли, купил? – поинтересовался Матвей, чтобы хоть как-то начать беседу.
– Да, пришлось, – Андрей отвечал очень сдержанно и на гостя даже не посмотрел, продолжая старательно оттирать блестящий серый кузов.
– Так уж и пришлось? Шикуешь, поди, на заработки?
– Наоборот, копить стараюсь. Ты пойми, дед Матвей, машина для меня – средство заработка, а не роскошь. По Городу на развалюхе долго не проездишь. Опять же, чем новее и надежнее машина – тем больше получишь по деньгам, потому что и людей поприличнее везешь, когда таксуешь, и вон, – указал пальцем на выпирающую заднюю часть автомобиля, – багажник больше, можно грузоперевозки осуществлять. Не крупные, конечно, но все же выгодно.
– Ну, тебе виднее. А чего приехал вдруг?
Андрей между тем принялся мыть днище и, не расслышав вопроса, сквозь зубы прохрипел:
– Сука, с нашими колдобинами всю подвеску угробил, – потом сообразил, что старик явно ждет ответа, и переспросил: – А? Дед Матвей, ты что-то говорил?
– Да, говорю, чего приехал так внезапно, коли дела в гору шли?
– Скажем, планы поменялись, – уклончиво ответил Андрей, затем окатил кузов ведром чистой воды, прошелся еще раз тряпкой по стеклам, улыбнулся и с довольным видом произнес: – Кажись, всё.
– Не получилось что-то в Городе у тебя? – не унимался старик.
– Почему сразу не получилось?
– Да вон Иришка вернулась. Представляешь, тоже сегодня, только утром. Я так понял, у нее не заладилось.
– Знаю. Тут до тебя уже пару человек приходили, рассказывали. Вроде как она в Городе сомнительным очень делом занялась…
– Ты молодой еще, чтоб слухи разносить. Да и верить им особо не нужно, – Матвей пожевал губы, подбирая слова. – А коли и так, не наше это дело. Жизнь у людей по-разному складывается.
– Может, и по-разному, но рамки какие-то должны быть, разве нет?
– Вообще, конечно, в наше время такое тоже осуждалось. Даже сажали их, ага. Сейчас больше говорят, грех, мол, а раньше было просто аморально. Еще понятие такое было – нетрудовой доход. Только, я думаю, нашу мерку на теперешнее время никак не приложишь, по-другому ведь все было. Вот она деваха молодая, колхозница, считай, без образования, так могла в деревне работать да зарплату получать, а хорошо себя покажет – учиться отправляли бесплатно. Разве такое сейчас есть?
– Где-то есть вроде, но это для каких-то заумных должностей предусмотрено.
– Вот. А рабочему человеку ничего и не предусмотрено, – старик издал вздох, полный печали не столько о судьбе рабочего человека, сколько о своей молодости, и вернулся к своим расспросам: – Так и чего у тебя с планами-то?
– Ох, и настырный ты, дед Матвей! – Андрей весело рассмеялся. – Ненадолго я. Дом хочу продать да насовсем уехать. Полтора месяца отработал, а квартиру оплатил вот только до сегодняшнего дня. Раз уж так совпало, решил в долгий ящик не откладывать и сейчас продажей заняться. Участок надо подприбрать мальца и вообще…
– Ты поселок-то наш видел, когда въезжал?
– Видел, а что такое?
– Так плохо, выходит, видел. Отвал рухнул, с неба дым валит, дышать невозможно! Кто у тебя что купит?
– Скажем так, меня больше не сам дом волнует, а земля под ним. Дом что? Рухлядь под снос, в нем и действительно никто не захочет жить.
– А на кой ляд участок без дома?
– Как бы тебе объяснить-то, – Андрей помолчал некоторое время, потом собрался с мыслями и начал: – Смотри, сейчас участок под моим домом считается землей поселения. На ней как раз можно дома возводить и прочее. Я же хочу оформить участок как землю промышленного назначения, то есть для строительства промышленных объектов: трансформаторов там, подсобных заводских помещений, еще чего-нибудь. Если продавать в таком виде – покупателя уже не будет волновать, что здесь грязно, плохо и экология портится. Его будет волновать близость завода, который совсем недавно заработал и наверняка будет расширяться, – тут он вышел из-за автомобиля, подошел к старику вплотную и прошептал: – Ты запомни, дед Матвей, вас через пару лет самих выселять начнут. Так я лучше выселюсь сам, заранее, зато за деньги, а не просто в никуда.
Матвей похлопал глазами, усмехнулся и сказал:
– Фантазер ты, Андрюха. Никак я в толк не возьму, кому ты что продашь. Грязно же тут…
– Да любому предпринимателю, который захочет в будущем завод обслуживать или договор с ним какой-нибудь заключить. А что грязно, ты прав. Мы вон, пока работали, с товарищем даже песенку одну переиначили.
Андрей набрал воздуху в грудь и хрипло, неумело пропел:
Этот город самый грязный город на земле,
Расползается отрава медью на песке…
Потом засмущался, прокашлялся и добавил:
– Мы не особо поэты, дальше не придумали.
– У нас и не город никакой, так, деревенька, – скептически заметил Матвей и чуть заметно улыбнулся.
– Ты, знаешь, не души народное творчество! – Андрей громко расхохотался, у него даже брызнули слезы из глаз. Он вытерся платком, громко выдохнул и продолжил объяснять: – Тому же Радлову продам.
– Ага. У нас вон у леса, где грачевник раньше был, паровоз стоит ржавый. Ты еще его продай таким макаром, – теперь расхохотался старик, радуясь своей шутке.
– Да мне нет нужды тебя убеждать, не тебе ж продаю.
– Времена-то нынче другие, вам, молодым, виднее, как жить. Так я, шучу, – сказал старик и вдруг погрустнел. – Ты, кстати, знаешь, что у Иры сестра умерла? Почти сразу после твоего отъезда. В январе, в последних числах.
– Знаю, – ответил Андрей спокойно. Никаких эмоций смерть женщины в нем не вызывала, будто мысленно он уже обитал далеко отсюда, и все местные сделались ему чужими людьми.
– И Илья еще умер. В начале февраля. Вы ведь… дружили, да?
– Когда это было! – Андрей махнул рукой.
Старик поглядел на него неодобрительно и стал рассказывать дальше, с какой-то новой интонацией в голосе, не то злой, не то настойчивой – словно пытался пробить ту скорлупу, которой собеседник закрылся от всех здешних бед:
– Лука очень переживал, конечно. Он вообще не поверил, что сын умер. Причем омовение совершил по всем правилам, даже горшок разбил, а сам думал, что Илюша живой. Разговаривал с ним, общался. Получается, вроде как руки у него знали, что делать, а разум никак не мог принять правду, – выдержал паузу и добавил, вдруг проникшись жалостью к самому себе: – Я Луке сапоги отдавал на ремонт. А он, выходит, помешался и работать не сможет. Вот и остался я без сапогов.
– Без сапог, – машинально поправил Андрей.
– Чего?
– Сейчас правильно говорить «без сапог». Илью жалко, конечно. И отца его. Но они сами виноваты. Бежать им надо было отсюда. Брать деньги и бежать в Город или еще куда.
Матвей вдруг рассердился и воскликнул:
– Ты шибко-то не умничай! Думаешь, на машину накопил и поумнел разом, ага?
– Я же не хотел… обидеть… я.., – Андрей растерялся и не смог договорить.
– Не хотел он! Извозом заработал и теперь ходит, гордится. Посмотрите на меня, люди добрые, я тут брезгую жить! Люди ведь умерли. Ты их знал, с детства же знал!
– Ну послушай, дед Матвей, всегда можно найти хорошее место. Всегда можно найти, где тебе хорошо станут платить. Я потому и считаю, что сами виноваты.
– Ага! А работать кто будет, если все найдут, где хорошо платят? Да, Илья-то был неспособный к работе, мягкий чересчур. Можно даже сказать, слабый. Но Дашка на поле пахала, как проклятая! Каждый сезон! Куда бы она из деревни подалась? Туда же, куда и Ира? Нет, знаешь, ты эти рассуждения брось.
Не дожидаясь возражений, старик развернулся и направился в сторону дома. Вдыхая прохладный ночной воздух, он постепенно успокоился и уже не понимал, отчего так разозлился, и даже немного стыдился этого.
Проходя мимо строений, засыпанных черным песком, он неосознанно пробурчал себе под нос:
– Этот город самый гряз… фу ты, черт! Прилипло.
Из заводских труб валил дым, смешивался с рваными клочьями облаков и превращался в какие-то угрожающие тени, и накрывал все селение мрачным саваном, как бы подтверждая слова нелепой песенки.
3.
Утром Ирина и Матвей пошли на кладбище. День выдался пасмурный и сырой, падал мокрый снег, слякоть под ногами расползлась еще больше, так что даже сапоги вязли.
У сестры женщина постояла недолго – никаких цветов у нее не было, поскольку в Вешненское никто за ними не поехал, а в поселке… да откуда в поселке цветы зимой. Она положила на надгробие горсть конфет, поставила наполненную до краев рюмку с подмороженным хлебом, вполголоса попросила прощения и двинулась дальше между могил. Дед Матвей плелся позади, стараясь по возможности не мешать.
Простецкие деревянные кресты топорщились угрюмо, от времени и воды заваливаясь набок, дорогие памятники встречались редко, в основном новье. Фотографии с этих памятников глядели скорее не мрачно, а удивленно, будто не понимали, почему лица, которые они копировали, давно потеряли свой облик и превратились в прах.
Ира впала в печальную задумчивость – двигалась вперед, проваливаясь в мешанину из грязи и черного песка, и не заметила, как ушла слишком далеко.
– Постой! – окликнул ее Матвей. – Здесь он лежит.
Женщина вздрогнула, будто ее разбудили, и резко крутанулась назад – при этом ее правый каблук штопором ввернулся в размякшую от влаги землю и застрял, а левый, наоборот, поехал куда-то в сторону. Она качнулась два раза, но выстояла.
– Давай-ка я тебе помогу, – старик подал ей руку и с силой потянул на себя. Застрявший сапог с чавкающим звуком выскользнул из западни, и Ирина смогла сделать шаг.
– Там он, там, мы прошли, – пролепетал зачем-то старик, провожая спутницу к тому месту, где недавно похоронили Илью.
Обещанный Радловым памятник уже стоял – темная каменная глыба с мутной фотографией. Под ней – даты. Даты, заключавшие в себе целую жизнь, хотя короткую и невнятную, но, наверное, тоже полную каких-то чаяний, переживаний, открытий…
Ира вдруг расплакалась, громко и отчаянно, словно сдерживалась со вчерашнего дня, и, не глядя на своего провожатого, сквозь судорожные всхлипывания сказала:
– Правда это.
– Чего? – не расслышал Матвей.
– А что про меня говорят – все правда, – женщина вытерла слезы. – Уехала я к этому жениху. Поверила, дура, – она горько усмехнулась, снова начала плакать и с каким-то остервенением, с болью в голосе продолжила: – Да, поверила! Потому что уже тридцать один год, думала, такой шанс! Ну конечно! Он сбежал через неделю, а я одна сижу на съемной квартире. Сижу и реву, жить не хочется. А тут хозяйка с меня денег стала требовать – плати, мол, а то в суд пойдем. У нас же в семье денег ни копья, как я у мамы с сестрами просить стану?
Старик молчал и старался быть как можно более неприметным – он догадывался, что через день или два Ире будет стыдно за это признание, и потому стыдился сам. А Ира говорила, как заведенная, словно перед Ильей каялась:
– Я фасовщицей устроилась, на окраине Города. Смены длинные, да на ногах, да не смей прерываться – это ерунда все, здесь и не так пахали! Но вот оплата… на квартиру только хватило, ни пожрать, ни домой вернуться. Я ведь всю жизнь в деревне. Ни образования, ничего – кому я там такая нужна? Оказалось, нужна. Дородных-то баб много кто ценит, – губы ее скривились в странной улыбке, самодовольной и печальной одновременно. – Я думала, возраст не тот, но взяли сразу. Платили хорошо и исправно – в жизни столько денег не видывала, представляешь! Думаю, останусь на чуть-чуть. Тут мать написала, я сдуру ей все деньги отправила разом, а как объяснить – не придумала. Она, видать, сразу и догадалась.
– Мать-то у вас строгая, ага, – осторожно заметил Матвей.
– Строгая, это верно. Вот и получается, что приехала я никому ненужная. В Городе ведь всю жизнь так не проработаешь. Оно хоть и не шибко тошно, но вроде как последствия могут быть неприятные. Я бы снова уехала… просто так. Да мать деньги отобрала. Я бы поделилась ведь… зачем она так со мной?
– Потерпи, глядишь, оттает сердце материнское.
– Да знаю я ее! Вон, Бориску сколько лет на порог не пускает. И меня больше не пустит, – Ирина вздохнула, бросила мимолетный взгляд на надгробие и дрожащим голосом произнесла: – Скажи мне, дед Матвей… Илья был бы живой, если бы я осталась?
– Вряд ли. Хороший он был парень, но здоровьем слаб. А тут такая эпидемия, никто бы и не помог.
Женщина кивнула и невпопад выпалила:
– Ты не осуждай меня.
– Да я привычки такой не имею, осуждать кого-то. Твоя жизнь, тебе ей и распоряжаться.
– Вот и распорядилась. С горем пополам, – Ирина отвернулась от могилы и, уже глядя старику прямо в лицо, спросила: – Боже, а Лука-то как? Мне и в голову сразу не пришло! Он так сына любил.
– Да плохо Лука. Вроде как… с ума сошел от горя. Из дому никуда не выходит. Не разговаривает ни с кем толком. А главное – видит то, чего нет.
Глава двадцать третья. Поезд отходит в небытие
Пока что-то происходит снаружи, пока в селение унылой чередой возвращаются люди, а земля у них под ногами обращается пеплом – Лука безвылазно сидит в своей мастерской. Он не знает, какую именно вечность просидел так – день ли, час ли, или целую неделю после похорон. Всякий отрезок времени в его сознании бесконечен, но пролетает мгновенно. Ибо никакого времени у Луки нет, а есть хаотично плывущее пространство комнаты, вырванное из общего порядка вещей.
За окном сгорает солнце и рассыпается пеплом. Пепел черной ночью ложится на ломаный хребет горизонта.
Рождается тьма.
Лука дышит очень тихо, стараясь не потревожить тех, кто в этой тьме обитает, и терпеливо ждет, когда уставшие глаза привыкнут. Затем – через минуту или час – зажигает на столе две свечи. Электричества в доме почему-то нет – то ли лампочки перегорели, то ли щиток во дворе полетел, Лука не знает. Луке все равно.
Фитилек на одной свечке вспыхивает мгновенно и разгорается с легким треском. На второй плюется дымом и гаснет. Гаснет, хотя влажные, чуть дрожащие пальцы снова и снова хватаются за спичку и упорно пытаются его подпалить.
– Это, наверное, от воды, – хриплым, идущим откуда-то из глубины организма голосом говорит Лука.
– Так ведь нет никакой воды, – возражает ему Лука с теми же хрипами.
А на поверхность стола начинают падать капли, тяжелые и липкие. Обувщик думает, что в комнате начался дождь, но потом дотрагивается до своего лба и ощущает холодную влагу. Потец.
Очередная спичка гаснет, сплюнув перед смертью тонкую струйку дыма. Воздух в комнате стоит вязкий, ложится на грудь мокрым тряпьем и не дает дышать в полную силу. Звуки в помещении распространяются медленно и звучат глухо, потому завывающего ветра за окном Лука не слышит, а слышит только странное гудение – как от завода, но намного тише.
– Папа, – зовут где-то позади, но Лука не оборачивается. Он понимает, что это у него в голове зовут, а значит, оборачиваться незачем.
Пламя на разгоревшейся свечке дрожит, как рыба с усохшими жабрами, и разбрызгивает по стенам капли мутной крови, которые тут же растекаются бледно-розовыми отблесками. По углам жмутся резко очерченные тени – трясутся от страха и в бессилии щерятся на хозяина дома, но выйти за границы, обозначенные светом, не могут. Свет для них – что крысиный яд для мышей. Губителен.
А пламя танцует на стеклянной поверхности безумных глаз, заползает в самую сердцевину зрачков и разъедает их изнутри, вызывая невообразимое жжение. И человек плачет, и почему-то наблюдает со стороны за тем, как плачет. Это зрение обернулось вовнутрь, спасаясь от белого слепого пятна – нельзя ведь долго смотреть на огонь.
И Лука принимается часто-часто моргать, чтобы избавиться от слез и белого тумана впереди. Отражение действительности гаснет под гнетом набухших век и вспыхивает вновь, когда веки распахиваются, разрывая хлипенькую сеточку ресниц, и так по бесконечно долгому кругу: комната гаснет; комната вспыхивает. Слепое пятно медленно и неохотно растворяется.
Проморгавшись, Лука вдруг замечает мимолетное движение – так, словно что-то скользнуло по краю глазного яблока, оставив ненавязчивый, но страшный отпечаток.
Взмах крыла. Где-то в стороне. Где-то сбоку. Где-то.
Взмах крыла. По всему пространству от него разбегается могильный холод. А мысли у Луки спутанные да вязкие, еле ворочаются. Иногда обрывочны. Иногда наслаиваются друг на друга этакими волнами и сливаются в огромное бушующее море, где смешаны и переплетены сотни течений, и уже невозможно отделить одну мысль от прочих, отделить зерна от плевел, отделить воздух от дыма, дым от сажи, сажу от земли, и теряется всякий смысл, и в голове тьма и кутерьма, а море дыбится, море настигает и тянет на самое дно, и Лука раскачивается и подвывает в такт ветру, не понимая, о чем вообще только что думал. А иногда мысли стопорятся – кружатся вокруг какой-нибудь незавершенной частицы, как стайка птиц, кричат и валятся замертво, оставляя сознание пустым. Птица ли где-то рядом, видна глазу, но не ясна разуму?
Взмах крыла. Лука протирает лицо от пота, застилающего глаза соленой мутью, и стоит на месте, как вкопанный. Он боится смотреть в ту сторону. Где птицы – там покойники.
– Давай, поверни голову, – с каким-то противоестественным вожделением шипит чужой голос в голове. – Ты же и сам хочешь увидеть.
Лука вздрагивает от звука этого голоса, но не подчиняется. Голос ехидно смеется, его смех дребезжащей струной тренькает между стенок черепной коробки.
– Там… ничего нет, – убеждает себя Лука.
– Разве? – язвительно интересуется надоедливый спутник, вновь противно хихикает и добавляет: – Там стоит зеркало, ты ведь знаешь. Давай-ка глянем, что у тебя в глазах?
Внутри у Луки вскипает волна гнева, рот его дважды криво дергается, словно не может эту волну излить, потом раскрывается страшной бездной и рождает наконец вопль, полный отчаяния:
– Заткнись!
Обувщик кричит вслух, до предела напрягая саднящее горло, нещадно бьет себя по голове и пытается заглушить это отвратительное хихиканье. Но вот звучит голос Ильи:
– Посмотри туда, папа, – и Лука больше не смеет кричать «заткнись». Он плачет, поворачивается в сторону зеркала, видит в его недрах вторую свечу, второй неугомонный язычок пламени и какую-то тощую сгорбленную тень – вероятно, себя.
– Ближе, ближе, – подгоняет чей-то шепот.
Лука делает несмелый шаг и вдруг понимает, что этот последний шепот не принадлежит ни настырному мысленному спутнику, ни призраку сына, и вообще звучит где-то снаружи. Уши закладывает, как будто тело подбросили на высоту, по коже разбегаются невидимые насекомые. В ужасе обувщик срывается с места и бежит к двери. По влажной поверхности глаз смазанными отражениями проносятся стены. По стенам лениво ползают красные и коричневые жучки, но Луке уже все равно – он вырвался на улицу.
Ветер бросает в лицо пыль и гарь. Позади, за распахнутой дверью, гаснет спасительное пламя свечи. Тьма зреет.
Стараясь не оглядываться, обувщик продолжает свой лихорадочный бег. Проносится мимо домов, окутанных ночным туманом, предвещающим скорый рассвет, огибает серебристую поверхность озера и видит перед собой громаду завода, извергающую дым. Из дыма скалится огромное серое лицо с угольным взглядом и черной пастью. Из этой пасти масляной рекой течет ядовитая слюна – стекает на землю, с шипением впитывается в нее и отравляет будущие всходы. Лука буквально видит, как в недрах почвы гниют и лопаются семена и травы, притаившиеся в ожидании тепла.
Он понимает, что им уже не помочь, что растения погибли, не успев прорасти, и бежит дальше, стараясь не попадаться в поле зрения серого лица. Минует рабочий поселок, уставленный гробами бараков, из которых за ним безучастно наблюдают мертвые глаза, проскакивает западную расщелину и оказывается на пустыре. Тьма остается позади, заключенная в клетке из горных склонов.
Здесь свежо и прохладно, кое-где крошечными комочками лежит снег, не потревоженный ни заводским дымом, ни оттепелью. Лука замедляет шаг и пробирается к старому грачевнику – возвращаться домой ему страшно, но и бесцельно слоняться вокруг израненного туловища старой горы не хочется.
Деревья, обвешанные клубочками пустых гнезд, острыми прутьями протыкают ночной туман, и из ран его сочится влага. Почва под ними до сих пор усеяна бело-зелеными разводами – от застарелого птичьего помета. В некоторых местах лежит бурой массой прошлогодняя листва.
Лука внимательно рассматривает эти пожухлые листочки и ловит себя на мысли, что их тут быть не должно, поскольку деревья в грачевнике давным-давно стоят совершенно голые – корни, запрятанные в толще грунта, много лет как сгнили и не способны впитывать питательные вещества, мощные стволы отвердели и ссохлись, кора обратилась каменной чешуей. Мертвые растения не обрастают зеленью к лету.
«Так что же… это?», – думает обувщик в панике. Медленно подходит к ближайшему бурому холмику и различает в нем полупрозрачный стрелоподобный отросток – очин. «Не листья, – догадывается Лука. – Перья».
И действительно, вся земля под бывшей грачиной рощей усеяна перьями, опавшими с несчастных птиц. Там же, под выцветшим на солнце перьевым покрывалом, лежит множество полуистлевших птичьих скелетов.
Луку передергивает от омерзения. Он быстро проходит мимо деревьев и направляется к ржавому локомотиву.
Глазные яблоки набухают, наливаются соком и жадно цепляются за каждую черточку. Цепляются за ощерившиеся ветки мертвых деревьев, фиксируют кусок неба, исполосованный их кривыми линиями, впитывают эту картину и от насыщения некоторое время держат ее перед собой, и когда Лука поворачивает голову – перед его воспаленным взором все еще стоит отражение изрезанного куска неба. Оно рассеивается неспешно, уступая место другим образам, но и эти другие задерживаются на сетчатке, и потому Лука как бы опрокидывается во времени: постоянно видит недалекое прошлое, канувшее в летах секунду назад – дышит им, питается им. Жив им.